[ Обновленные темы · Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 4 из 4
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
Литературный форум » Наше творчество » Авторские библиотеки » Проза » Игра в кубик (Проза)
Игра в кубик
Nekrofeet Дата: Понедельник, 29 Мар 2021, 16:09 | Сообщение # 76
Постоянный участник
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 385
Награды: 14
Репутация: 65
Тэтатэшка

Техник Л стоял перед башней. Башня тянулась в высоту, словно вымощенная камнем дорога. Уходя, дорога башни терялась где-то в стратосфере. Словно стрелка солнечных часов, она отбрасывала тень далеко вперёд, единым махом разделяя материковую сушу. В документах эта башня значилась как ремонтный шпиль ДС51-824к. Но между собой старые техники называли её "башней тэт-а-тэт", или, на жаргоне техперсонала, "тэтатэшкой". Почему её так называли, у старых техников не добьёшься, того и гляди напорешься на три буквы, а молодые бездарно пожимали плечами. Действительно, откуда молодняку знать.

Технику Л предстояло совершить плановый осмотр механической части конструкции, которая располагалась на самой вершине шпиля. Он подошёл к его основанию и дёрнул металлическую скобу - входная дверь оказалась запертой. Техник нажал кнопку вызова лифта - бесполезно; кнопка, наверное, уже лет сто как не подавала признаков жизни. Техник Л оглянулся: начинало потихоньку смеркаться, мир наливался зеленоватым и фиолетовым. Ничего другого не оставалось и техник Л расположился у подножия башни на ночлег. Скоро запрыгал костёр, сложенный из останков доисторических кизяков. В бездну сухо выстреливали снопы красноватых искр. Расставив ловушки для песчаных скорпионов, техник Л смирно задремал в отсветах приседающего огня. Ночь была спокойной и звёздной.

Очень скоро техник Л отделился от своего тела. Оставив себя спящим, он подошёл к железной двери; на этот раз она оказалась открытой. Дверь противно развернулась и техник ступил, наконец, внутрь. Внутри башни происходили сумерки. Скоро, привыкшие к темноте глаза, начали различать спирально поднимающиеся вверх каменные ступени. Ступени методично ввинчивались в темноту наподобие штопора.

Согласно древнейшей проектной документации высота ремонтного шпиля ДС51-824к достигала шести километров четыреста одиннадцати метров. Шпиль был возведён тауэргами во времена второго эона Хроноса, который ещё именуют сомнамбулическим. Возведён он был на месте, так называемого, гравитационного прокола, - локального участка аномальной гравитации. Именно гравитационная флюктуация позволила тауэргам построить такое глобальное сооружение. Говорят, они возводили его в сомнамбулическом состоянии, повинуясь бессознательному наитию или внушению высшего Архитектора, который пользовался тауэргами во время их сна.

Оказавшись внутри башни, техник почувствовал себя легче обычного; здесь он весил меньше половины своего реального веса. Отчего так, подумал техник, из-за малой силы притяжения или оттого, что я ненастоящий? Главная шахта лифта пустовала, лифт не функционировал, поэтому оставалось подниматься старым способом людей - пешком. Закручиваясь против часовой стрелки, лестница виток за витком уходила в темноту верхотуры. Техник почти не напрягаясь, легко начал спиральный подъём, но так просто оказалось только вначале. Со временем усталость принудила его остановиться и перевести дух. Подъём обещал быть трудным, несмотря на слабую силу притяжения. Астральная оболочка техника, не привыкшая к долгим физическим нагрузкам, обладала тонкими мышцами и поэтому быстро уставала. После нескольких часов подъёма техник останавливался на межэтажной площадке и, устроившись поудобней, переводил свою трансцендентную сущность в экономический режим. Именно тогда на земле, у подножия шпиля настоящий техник Л приходил в сознание. Просыпаясь, он чувствовал себя выжатым лимоном, его энергия утекала в прореху снов и запасы её приходилось срочным образом пополнять. Теперь техник понимал, что существовал в двух ипостасях, в качестве первого и второго техников, и что только таким способом можно было взойти на вершину шпиля. Башню можно было покорить только в сомнамбулическом виде.

Под призрачным небом, словно потягиваясь, стояли очень высокие, стройные дни. Дул северо-восточный пассат, неся прах одряхлевшего мира. Однажды проснувшись, техник Л обнаружил возле себя падшего робота. Робот функционировал из последних сил. Техник Л пересмотрел его нежные схемы и со знанием дела вдохнул в железяку новую жизнь. Теперь просыпаясь, техник Л обнаруживал себя не одиноким. Вместе с древним роботом они подолгу сидели под шум пересыпающегося песка, смакуя, пойманные в диапазоне короткой волны, недостоверные слухи. Иногда они выпускали светочувствительные элементы и начинали усиленно поглощать дармовую энергию солнца. Пожилая звезда была скаредной и скупилась на корпускулы света.

Когда приходило время, техник Л снова ложился спать и тут же приходил в себя на одной из бесчисленных межэтажных площадок. Проснувшись, он вновь продолжал прерванный ранее путь на вершину шпиля. Виток за витком он преодолевал километры спирального подъёма, но подъём все не кончался, как будто, раскручиваясь, вытягивался в бесконечность. И всё то время пока техник взбирался по ступеням вверх, его первое тело мирно дремало внизу, под неусыпным контролем благодарного робота. Стародавний робот сдувал со спящего пылинки и защищал от атак панцирных скорпионов. После ночного движения по лестнице, уставший техник ложился отдохнуть на очередной каменной площадке, и в тот же миг просыпался уже на земле, у подножия башни, в компании преданного робота. Сколько раз он просыпался и опять проваливался в сон, техник Л уже не помнил - очень быстро он сбился со счёта: дневные бдения с роботом и ночные подъёмы по спирали слились для него в одну стремительную, чёрно-белую круговерть. Техник Л засыпал, словно уходил на работу, где его ждала бесконечность ступенек. Иной раз он даже путался; становилось всё более непонятным, в какой момент сон прекращался, а в какой - входил в свои права. Техник Л уже не понимал, когда он настоящий, а когда только проекция, сотканная из тончайшей материи сна. Он потерялся среди дней и ночей.

Ранее он никогда не думал о втором технике, как о ком-то самостоятельном, кто живёт отдельно от него. Я сейчас собираю чёрствые кизяки, разжигаю огонь, готовлю скудную пищу, а что в это время делает Он? Спит? Да, спит и, наверное, видит во сне меня, который собирает кизяки и занимается приготовлением нехитрых яств. Так может это я есть случайное воплощение его снов, а не наоборот? Могу ли я быть уверенным в обратном? А что если я живой только потому что кому-то снюсь? Может все мы кому-то снимся и потому существуем. Кому-то кто видит все сны одновременно, лёжа ничком в самой высокой башне из антивещества.

Со временем у подножия башни начали происходить изменения: свет нейтронного солнца ослабел и очень скоро на лицо техника Л спланировали первые шестерёнки зубчатых снежинок. В пустыню начали дуть колючие ветра. Однажды проснувшись, техник Л увидел вокруг себя подвижное белое море снега - он проснулся среди метели. Снег ходил ходуном и уже невозможно было выглянуть вдаль - многие хлопья залепляли глаза. Среднесуточная температура резко упала. Пространственно-временный континуум вошёл в зимнюю фазу бытия. Преданный робот, расходуя последние запасы энергии, подключил систему внешнего обогрева, не давая технику Л замёрзнуть во время его долгих ночных медитаций.

С приходом зимы техник понял, что у него мало времени. Ночные холода мешали ему правильно уснуть и войти в резонанс с эфирной средой. Работающий на полную мощность отопительный контур робота всё равно не спасал от действия стужи. Пока не поздно, нужно было прекратить подъём, но техник Л чувствовал, что вершина шпиля находилась уже совсем близко - дело оставалось за последним усилием сна. Превозмогая вьюгу, он снова уснул, его внутренние системы работали в форсированном режиме. Это был очень длинный сон, техник Л заранее решил не просыпаться пока не достигнет поставленной цели.

Винтовая лестница, наконец, закончилась, последняя площадка упиралась в полукруглые металлические ворота. Техник Л с трудом развернул одну их половинку. Левая створка поддалась со страшным скрипом и техник, забыв что находится во сне, осторожно переступил порог. Здесь было пыльно, тысячи лет сюда никто не входил. На вершине шпиля, внутри обширной залы функционировал архаичный часовой механизм. Техник Л двинулся по залу, подобно астронавту, оставляя в пыли красивые отпечатки рабочей обуви. Механизм был грандиозным, его детали, сделанные из первого в мире железа, уходили куда-то вверх и в стороны и незаметно терялись в перспективе пространства. В полной мере невозможно было оценить их истинные размеры. Механизм был живой, он весь шевелился, зубчатые колёсики постоянно двигались, ритмично дёргались; от напряжения гудела скрученная полоса пружины. Всё механически пело, существовало, тик-такало. Машинерия не ведала усталости материала, её шестерёнки синхронно сцепляясь друг с другом, приводили в движение все части точнейшей небесной системы.

Техник Л подошёл к лифтовой шахте, кабина лифта находилась вверху. Подходя к ней, он почувствовал недомогание, ноги его непроизвольно подгибались. Техник становился всё менее реальным, он начал терять нить своей проекции, не в состоянии более продолжать сон. Последними усилиями воли он вскрыл панель вызова лифта. Как и следовало ожидать, старинная проводка обуглилась и перегорели громоздкие предохранители. Уже находясь в полуявном состоянии техник Л успел зачистить провода клемм и вручную их законтачить. При срабатывании реле, брызнули феерические искры. Кабинка лифта, тронувшись с места, со скрипом поползла вниз, и в это время лопнула резинка трансцендентности и всё опрокинулось в абсолютный ноль.

Техник Л проснулся, как от удара током. Вокруг всё рябило, словно атмосферой шли густые телевизионные помехи. Со времени последнего пробуждения прошло, наверное, несколько суток. Или больше. Преданный робот, израсходовав остатки энергии, тихо обледенел, покрылся лучистой изморозью и превратился в кусок мёрзлого железа. Искра жизни давно покинула его тонкие микросхемы. Предвзято завывали геометрические ветра. Сквозь снежную круговерть, то и дело пропадая из вида, слабо бледнело крахмальное пятно нейтронного солнца. Техник Л оглянулся на шум: к подножию башни, поскрипывая, опустилась кабинка лифта. Она со скрежетом раздвинула створки. Хлопья снега с размаху влетели внутрь её металлической раковины. Техник Л поднялся, невольно разрушив образовавшийся вокруг него снежный занос. Войдя в кабинку, он надавил кнопку "вверх" и кабинка неожиданно легко вознеслась в стратосферу. Поднимаясь, техник оставлял зиму внизу и переносился в верхние этажи Мироздания.

Здесь всё механически пело, существовало, тик-такало. Здесь всё было правильным и бессмертным; на жирно блестящих деталях механизма незримо почила бесконечность. Она находилась в рабочем состоянии, исправно функционировала, не предвещая никаких изменений в состоянии Универсума. Плановый осмотр был завершён со всем тщанием. Тихо подёргиваясь, синхронно сцепляясь зубьями, стальной механизм приводил в движение все части точнейшей небесной системы. У основания его головной детали, под рокот исполинской шестерёнки, свернувшись калачиком, спал техник Л. Они вновь встретились: бодрствующий техник Л и техника Л спящий. И только теперь оба техника почувствовали, как они грустили друг без друга, как им друг друга не хватало. Но кто из двоих реален, а кто только сомнамбула? Без сомнения, каждый из техников был уверен что он настоящий, и, возможно, каждый из них ошибался. И гордо нёс по жизни бесценнейший груз своей ошибки.

- Какого хрена разлёгся, хватит дрыхнуть - вставай.
- А может останемся, может ну его всё к чёрту.
- И что будем делать, твою мать, ведь здесь всё идеально.
- То-то и оно. Ничего не будем делать. Ничего абсолютно, просто будем.
- И всё?
- И всё.
- Слишком просто, слишком скучно, слишком долго.
- А мне нравится: чистенько так, так всё понятненько.
- Неа, ну его на хрен. Пошли.

Когда техник Л опустился в лифте обратно, у подножия башни уже дышала весна. Самая настоящая. Сколько времени техник провёл на вершине шпиля? Может пару месяцев, может двадцать лет, может - столетий. Выход из вечности всегда чреват темпоральным скачком, хронопереходом в неизвестном направлении. Снега уже растаяли, и пустыня приобрела необычный синюшный оттенок, она стала похожа на давний отёк. Только бледное нейтронное светило по имени Е оставалось всё таким же бледным и нейтронным. Давнее место ночлега шипело сыпучим ветром. Преданный робот давно оттаял и расцвёл кипучей ржавчиной. От времени он развалился на несколько частей. Внутри его ржавого корпуса безнаказанно шастали примитивные пресмыкающиеся. Красные и коричневые останки робота заносило тоненьким певучим прахом. Техник Л, не оборачиваясь, направился прочь. За его спиной, перпендикулярно в небо, выезжала каменная дорого ремонтного шпиля ДС51-844к.
 
Nekrofeet Дата: Среда, 20 Окт 2021, 22:31 | Сообщение # 77
Постоянный участник
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 385
Награды: 14
Репутация: 65

Хроники обелисков


По мотивам линейки игр Dead Space

Первый обелиск был обнаружен в 2214 году в дебрях полуострова Юкатан, на месте, где издревле господствовали племена витиевато-кровожадных майя. Он принадлежал к редкому подвиду чёрных маркеров и представлял собой два спиралеобразно закрученных, сросшихся у основания отростка, которые напоминали дьявольские рога. Геофизик Майкл Альтман, обнаруживший первый Обелиск, стал также и первым пророком нового религиозного течения - юнитологии. Паломники со всего мира начали стекаться к месту обнаружения артефакта. Первоначальные шок и удивление очень скоро сменились обрядами массового почитания. Обелиск буквально гипнотизировал толпы, одним своим видом повергая миллионы людей в состояние полнейшей прострации. Не прошло и года как Артефакт обрёл статус культового объекта, а на месте его обнаружения был воздвигнут первый, ещё бесхитростный храм юнитологии.

Община новой церкви росла как на дрожжах, однако не все с радостью восприняли появление новой религиозной доктрины - некоторые ужаснулись. Они учуяли в юнитологии смрадное дыхание чистого зла, призванного истребит близорукий земной род. Само собой, род земной оказался против. "Истинная церковь Антихриста" - так именовали юнитологию её великолепно-непримиримые противники. Этот период в истории нового учения считается классическим периодом гонений. Погромы юнитологов стали неотъемлемой частью существования тогдашней цивилизации, такой же, какими в своё время являлись погромы невинных еврейских кварталов, а до этого - полулегальных андеграундных общин христиан. По ходу проявления религиозной нетерпимости были убиты тысячи людей, среди них и глава новой церкви - несравненный Майкл Альтман; ему размозжили голову обрезком водопроводной трубы.

К чести юнитологов, надо сказать, что, подобно новейшим последователям Христа, они, в подавляющем большинстве, принимали свою смерть безропотно, не противясь свалившемуся на них уделу. После убийства Альтмана у новой религии появился свой первый официальный святой. Майкл Альтман был незамедлительно канонизирован и причислен к лику великомучеников. Не в последнюю очередь именно благодаря своевременно размозженному черепу их основателя у церкви юнитологов открылось второе дыхание. Бездыханный пророк послужил ей не меньше, если не больше, чем тогда, когда дышал полной грудью. Труп мученика оказался хорошей питательной средой для того чтобы учение его расцвело пышным цветом. Во всяком случае, мёртвым он оказался питательной средой куда лучшей, чем живым.

Смерть - единственное благо (таков главный постулат юнитологии) и тот, кто избегает смерти, избегает блага. Адептам новой религии вменялось в обязанность относится к себе как к живым мертвецам. Тот, кто боится смерти, не достоин быть мёртвым, пусть он существует тысячу тысячелетий и ещё тысячу тысячелетий, и ещё одну тысячу лет. Жизнь абсолютно ничего не стоит без возможности однажды её оскорбить. Отражение в зеркале, смех детей, и красота трупного окоченения - единственно что должно обращать на себя внимание истинно верующего. Запах цветка и вонь разложения - одно и тоже. Мертвецы всегда вместе, живые - нет, в этом главное отличие между теми и теми. Смерть собирает в одно, она всегда больше, и только безумец станет её избегать.

Согласно учению Альтмана, которое во время долгих ночных бдений ему нашептал Чёрный Обелиск, все мертвецы - суть целое. После смерти верующие становятся едиными, причём юнитология понимала это в буквальном смысле: все сколько их ни есть станут Одно. В этой связи юнитологи очень деликатно относились к мёртвым телам своих единоверцев, видя в том залог успешной метаморфозы в будущем. Плоть человека не имела никакого значения пока человек этот был жив, но со смертью оболочка его резко взлетала в цене; она становилась неоценимым фрагментом восхитительной посмертной всеобщности.

Для сохранения своих мертвецов, юнитологи, как правило, использовали технологии глубокой заморозки, запечатывая останки людей в специальные погребальные ёмкости. Склепы новой церкви более всего напоминали взмахнувшие в высь, скалистые небоскрёбы, до отказа забитые новенькими, покрытыми изморозью, жестяными гробами. В местностях где гибернация по каким-то причинам была невозможна, применялась древнеегипетская методика бальзамирования и мумификации. В таких случаях гробы с верующими складировались в глубоких подземных хранилищах или в катакомбах, которые на многие километры вгрызались в породы земной коры. Сам Альтман был заключён в ультрасовременный саркофаг тончайшей работы и вознесён, при помощи силовых магнитных линий, на самый верх пирамидальной усыпальницы, где благополучно парил почти два столетия в целости и сохранности.

К середине двадцать третьего века юнитология превратилась в одну из четырёх мировых религий - самую молодую и многочисленную из них. Она составила успешную конкуренцию своим более именитым и удручённым одышкою соперницам. Чем же объясняется столь стремительный рост интереса к новому, ещё нигде не апробированному учению? Ну, во-первых, извечной тягой людей к смерти, составляющей неотъемлемую часть их природы. А во-вторых, и прежде всего, наличием в арсенале новой церкви реально функционирующего Артефакта. Чёрный Обелиск был не просто культовых объектом, он был культовым объектом в неизменно рабочем состоянии, который непрерывно продуцировал чудеса. Если Иисус, воскресив Лазаря, произвёл чудо в виде единичного акта, то для, найденного в джунглях Юкатана, Маркера - это была будничная рутина, плёвое дело, которое он проворачивал по сто раз на дню, и которое можно было с лёгкостью поставить на конвейер. Правда, в отличии от Христа, Маркер ничего более не умел, но то немногое сверхъестественное что он творил, он мог творить в промышленных масштабах. Целые народы и поколения становились свидетелями самого настоящего и непрекращающегося чуда, в наличии которого, даже при всём желании, уже никто не мог усомнится. Оно было, хоть ты тресни.

Чёрный Обелиск прекрасно знал своё дело, из года в год, из десятилетия в десятилетие он исправно функционировал, то и дело выдавая на-гора одно из самых немыслимых для человека чудес - чудо воскрешения. Трудно не поддаться обаянию религии, которая так наглядно оперирует фактом невозможного, тычет им тебе в оба глаза. Как тут устоять, не размякнуть под напором её массированных чар.

Подобно всякой заслуживающей внимание догме, юнитологии не удалось избежать катавасии, связанной с большим количеством возникших на её почве еретический отклонений. Сохранить цельность церкви становилось тем тяжелее, чем дальше в космос распространялось само человечество. За экспансию своих атрибутов церковь платила риском рассыпаться на великое множество дочерних "предприятий", паразитирующих на антрацитово гладеньком теле Обелиска. Чем дальше в глубь пространства, тем выше вероятность еретических поползновений. В истории сохранились наименования более десятка ересей в той или иной мере отпочковавшихся от учения Альтмана, которое первосвященник изложил в четырёх толстенных книгах "Золотого Соблазна".

Некоторые из лжепророков настаивали на том, что жизнь необходимо отвергать с самого порога, не откладывая в долгий ящик. "Заколебали, чего тянуть резину?" - нетерпеливо вопрошали они. В таких общинах практиковались умерщвление младенцев по достижению ими двухлетнего возраста. При этом считалось, что возраст - это Ничто, ибо мёртвое сознание одинаково, что у двадцатилетнего, что у двухлетнего. Сознание - да, но не их материальное воплощение: плоть юноши и плоть старца не одинаково сладостны. Поскольку мертвецы не видят своего отражения, время - ни что иное как чёрный цвет, а считать свои года всё равно, что пытаться смотреть в абсолютной темноте. Трупы не имут ни срама, ни возраста, все мертвецы - ровесники, а Обелиск всеяден и небрезглив. Поговаривали, что в данной секте не гнушались отведать мяса человеческих жертвоприношений. Причащаясь человечиной, сектанты не видели в том ничего зазорного, считая себя вправе следовать ненасытной природе Обелиска.

Иные из ересиархов придерживались мнения, что жизнь - тоже благо, поскольку она предохраняет от преждевременного тления и, хотя окольным путём, но всегда приводит к одному и тому же - смерти. Нужно пользоваться жизнью, как извечным врагом всего живого, ибо жизнь, в конце концов, всегда предаёт самую себя. На путях смерти она неизменный наш союзник. Не отвергайте её, ибо жизнь - ренегат, каких больше не отыщешь, и кто отвергает жизнь, тот отвергает собственное небытие. В запахе фиалки уже заключено всё гниение мира, как можем мы не вдыхать аромат столь упоительный. Адепты данной ереси проводили свои года в кошмарных излишествах, выдавая распутство за тайный атрибут гибели и с наслаждением созерцая в экскрементах розу необузданной прелести.

Были и такие, кто отказывался содержать свои материальные оболочки в надлежащем состоянии, считая это уступкой зеркалу и воде. А зачем, спрашивается, ведь труп - всегда только труп, и ничего больше. Думать по-другому означало бы переоценивать значение жизни, исподтишка отдавать ей предпочтение. В подобных общинах своих покойников даже не хоронили, а с чистой совестью выбрасывали на городскую помойку, утверждая, что чем омерзительней останки, тем более они угодны Обелиску. В припадке религиозного фанатизма, некоторые из еретиков уже при жизни умерщвляли себе отдельные участки тела, искусственным способом усугубляя процесс их разложения. Такими смердящими фрагментами плоти они особенно гордились, выставляя их на всеобщее обозрение. Считалось, что большего внимания со стороны Артефакта заслуживал тот, кто начинал смердеть задолго до своей кончины, опередив смерть во всех её самых непривлекательных проявлениях. Иногда столь тягостным экзекуциям подвергали с самого раннего возраста, опрокидывая детство в смрад и гной загробного существования. Солнце, как причина разложение, в таких общинах окружалось особым почитанием. В нём видели верного сподвижника всяких мерзостей, на которые, без сомнения, был падок Обелиск.

С распространением человечества вдаль космоса на его пути начали попадаться всё новые и новые артефакты. Разделённые сотнями световых лет, все они обладали общим принципом работы, который позволял им генерировать сходные чудеса в самых отдалённых уголках галактики. Суть чуда заключалась в том, что любая падаль, оказавшись в поле действия Обелиска, начинала проявлять несомненные признаки активности, материя как бы возвращался обратно к жизни. Правда, возвращённые таким образом существа мало чем походили на обычных хомосапиенсов. Это были жуткие инфернальные твари, которых остальная часть человечества называла некроморфами. С этих пор земной род разделился на два вполне функциональных вида: живых и не очень. Антагонизмы между двумя этими типами существования оказались непримиримыми. Человечество треснуло надвое, словно принесённый с мороза стакан, в который резко плеснули кипятком.

Принцип подобного воздействия на мертвецов с научной точки зрения так и остался необъяснимым - чудо оно и есть чудо, как его не крути. Зато его принципиальную научную необъяснимость очень ловко оседлала церковь юнитологии, используя Обелиск, как дойную корову, и вербуя с его помощью всё новые орды единомышленников. В общей сложности, после тщательного прочёсывания разведанной области Млечного Пути, было обнаружено одиннадцать артефактов: два - чёрных, восемь - красненьких и даже один - перламутровый. Последний, согласно классификационной сетке юнитологов - явление крайне редкое, нечто вроде маркера-альбиноса; очень вероятно, что он существовал только в единственном экземпляре. Чёрный подвид обелисков также встречался нечасто, кроме земного, был известен ещё Чёрный Обелиск с планеты Догоната - второй в системе Сириус А. Помимо цвета и размеров, артефакты также отличались силой своего воздействия на окружающую среду, все они обладали психокинетическим полем различной мощности. Наиболее распространёнными оказались маркеры красного оттенка - своего рода, "рабочие лошадки" юнитологии. Именно на их плечи легла основная тяжесть по переработке человечества в Единого. Сам процесс "слияния" выглядел чудовищно непривлекательно и более всего напоминал нашествие свихнувшихся зомби-мутантов. Это было жутко и омерзительно одновременно. Некроморфы, повинуясь импульсу Обелисков, искореняли всё живое, что вставало на их пути.

Первый известный случай подобного рода "эпидемии" случился на борту горнодобывающего космического корабля "Ишимура". Обнаруженный тогда на планете Эгида-7, Красный Обелиск спровоцировал невиданный по интенсивности всплеск некроагрессии. Вышедшие из-под контроля мертвецы, устроили на "Ишимуре" настоящую резню. Послушные воле Артефакта, они с успехом развернули бурно-кровавую деятельность по воспроизводству себе подобных. Всюду валялись оторванные конечности, растерзанное мясо, вывороченные кишки. Только благодаря героическим усилиям бортинженера Айзека Кларка удалось избежать апокалипсических последствий, связанных с данным инцидентом.

Следующий случай аналогичного безумия, но в гораздо большем масштабе, был зафиксирован на спутнике Сатурна Титане, на котором находилась одна из самых успешных в солнечной системе горнодобывающих колоний. Как показало последующее расследование, причиной подобного взрыва некроактивности послужила незаконная деятельность местной администрации: на свой страх и риск она проводила эксперименты по воссозданию из фрагментов памяти инфицированных пациентов Маркера нового образца. Эксперимент (кто бы сомневался) вышел из-под контроля, в результате чего более ста тысяч колонистов превратились в исчадия ада. Колонию охватила цепная реакция взаимного истребления. Кстати, процветающая на Титане, община юнитологов всячески этому способствовала, всеми возможными средствами подливая горюче-смазочные материалы в огонь. Очевидно бонзы местной церкви решили сыграть ва-банк, поставив все карты на Конец Света.

После, получивших широкий резонанс, событий на Титане, большинство правительств Земли и Суверенных колоний вынуждены были пересмотреть свою политику по отношению к религиозной доктрине юнитологов. В конце концов, в ней признали угрозу для существования человеческой цивилизации. На многих планетах учение Альтмана оказалось под запретом. Эра терпимости благополучно подошла к концу. Запылали соблазнительные публичные костры, пламя которых питали бумажные издания отцов неугодной церкви. Теперь на юнитологов начали смотреть с опаской, как на представителей нечистой силы. В обывательском сознании церковь юнитологии стала прочно ассоциироваться с культом безудержного Сатаны. Христиане западного и восточного обрядов одновременно её прокляли и наложили свои увесистые анафемы. После краткого и бурного периода расцвета юнитология вошла в чёрную полосу своего не менее бурного упадка. Агония нового учения оказалось продолжительной и красочной, полной мелодраматических эффектов и отчаянных перипетий.

Закат юнитологии ознаменовался отчётливым её расслоением в две диаметрально-противоположные стороны. Одно направление исповедовало примирение с окружающей действительностью, другое - всё более явственно принимало экстремистский характер. Если юнитологи номер один, ведя притихший образ жизни, мимикрировали почти до полной неузнаваемости, то вторые - наоборот, громко и настойчиво обращали на себя внимание, с головой погрузившись в экзальтированный подростковый милитаризм и во всеуслышание бряцая тяжёлым оружием.

Собственно, общины второго типа скорее походили на военизированные объединения, со всеми вытекающими отсюда тоталитарными прелестями: нержавеющей дисциплиной, строгой иерархией внутри подразделений, обязательной огневой подготовкой, доведённой до автоматизма субординацией и т.д. Они сами поставили себя под ружьё и сами громогласно объявили себя вне закона. Экстремистское крыло юнитологии пропагандировало насилие любой ценой, посредством которого намеревалось отформатировать этот мир. "Кто такой юнитолог? - спрашивали они и тут же отвечали. - Тот, кто носит в своём сердце запасной патрон". Всё чаще в юнитологов обращались люди, желающие исключительно выпустить пар. По сути они отвергли всё четверокнижие Альтмана, считая его взгляды оскорбительным паллиативом. Что может быть важнее убийства человека - только убийство двух. Не стесняйтесь, шмаляйте налево и направо, и будет вам благо. Нет ничего волнительней простой возможности пустить кому-то кровь. Все сосуды пусты только наполовину - в этом тайна нашей обречённости. Если ты умертвил хоть одного, твой облечённый в золото труп воссядет на почётном месте, в святая святых Единого, в сердцевине его мерзости.

Вооружённый до зубов фанатики под вывеской юнитологии вели настоящие войны, иной раз захватывая целые колонии и устраивая непременный в таких случаях геноцид. Истреблению подлежало всё население оккупированных территорий, невзирая на национальные и религиозные оттенки. Экстремисты зачищали всё живое под корень, оставляя после себя горы смердящих трупов. Правда никто не мог их упрекнуть в предвзятом отношении: лишённые предубеждений, они уничтожали всех одинаково. В этом плане, у них не было любимчиков. "Блаженны гниющие, ибо их царство небесное" - так писали они на кожухах своих автоматов. Сейчас трудно представить себе, те совсем нешуточные битвы, которые происходили между армией верующих и регулярными частями правительственных войск. Последний гроссмейстер новой церкви Якоб Артур Даник совсем потерял берега, он ударился во все тяжкие и только боязнь развеять священные сосуды мертвецов, удержали его от применения ядерного оружия, не очень корректного с юнитологической точки зрения.

Именно тогда людям открылась последняя тайна Обелисков и они впервые узрели Кровавую Луну - одну из их создательниц. Это было грандиозное хищное существо негуманоидного типа, которое посредством артефактов пожирало целые миры. Земля избежала этой участи по чистой случайности, но тучи над ней сгущались. Цивилизация Кровавых Лун уже взяла её след и, само собой, ничего хорошего, кроме преждевременного Апокалипсиса, это не сулило.

После нескольких десятилетий баснословно-кровопролитных войн юнитологи были изгнаны практически из всех известных планетных систем. Отрезанная от обелисков и лишённая подспорья немаловажных прикладных чудес, "Истинная Церковь Антихриста" начала быстро терять своё влияние и очень скоро превратилась в бледную тень самой себя. От былой помпезности, воистину католической, не осталось и следа. Те немногие очаги откровенно запаршивевшей доктрины оказались рассеянными по необъятным просторам Вселенной и уже не представляли собой прежней организованной силы. По утверждению некоторых светил социологии, есть даже смысл говорить о новой картине мира - постюнитологической. По их мнению, в становлении свежего мирового порядка крушение церкви юнитологии сыграло не меньшую роль, чем в своё время - падения вечного города. Далеко не все мировые религии рухнули с таким шиком, некоторые - сошли на нет без всякой помпы.

Теперь жалкая жменька юнитологов существует на полуподвальном положении и практикует свои ксенофобские культы в тайне от посторонних глаз. На сегодня эта религия немногих маргиналов и дезориентированных отбросов общества, не сумевших вклинится в довольные ряды живых. Большинство из них крайне неуравновешенные типы с ущербной психикой, которые нуждаются в помощи тончайших профессионалов по части души.

Казалось бы - всё, но закончилась ли на этом история человеческого безумия, сокрытого в самых тесных уголках его естества - бог весть. Интерес к подобного рода экстремальному вероучению не исчез совсем, он подспудно тлеет в утробе многих отвергнутых мира сего. Увы, человечество учиться вяло. Может где-то там, в зловонных глубинах андеграунда, на самом интимном дне жизни, юнитологи и сейчас занимаются своей ненормальной магией и плетут брюссельские кружева ажурного мирового заговора. Они теперь живут, как крысы, очи их горят в темноте, а сердца всё также жадно тянутся к смерти. Крохотный рубиновый уголёк злостного колдовства до сих пор пульсирует в подполье, и кто знает, может однажды неразумное племя людей вновь раздует его до пожара мировой религии. В обыкновении людей давать второй шанс всякому непотребству. Я этого ни в коем случае не исключаю. Как показало время, люди не в состоянии противится обаянию Конца Света. Армагеддон дышит в их крови и вполне вероятно, что именно саморазрушение является для сапиенсов самым сокровеннейшим и желанным из всех возможных волшебств.
 
Nekrofeet Дата: Вторник, 15 Фев 2022, 11:50 | Сообщение # 78
Постоянный участник
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 385
Награды: 14
Репутация: 65
Ж и в о й


I
Противный звук боевой тревоги вырвал его из сна. Ещё слепой спросонок, старпом Шемчук начал натягивать на себя брюки. Брюки оказались непослушными, очень длинными и живыми. Как всегда, в подобные моменты у предметов туалета обнаруживалось неуместное собственное мнение.
На боевой мостик старпом ворвался почти последним, даже Старик был уже на месте. За глаза все его так и называли - "Старик". На вид он действительно был как старик, несмотря на свои сорок шесть, девятнадцать из которых провёл на службе в космических частях СССР. Это уже была его четвёртая глубокая миссия и, по всей видимости, последняя. Ещё годик-другой и можно смело списывать на Землю, если конечно дотянет. В этой экспедиции здоровье командора Хазина резко пошатнулось. "На тонке пряде" как говорил о нём сердобольный мичман Терещенко. Командор действительно прял на тонкое, чтобы это не значило.
- Цель входит в зону реальных вычислений, - ровным голосом сообщил вахтенный.
- Ну что, сынки, готовы? - тихо, почти по-родственному спросил Старик. - Тогда за дело.
Последней на мостик вошла комиссар Орангутангова. Как всегда, в боевую атмосферу мостика она вносила завершающие мазки. При её появлении подбирали сопли даже самые отпетые разгильдяи. Бабой она была красивой и хлёсткой, злющей, как собака. Мужики её боялись и уважали - кто как. Непонятно только было чем она больше брала: внешностью или стервозным нравом.
Три сидящих за отдельным пультом охренеть интеллигентных лейтенантика, только что из учебки, уже принялись вычислять. Теперь всё зависло от них и от тех, кто сидел за вычислениями на вражеском космическом корабле.
Неизвестный аппарат, предположительно крейсер космического флота Третьего Рейха, был замечен уже давно. Он шёл параллельным курсом, держась безопасного расстояния, и никак не реагируя на радиозапросы. Из сводок разведки было известно, что где-то в этом районе бесследно исчез ещё один немецкий крейсер - "Хорст Шайцер". Вряд ли это совпадение. Второй космический аппарат вполне вероятно был послан на его поиск. Скорее всего так и было, но для советского броненосного эсминца "Живой" это ничего не меняло.
У командора Хазина было на этот счёт недвусмысленное предписание: в зоне реальных вычислений атаковать любой боевой корабль, без исключений. Официальной войны между СССР и странами Оси ещё не было, но в космосе, подальше от дипломатических представительств, она уже бушевала в полную силу. Советские ракеты глубокого патрулирования неоднократно вступали в вооружённое противостояние с ракетами немецкого и японского флотов.
- Есть примерная траектория сближения, - радостно прокричал молодой летёха.
- Ввести координаты зон наиболее вероятного поражения. В расчётные точки сбросить магнитные мины, - четко, как по писанному, проговорил командор, прям не проговорил, а процитировал. Старик держался молодцом, его доселе землистое лицо до неузнаваемости одухотворилось боем.
- Есть сбросить магнитные мины.
У "Живого" было преимущество. Вражеское судно догоняло и шло на сближение, а значит был шанс подловить его на "коровью лепёшку". Так техники называли доставляемые в зоны возможного вражеского прохождения магнитные мины; может какая-то из ракет и вляпается. Шанс небольшой, но чем чёрт не шутит. Послышался шорох - это отводными каналами пошли магнитные мины. Шуршало, словно на корпус корабля просыпался песок.
Космический бой - это, прежде всего, махалка интеллектов. Всё зависело от трёх лейтенантиков, краснеющих над колонками цифр. Так уж в космосе повелось, успех любой операции на девяносто процентов состоял из быстроты и точности вычислений. И на десять - от прочей дребедени. Кто раньше обчислит действия противника, тот, считай, и в шоколаде. Победа в таких случаях всего подавалась на блюдечке с голубой каёмочкой в виде очень сложного, не для среднего ума, числа. Эти три юнца, с погонами, на которых не трахалась ещё ни одна муха, и составляли коллективный мозг броненосного эсминца.
- Расстояние девять десятых. Читаю название корабля, - вахтенный немного помедлил, как будто разбираясь в написанных за сотни километров отсюда каракулях. - "Экзорецыс"
И Шемчук сразу же вспомнил, не пришлось даже листать истрёпанный учебник памяти, только не "Экзорецыс", а "Экзорцист" - трёхпалубник космического флота Германии, класса А, то есть высший-атакующий, введён в строй в тридцать восьмом. Так, масса покоя..., вооружение..., численность экипажа..., операции с его участием - ясненько. Ясненько, что дело нечистое. Новейший фашистский крейсер здесь не просто грибы собирает.
- Есть число, - произнёс один из летёх и поднял расцветшее лицо от вычислений.
- Немедленно передать в орудийную рубку. Первая и вторая батареи товсь.
- Есть передать в рубку, - вахтенный замолчал. Прошло несколько тягостных секунд прежде чем он закончил. - Орудия номер одни и два готовы.
- Пли! - тут же скомандовал Хазин. Промедление здесь действительно было смерти подобно.
Корпус "Живого" заметно вздрогнул, трясонуло, как от хорошей оплеухи. Первый и второй орудийные заряды пошли. Вернее, было четыре выстрела, строго симметричных относительно продольной оси космического аппарата. Два выстрела боевыми и два - холостыми, идентичных по мощности, призванных компенсировать импульсы главного калибра. Залпы были произведены синхронно, и всё же "Живой" потерял устойчивость, импульсы от плохо сбалансированных зарядов начали закручивать эсминец против часовой стрелки.
- Включить маневровые двигатели, стабилизировать положение корабля, - отдал распоряжение командор и тут же ему вдогонку ударил голос вахтенного.
- Есть второй залп. Вижу два снаряда в нашу сторону. Расстояние семь десятых, скорость около шестнадцати.
Чёрт, это означало, что фашисты выстрелили на долю секунды раньше. Ситуация скверная, поскольку после залпа траектория обязательно изменилась, а ведь обчисления этого не учитывали. Любые вычисления по умолчанию производятся с учётом того, что ответный залп последует с двухсекундным опозданием. Эти две секунды в расчётах выливались в многокилометровые расстояния, разделяющие смерть от жизни.
- С первого по шестой, упреждающие заряды пли, - хладнокровно скомандовал Старик.
Да, конечно, упреждающие заряды, на техническом жаргоне "ротозейки" - утопающий хватается за соломинку. Над мостиком снова просыпался песок, что-то зашуршало, протарабанило - по отводному каналу с шумом выдавливались упреждающие заряды. Ротозейки пошли, в добрый путь.
Потянулись длинные, словно слюни, секунды ожидания, от людей более ничего не зависело, теперь их судьба решалась инерциально, согласно классическим законам механики. Скоро стало очевидным, что советские снаряды лягут далеко от желанной цели. Две могучие, серебристые болванки пересекут траекторию движения немецкого корабля значительно раньше времени, даже дистанционный подрыв - как мёртвому припарки. Зато вычислители с крейсера сработали чётко: два их снаряда, идя наперерез, очень вовремя пересекали траекторию советского эсминца. Особенно тот, что скользил справа, но именно его ротозейкам удалось сбить с панталыка. Натыкаясь, на развёрнутую ими сеть преград, вражеский снаряд отклонился от верного курса и теперь уже неизбежно должен был кануть в "молоко" мирового пространства. Но второй... второй, согласно расчётам, неумолимо проходил в непосредственной близости.
- Приготовится к контакту. Всем аварийная тревога. Спасательную команду в кормовой отсек, - Старик был настроен решительно, ещё до столкновения начиналась тяжёлая борьба космического корабля за жизнь.
Находясь в нескольких метрах от эсминца, немецкая сигара раскололась на три автономных заряда и один из них вошёл в непосредственное соприкосновение с обшивкой эсминца. "Живой" вздрогнул, словно от крепкого подзатыльника.
- Есть контакт, - безрадостно констатировал вахтенный.
Шемчук краем глаза заметил, как красивое и злое лицо комиссара побледнело, став при этом ещё более злым и красивым. Старик не удержался в кресле, его глупо выплеснуло на пол. Шемчук бросился к командору, помогая ему подняться на ноги. Из носа Хазина выползла яркая змейка крови. Он тяжело и со свистом дышал, словно после зачёта по ГТО.
- Есть, вижу ещё контакт, - оживлённо доложил вахтенный. - Кажется сработала магнитная мина.
Усадив командора, Шемчук, впервые за всё время боя, прильнул к бинокуляру обзорного телескопа. Продолговатое тело "Экзорциста", лежало как на ладони. Оно оказалось больше чем предполагал старпом. Немного вздутое в местах расположения башен главного калибра, оно сейчас напоминало выброшенную на берег, дохлую рыбу. У носовой части корпуса как бы клубилось маленькое облачко. Очевидно, фашисты в азарте сражения потеряли бдительность и вляпались таки в коровью лепёшку. Сюрприз. С этими штуками шутки плохи, одна такая, в случае удачной детонации, способна не оставить от крейсера камня на камне.
Кажется, удача была на советской стороне. Магнитная мина ощутимо боднула "Экзорцист" в бок. Теперь, получив повреждение, немцам было не до развития успеха; всеми наличными средствами они боролись за жизнь своего корабля. Точно также, как и экипаж советского эсминца. Космический аппарат Родины нуждался в срочных реанимационных мерах. Как говаривал в таких случаях мичман Терещенко: победила сука-дружба.

II

Комиссар Орангутангова толкнула не очень скорбную речь. Восемь членов экипажа, из тех, кто не был задействован в ремонтных работах, стояли полукругом и молчали. За чёрными стеклами гермошлемов лиц не было - одни траурные ямы. Не дотянул-таки Старик до выхода на пенсию, сердце не выдержало - железное сердце командора, которое, как оказалось, телепалось на тонюсенькой ниточке. Событие не менее важное, чем попадание в плиту кормовой обшивки болванки вражеского снаряда. Теперь о цели миссии оставалось известно одному только комиссару. Вот так и все мы потихоньку перейдём на ту сторону Мироздания, на её неорганические позиции.
Старпом по-человечески жалел о Хазине. Хороший был мужичок, требовательный, но понапрасну жопу не рвал, умел взыскать, так что мало не покажется, но умел и ценить. Правильным был до мозга костей, железобетонный, на таких, пожалуй, хватит пальцев одной руки. Теперь став врио командора, Шемчук понял, как это важно и как это трудно. Со смертью Хазина что-то оборвалось, лопнула какая-то детская струнка, как та ниточка, на которой телепалось грузное сердце полковника космических войск.
Постояли-постояли, потом, словно сговорившись, одновременно обернулись и пошли прочь от возвышавшегося отдельно, кривобокого валуна, на вершине которого жизнерадостно отсвечивала жестяная звезда. Восемь тяжёлых скафандров военного образца понуро направились в сторону чернеющего на звёздном фоне силуэта "Живого". Уже по дороге обратно Шемчука догнала комиссар и спросила:
- Что собираешься делать?
- В приоритете ремонт. Прежде всего устранить неполадки. Ещё нужно произвести разведку местности. Фашисты должны быть где-то рядом, далеко они улететь не могли.
- Правильно, бдительность терять нельзя. Я рада, что ты это понимаешь. Расслабляться не время, - поучительно сказала Орангутангова; потом тише, но также твёрдо добавила. - Сегодня ночью я к тебе зайду. Нужно будет... поговорить.
Эти жаркие и сладкие разговоры в условиях низкой гравитации. Что они могли друг другу сказать? То же что и всегда, каждый раз одно и тоже. Но комиссар выбрала его, и глупо было отказываться от этой привилегии. Привилегии ли? Орангутангова оказалась жадёной. Бесстрастная стерва на людях, в постели она не знала удержу. Не этому её учили в высшей партийной школе, нет не этому. После таких разговорчиков у Шемчука на следующий день подгибались ноги. Молодые летёхи так те вообще, считай, её обожествляли. Пошли бы они на смерть за товарища Сталина, ещё вилами по воде писано, а вот за неё - точняк. Обожествляли и боялись до всирачки. Было в этом что-то глубоко порочное, Орангутангова гнобила их нещадно, словно врагов народа. Порнографической личностью была эта Орангутангова - секс-комиссар.
И всё же она выбрала именно старпома. Шемчуку это льстило, но и давило дополнительным грузом тоже, особенно теперь после смерти командора.

III

Эсминец "Живой" сел на малое небесное тело, не обозначенное ни в одном звёздном каталоге. Оно хоть и называлось малым, но размером никак не уступало Пиренейскому полуострову. Конечно, оно было малым, но малым исключительно с астрономической точки зрения. Чтобы обследовать пешком такое небесное тело, даже при условии смешной силы тяжести, понадобилось бы, как минимум, несколько недель.
Шемчук скакал в одной паре с Терещенко. В последнее время он старался держать мичмана при себе, во избежание нежелательных эксцессов: комиссар невзлюбила его лютой бабской ненавистью. Мичман имел длинный украинский язык, и иногда позволял себе лишнее. Однажды он при всех пошутил, сказав: товарищ комиссар такая злющая молодица, что карьера в гестапо - это ей одной левой. Получилось не смешно, а даже наоборот, трагично получилось, особенно для мичмана Терещенко.
Теперь Орангутангова держала его в ежовых рукавицах. А женские ежовые рукавицы, это не тоже, что ежовые рукавицы мужчин, тем паче, что Орангутангова была садисткой не только по велению партии, но и по зову сердца.
Шемчук и мичман двигались в северо-западном направлении, обследуя этот участок астероида, которому экипаж, по настоянию комиссара Орангутанговой, единогласно дал имя "Семьдесят один год Владимиру Ленину". Местность в этой стороне оказалась неровной, холмистой. Скафандры Терещенка и Шемчука прыгали высокими медленными дугами, покрывая значительные куски пространства. Невзрачное пятнышко Проксимы, то появлялось над горизонтом, то вновь соскальзывало в бездну.
Смешная сила тяжести оказалась таковой только поначалу, дальше она перестало быть весёлой и вскорости приняла совсем нешуточный характер. Советские космонавты чертовски устали и тоже выглядели грустно, но продолжали усердно скакать вдаль. Им очень мешали перекинутые через плечо неудобные бластеры системы Шапошникова. По дороге бывший старпом старался воскресить в памяти приснившийся ему накануне сон. Снилось что-то важное, что каждый раз ускользало между пальцами неплотно сжатого мозга.
Прыгавший вереди Терещенко остановился, указав куда-то толстою рукой. Обратив туда внимание, у Шемчука от неожиданности перехватило дух. Вниз по склону холма происходила неподдельная, глухонемая битва. Три астронавта в характерных скафандрах немецких вооружённых сил вели неравное сражение... с отрезком кривой линии. Так во всяком случае, это выглядело со стороны. Кривая являлась чем-то, что молниеносно атаковало фашистов.
Линия эта было бледного оттенка и имела в длину не более двадцати метров. Она то и дело меняла свою конфигурацию, сгибаясь в самых разных местах. Трансформация происходила почти моментально и непредсказуемо. Нацистские астронавты глупо палили со своих шмайсер-бластеров. Они откровенно мазали, красноватые лучи их лазеров вразнобой тыкали окружающее пространство.
Очередная сложная метаморфоза и белая линия пронзила одного из фашистов навылет, показавшись с другой его стороны - тот даже пикнуть не успел. Кривая прошила боевой скафандр, словно он был сделан из картона. Секунда и ещё один солдат, задетый по касательный, неуклюже кувыркаясь, упорхнул далеко от места сражения. Остался последний фашист, и в это время Терещенко открыл огонь. Он стрелял очередью из коротких импульсов и, кажется, полоснул линию по живому.
Кривая сразу же изменила направление своей атаки. Несколько раз сложившись под прямым углом, она стремительно выпросталась навстречу стрелявшему. Врио командора, недолго думая, дал очередь с упреждением. В темноте взметнулась полоса, казалось, кто-то чертил под линейку былым, как молоко, карандашом. Внезапные, абсурдные трансформации сменялись одна за другой, но Шемчук не отпускал гашетки, боясь, что, остановившись, выпустит геометрическую тварь из прицела.
Наконец батарея бластера сдохла. Линия больше не трансформировалась, она застыла в какой-то дикой многоходовой комбинации. Первым делом Шемчук бросился к лежащему мичману. Тот глядел на боевого товарища мороженными глазам. Он не дышал. Серое, шершавое лицо напоминало срез принесённого с холода полена. В районе солнечного сплетения, там, где когда-то была нарисована пятиконечная звезда, твердела выпуклая от смёрзшейся крови пробоина.
- Хенде хох! - сказал оставшийся в живых нацистский астронавт.
Судя по всему, это был офицер. По его груди алчно карабкалась насекомоподобная свастика. Сквозь бронестекло кубического гермошлема сквозили черты потрёпанного космосом, не такого уж и нордического лица. Фашист держал Шемчука на мушке маленького лазерного пистолета. Если бы это был желторотый юнец, со смазливой арийской ряшкой, врио командора уже бы давно его кончил. Рука Шемчука томно сжимала рукоять офицерского кортика. Видя это, фашист очень грустно покачал квадратной головой.

IV

Что же мне всё-таки снилось, думал Шемчук, возвращаясь обратно к "Живому". Но недавний сон, словно осклизлый сопливый сом, выскальзывал из его рук. И ещё он вспоминал Терещенка, которого похоронил там же на месте сражения. Теперь на том месте горбились три сложенные из камней холмика, под одним - сын страны Советом, под двумя другими - фашистской Германии.
Хоронил он на пару с немецким офицером - каждый прятал своего подчинённого или двух. Молча таскали булыжники, молча их укладывали, никто не проронил ни слова. Да и о чём было толковать, здесь на задворках Мироздания, двум случайным офицерам вражеских армий. Всё, чем они раньше жили, казалось здесь нелепицей. Из данного астероида Родину было уже не различить - малюсенькая блёсточка среди таких же невзрачных новогодних чешуек.
Чем дальше отлетали военные, тем более истончалась их связь с Отчизной. На таком расстоянии она уже еле вибрировала тончайшей слюнявой паутинкой, готовой в любой момент лопнуть от натяжения. Да полноте, иногда сомневался Шемчук, была ли она на самом деле - воспетая в песнях, Советская Родина. Не пропагандистская ли это фигура речи, не фата моргана ли? Терещенко, наверное, сейчас уместно бы пошутил, смягчил бы проклятые углы, да только где теперь Терещенко и где старик Хазин - космический прах к космическому праху.
Та же штукенция, которая убила Терещенка, оставалась неподвижной - застывшая дыбом конструкция из тусклого металла. Оставалось только гадать о её происхождении. По всей видимости, это были останки какой-то внеземной технологии, сумевшей выжить в неблагоприятных для себя условиях. Хотя нельзя исключать возможности, того что чужая цивилизация намеренно вживила её в местный ландшафт. Должно быть у чужих на это были свои причины. Одно было несомненно, ни фашистской Германии, ни Советскому Союзу, ни императорской Японии такое было не по плечу. Штукенция явно опережала двадцатый век. Не вызывало сомнений, что немецкий крейсер "Хорст Шайцер" также пал её жертвой. Загадку кривой ещё предстояло разгадать.
Расстались они без помпы, не пожимая друг другу руки, единственно только обменялись тяжёлыми взглядами. Конечно, они не стали друзьями, но и прежняя вражда как-то поистёрлась, словно амортизировавшись от неоднократного применения. Теперь стало очевидным: они похожи, как две капли - майор Красной армии и штандартенфюрер Звёздного флота. Соколы Сталина и птенцы Геринга. Космос непринуждённо сглаживал антагонизмы. Хотя ещё полгода назад об этом не могло быть и речи. Где мы - и где они. Но после долгих лет прозябания среди голодных звёзд суть человеческая предстала в ином свете. Идеология осыпалась, национальная неприязнь тоже. Среди млечных туманностей и Гитлер, и Сталин мерещились такой дребеденью, которой легко пренебречь.
Два скафандра, обуреваемые каждый своими думами, взвились в разные стороны. И Шемчук, и тот другой попрыгали к своим кораблям. У одного на груди нахально растопырилась звезда, у другого - кривая свастика схематично расшаркалась. Правда, несколько слов всё же было сказано, вернее - два.
- Хелен Александровна - уже перед самым прыжком, не оглядываясь, сказал немецкий скафандр. Он так и произнёс: александрОвна, с ударением на предпоследний слог. То ли кого-то вспомнил, кто дорог его аккуратному офицерскому сердцу, то ли ещё что-то.

V

Шемчук сидел за маленьким столиком и писал отчёт о случившемся. В его каюту без стука пренебрежительно вошла Орангутангова.
- Товарищ комиссар, закройте дверь с той стороны. В конце концов, вы не в трамвае родились, научитесь прежде стучать.
- А может я о тебе волновалась.
- А теперь, когда уже не волнуетесь, может откроете мне цель нашей миссии. А то рвёмся вслепую.
- Старпому о ней знать не положено.
- Не забывайтесь, я уже не старпом.
- Всё равно уровень доступа не тот. До-ро-гу-ша, - и товарищ комиссар выдавила из себя саблезубую улыбочку.
Два выстрела прозвучали почти одновременно: приглушённые, шипящие, как будто свернули шеи шампанскому. Женщина стреляла с глушителем, врио командора воспользовался разрядником Шукта, хорошая, кстати, штука - убойная. Пожалуй, комиссар выстрелила чуть-чуть раньше, но зато Шемчук оказался точнее. Орангутангова с прогоревшей грудной клеткой застыла на месте - положение не очень характерной для мертвеца. Конечно, если только он - человек. Из её открытого рта повалил чёрный дымок, из раны вылилась столовая ложка фиолетовой гадости.
Шемчуку порвало левый бок, ему ещё повезло - пулька прошла сквозь материал стола и только потом врезалась в плоть. Но всё равно, приятного мало. Рана была хрестоматийной, с обильной кровопотерей. Зажимая протекающее брюхо, Шемчук неуверенно поднялся из-за стола. Бумаги, на которых он писал докладную записку, оказались кроваво забрызганными.
- Что же вы так неаккуратно? - сказал врио, подойдя к неподвижному истукану комиссара - Аккуратнее надо быть, Елена Александровна.
В общем, ему было всё понятно. Так поначалу наивно казалось Шемчуку. Орангутангова - несомненный резидент иностранной разведки, немецкий шпик. Недаром их крейсер так легко обнаружил "Живого" в космическом стоге сена. Вероятность чистого совпадения представлялась равносильной божественному вмешательству. Шемчук в бога не верил, а после того как фашистский офицер невзначай произнёс знакомое И.О, всё стало на свои места, картинка идеально сложилась.
Сложилась, да только не совсем, всё оказалось гораздо сложнее. Резидентом Орангутангова была, но не немецким, и не английским, и даже не земным. Как иронично: советский политрук - агент внеземной цивилизации. Иронично и очень толково - лучшую легенду хрен придумаешь. Такое можно провернуть, разумеется, только с подачи высшего командования.
Врио командора обошёл Орангутангова по периметру. Из её ротового отверстия продолжал валить дымок, но глаза оставались как живыми. Чёрт, как они это делают, может какой паразит? Он слегка толкнул комиссара в плечо: Орангутангова заходила ходуном, как поставленная в угол металлическая вешалка. Несомненно, та же технология кривой линии, с которой он уже встречался.
Да, уж Шемчуку очень повезло, убить такое с одного выстрела, это даже не везение - чудо какое-то. Какой у него был шанс - один на хуй его знает сколько миллионов. Все мы ходим под богом, как оказывается, даже те из нас, которые атеисты.
Здесь возможны два варианты, продолжал размышлять Шемчук. Первый: руководство партии и государства установило контакт с иной цивилизацией, опередившей нашу на многие столетия. Глупо не воспользоваться случаем, когда шикарные технологии сами плывут в руки. Разумеется, не бесплатно. По всей видимости, была заключена сделка, не пакт Риббентропа-Молотова, но всё же, в результате которой броненосный эсминец "Живой", под неусыпным оком резидента иной цивилизации, отправился к чёрту на кулички.
Зачем - это уже вопрос третий. Нюансы этой сделки для непосвященного, могут казаться полнейшим бредом. Но её итог один: Советский Союз получает неограниченный доступ к военным технологиям чужих.
Хотя возможен и второй вариант, думать о котором Шемчуку не хотелось. Второй вариант балансировал на грани шизофрении. Согласно ему, никакого контакта не было, пришельцы просто захватили всё высшее руководство СССР. Всё политбюро у них в шляпе. Товарищи Ворошилов, Микоян, Каганович давно пляшут под дудку инопланетян. И даже, страшно подумать, - сам вождь и учитель всех народов. Может этим и объясняются просчёты индустриализации, голодоморы, неубывающее изобилие "врагов народа", тем что это не просчёты вовсе, а сознательная политика, направленная на понижение статуса человека.
Подцепив вафельное полотенце, Шемчук подошёл к стенному шкафчику и отвернул дверцу. Достав оттуда начатую бутылку "Столичной", он, не жалея, пролил её бесценное в условиях космоса содержимое на полотенце, после чего задрал гимнастёрку, и с силой придавил к ране мокрую тряпку. Кровь лилась густым ручьём, подозрительно тёмная; если прострелили печень - хана, можно смело заказывать оркестр. Ещё один холмик из подручного космического материала с ненастоящей жестяной звездой. Косная материя к косной материи. Врио командора несимпатично сморщился и зашипел на весь белый свет.
Очевидно немецкая разведка что-то пронюхала, продолжал думать Шемчук, недаром они увязались за "Живым", словно им тут намазано. Во всяком случае об Орангутанговой они точно знали и решили сыграть свою игру. Возможно даже не в первый раз, достаточно вспомнить о судьбе пропавшего "Хорста Шайцера". Рисковать вторым космическим крейсером - это вам не хухры-мухры. Должно быть, игра стоила свеч. Только сдаётся, что фашистские бонзы не совсем понимали в какую историю ввязались. А если бы понимали, что-то изменилось бы - навряд ли. Одним крейсером больше, одним - меньше. Тут мировым господство дохнуло, так стоит ли жлобиться.

VI

Командора вызывали на мостик. Кровь оказалась непослушной и продолжала настырно сочится. Имело смысл обратится к бортовому врачу, но Шемчук уже знал, что ни к кому он не обратится - во-первых, бесполезно, а во-вторых, времени и без того в обрез. Кое-как перебинтовав подтекающий бок и надев новую гимнастёрку, бледный и сдержанный, он поднялся на мостик. Что-то ему подсказывало что пулька, застрявшая в его теле, непростая - инопланетная пулька, с хитрецой.
- Командор на мостике - провозгласил вахтенный и все присутствующие вытянулись в струнку.
- Вольно. Доложите обстановку - чуть тише обычного сказал Шемчук и тут же нежданно-негаданно вспомнил приснившийся накануне сон. Сон этот долго ему не давался, в течении дня выскальзывая из-под самого носа и вдруг, нате вам - в самый неподходящий момент ахнул со всей немыслимой для сновидений ясностью.
Конечно, как же он мог забыть. У них в школе организовали живой уголок и там среди пиздопротивных гадов и банальных хомячков, за проволочными прутьями клетки проживала малюсенькая, интенсивно бирюзовая пташечка. Все её почему-то называли Юкка. И вот однажды, отпросившись в туалет, примерный мальчик Петя осуществил дьявольски непростую операцию по освобождению пернатой пленницы. В тайне от всех он выставил свой кулачок в форточку и разжал его. Что-то похожее на бирюзовый ручеёк радостно пролилось из его ладошки. А через четыре дня на школьном дворе младшеклассники обнаружили миниатюрный экзотический трупик. Волшебный родничок Юкки перестал бить, не выдержав зубастых московских морозов.
Слушая вполуха доклад вахтенного, Шемчук мысленно окунулся в детство. Рванный кусочек сказки, навсегда затерявшийся среди звёзд. Почти двадцать лет и биллионы километров отделяли командора от того уютного уголка его жизни, где он так неудержимо, так яростно разревелся над грудочкой околевшей птицы. Так неудержимо, что некоторые преподаватели даже стали догадываться почему. Маленький эгоистический засранец.
Все присутствующие на мостике настырно смотрели Шемчуку в рот, ожидая безошибочных приказов. Только теперь, под перекрёстным огнём множества глаз, он почувствовал себя по-настоящему командором. Ему хотелось верить, что у него есть выбор, у единственного из всех. Но в глубине души он знал, что всё уже решено, что эти люди очень скоро в нём разочаруются и проклянут. Им до сих пор ещё светит одна шестая часть земной суши, они до сих пор думают, что туда можно вернуться, в душистые табачные объятия главнокомандующего, в его мудрые медвежьи лапы. Но с каждым днём этот свет будет всё слабее, пока не превратится в кровавый уголёк, тлеющий на дне сталинской трубки.
- Ключ на старт.
- Есть ключ на старт.
- Продувка системы подачи топлива.
- Есть продувка системы подачи топлива.
У Шемчука начала кружится голова, времени оставалось меньше чем он думал. С левой стороны на гимнастёрке появилась маленькое алое пятнышко, словно кто-то прожигал командора изнутри сигаретой. Нужно спешить.
- Зажигание.
- Есть зажигание, - и "Живой" вздрогнул, как будто придя в себя после реанимации.
- Ну что же, не станем заставлять звёзды себя ждать.


Сообщение отредактировал Nekrofeet - Вторник, 15 Фев 2022, 11:51
 
Nekrofeet Дата: Пятница, 25 Фев 2022, 11:27 | Сообщение # 79
Постоянный участник
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 385
Награды: 14
Репутация: 65
Аксиомы трусости ч.1

В строительном техникуме, куда он поступил в 1985 году, к нему приклеилась кличка "Шкура". Само собой, уж больно фамилия у него была подходящая, этому способствующая - Шкуропацкий. Он не психовал, не лез на рожон, ошибочно предполагая, что игнорируя, удачно этому противостоит. Ничего подобного, ни хрена не удачно, динамя таким образом обидную кличку, он её не упразднил, а скорее наоборот - узаконил. Прозвище утвердилось, окаменело и стало незыблемым на всём протяжении учёбы. Позорное, надо сказать, прозвище, ибо быть Шкурой - не сахар.

Кто теперь знает, действительно ли подобное фиолетовое отношение он считал наилучшим способом решить проблему или уже тогда в его маленькую провинциальную душу закрался тончайший страх, боязнь схлопотать по шее, и он просто решил включить спасительную маску "мудрости", чтобы не нарываться лишний раз на зуботычину. Теперь об этом судить трудно, прошло, считай, тридцать пять лет, но одно уже тогда стало ясно: он избегал эксцессов и был явно не из храброго десятка. В миру же звали его Олег.
Надо сказать, что кличка "Шкура" тянулось за ним ещё со школьной парты, правда в школьную эпоху его назвали Шкурой, а если точнее "продажной Шкурой", только по ходу злых, мальчишеских перебранок, на высших обертонах конфронтации между подростками, в моменты их апофеоза, теперь же с переходом в техникум он просто стал Шкурой, стал Шкурой по любому поводу, и за глаза, и в глаза, для этого даже не нужно было ввязываться в конфликты. "Шкура" стала его ярлычком, визитной карточкой, официальным клеймом в любых обстоятельствах и на все случаи жизни.

Шкура оказался тихоней, сам себе на уме, личностью смутной и скрытной. Скрытной, скорее всего, из-за фундаментальной неуверенности в собственных силах. Он всегда держался чуть-чуть в стороне, как бы боясь заляпаться, чураясь людей, всегда превосходящих его силою характера. Со временем это предвещало оформиться в серьёзную тенденция к уходу от реальной жизни, в возможность тихо, без принуждения скатится на обочину этого мира, ненавязчиво сойти в кювет, зеленеющий бурьянами неудачников. Не вполне осознавая этого, он сам добровольно примерял на себя елейную личину аутсайдера. Иногда, впадая в нестабильное состояние, он вдруг становился весёлым, даже чересчур, весёлым неумеренно, тогда Олег пытался шутить, прикалываться и веселить всех вокруг. Получалось это у него плохо, по-провинциальному безвкусно, глупо и безразмерно. По всей видимости, в силу своей исконной неуверенности в себе, Шкура мог существовать только в двух агрегатных состояниях, или заплёванным отщепенцем, или навязчивым клоуном - быть или твёрдым, или газообразным. Всякие промежуточные состояния в его положении были исключены напрочь, для этого необходимо было обладать волей и какой-то толикой самоуважения, но как оказалось впоследствии, ни того, ни другого у Шкуры не было и в помине.

И состояние изгоя, и состояние клоуна оказались одинаково проигрышными. И тот, и другой персонажи были в равной мере обречены на презрение и ждать от них чего-то путного не приходилось. Оказавшись в техникуме, в совершенно чужой для себя среде, Шкура ощутил себя коровой на льду. Абсолютно не подготовленный к реальной жизни, он стоял на всех сквозняках мира и не знал куда спрятаться, в какую подмышку засунуть свою невыносимую голову. Ему отовсюду дуло, было жутко неуютно, его хлипкая душонка дрожала, как на средневековом ветру. Все его поступки, с первого дня техникума, целиком и полностью определялись неуверенностью в себе и желанием куда-то заныкаться от бешеного напора реальности.
Жизнь в общежитии тоже превратилась в сущую пытку. Четыре человека в одной комнате, даже не желая того, ранили друг друга своими твёрдыми прямыми углами. В силу своей душевной неуклюжести, день, проведённый Шкурой в общежитии, оборачивался для него глубокими внутренними ссадинами и синяками. Неудивительно что ему постоянно хотелось убежать домой, затесаться в знакомую обстановку, получить передышку среди родных стен. Чудовищная тоска по отчему дому, где всё дышало с ним в согласии, снедала Олега с середины. Слёзы постоянно вибрировали у него на глазах, а в горле торчал неудобный сентиментальный ком, похожий на плохо пережёванную мякоть осенней груши. С пацанами из своей комнаты он находился в каких-то мутных, на его взгляд, отношениях - не вражда, но и не дружба. Ему казалось, что они его недолюбливают, он чувствовал какое-то отчуждение, какую-то грандиозную прозрачную стену, упирающуюся в небеса, на которую он то и дело натыкался в общении со своими сверстниками.

Когда заканчивались занятия, Шкура, чтобы как можно дольше не возвращаться в общагу, до темноты бродил по незнакомому грохочущему городу. Киев прихлопнул его своей сложной, неутихающей ладонью. Он казался неприветливым, словно камнедробилка. Олег шагал по нему до изнеможения, почти не пользуясь общественным транспортом, стараясь заходить своё горе пешком. Ноги гудели, сводило желудок, в голове жарко скворчали трамваи, но всё равно это было лучше, чем среди ехидных и зубастых сверстников. По правде говоря, он боялся возвращаться в общагу, инстинктивно чувствуя, что там его могут слопать со всеми потрохами, дай он только повод, покажи слабину. Среди миллиона горожан Шкура чувствовал себя в большей безопасности, чем в компании трёх подростков одного с ним возраста. В то время он совершенно потерял почву под ногами, тогда же открылась вся недееспособность и аморфность его натуры. Со стороны это выглядело очень отвратительно и комично - человек, пытается сбежать из собственной шкуры. Первые недели в техникуме грянули для него как откровения: он слабак, тонкослёзка, не чета своим однокурсникам, не способный противостоять их простейшим навыкам жить. Он как будто вырос в оранжереи, а теперь его подставили под сорокоградусные морозы судьбы.

Вот примерно так я писал бы о себе в третьем лице, ибо всё что написано выше, разумеется, написано обо мне. Сначала я думал писать именно так, честно, со всей откровенностью, не жалея себя, в третьем лице, но потом понял, что сказать о себе правду от третьего лица - это значит не сказать её себе в глаза, а до некоторой степени именно себя пожалеть. Но если уж что-то делать, то делать это радикально, со всей возможной резкостью, в лобешник, ничего не оставляя в загашнике на потом. Конечно эффект отстранения многого стоит, но в данный момент не он меня интересует. Моя цель не прятаться ни под какими предлогами, даже если они вполне разумны и оправданы с художественной точки зрения, плевать. Мне интересно другое - вывернуть себя наизнанку, сказать о себе всю правду, исчерпать себя до последнего дна, и для этого первое лицо единственного числа как нельзя более подходит. Я не хочу самоуничижаться, но я и не хочу себя жалеть, играть с собой в поддавки, указывать себе на какие-то спасительные лазейки, половые прорехи, в которые, при желании, находясь в третьем лице, можно легко проскользнуть, словно богато наслюнявленный член. Во всяком случае, и я на этом настаиваю, проскользнуть в них от третьего лица намного проще.

Зачем валить себя правдой, зачем её говорить в такой экстремальной манере? Всё просто: я пытаюсь заниматься самолечением. Вы думаете это поможет? Не знаете? Вот и я не знаю, но я искренне хочу излечиться и для этого, на мой взгляд, зубодробительная фронтальная правда просто необходима. Это не гарантия выздоровления, но это тот минимум, который вполне в моих силах. Во всяком случае, я на это надеюсь, мне в это очень хочется верить. А во что ещё может верить человек, который всухую проиграл свою жизнь. Более верить не во что, кроме как в свои жидкие литературные потуги.

Да, я был слабаком и, да, я был тонкослёзкой. Чтобы обрисовать насколько я в этом преуспел, приведу один пример. По соседству с учебным корпусом техникума находился небольшой стадион местного значения, кажется "Локомотив", где с нами, первокурсниками, и проводили тёплые уроки физкультуры. В одно из таких занятий, мы сдавали норматив по бегу, стометровку или коло этого. По ходу, хорошенько разогнавшись, а школе я неплохо бегал на короткие дистанции и считался одним из самых быстрых в классе, так вот, уже после финиша, я как-то неправильно погасил скорость, споткнулся и довольно жёстко порыл носом - упал на твёрдое покрытие беговой дорожки. Преподаватель физры - добрый коренастый мужичок, без сомнения, из бывших спортсменов, не то чтобы меня пожалел, но выказал какие-то весьма скромные нотки участия. В конце занятия он поставил меня перед строем одногруппников как назидательный пример того как делать не надо, причём сделал это с такой человеческой теплотой, что у меня от жалости к себе налились влагой полные рюмочки глаз. Очи набрались морем и слёзы, вибрируя, готовы были вот-вот прорваться наружу. "Смотри, смотри. Сейчас заплачет." - зашептались в строю.

Я действительно готов был разреветься в лицо всей группе самым неудержимым и горячим образом. И не потому что мне было больно, отнюдь, ушибленное колено не выдавило бы из меня ни единой слезинки, физическая боль здесь была не в счёт, в тот момент меня разрывала жирная жалость к самому себе, такому несчастному и такому покинутому в этом зверском мире. Если бы меня тогда спросили, почему я собираюсь пустить слезу, я бы не знал что ответить, потому что ничего страшного вроде бы не произошло, но душа моя жаждала излиться навзрыд, умыться взахлёб слезами, несмотря на очевидную мелочь случившегося, явно недотягивавшую до заслуженного во всей полноте рыдания. Слёзы сами, вопреки очевидному, напрашивались на глаза. Маленькое, пошленькое чувство жалости к себе переполняло меня до краёв, стояло всклянь, и было готово пролиться от любого неосторожного телодвижения. Если бы не боязнь, что меня не поймут, осудят и жестоко поднимут на смех, я бы, ничтоже сумняшеся, публично перед всеми разревелся, выплеснув на присутствующих всё своё неудержимое ничтожество.

Сегодня точно уже и не вспомню, может тогда я и пустил по миру слезу, а может удержался, и то, и другое в одинаковой степени возможно, во всяком случае, я этого ни в коей мере не исключаю: в том положении я вполне мог захныкать, и пролиться мелкой публичной капелькой. Я даже думаю, что этот вариант более вероятен, что я, может и нехотя, но капнул перед группой горячей подростковой слезой, не сумев удержать её в закромах своего прохудившегося естества. И то, и другое, как я уже сказал, было вполне вероятно и это очень наглядно характеризует тогдашнее моё состояние: балансирование на грани отчаяния и истерики.

Разумеется, рано или поздно должен был грянуть конфликт, подростковая среда к этому всемерно располагала и всячески способствовала; конфликт не вспыхнуть просто не мог. Я был обречён конкретно расшибить себе лоб об кирпичную правду жизни. Её стенка меня уже поджидала - высокая такая, толстая, бездушная. И я таки расшиб себе лобик, раздолбил его к чёртовой матери.
Случилось это в общаге, я уже не вспомню точно по какому поводу возникли траблы, помню только, что это было с моим одногруппником, тоже, надо сказать, Олегом - Олегом К. Он жил тогда в соседней комнате, но каким-то ветром его занесло к нам, и вот между нами случился эксцесс, тёзки схлестнулись. Что мы не поделили уже не вспомню, но конфликт грянул, мелкий какой-то, бытовой, совершенно никчемный по сути, но слово за слово, и он разгорелся на полном серьёзе. Вполне в подростковом духе, он возник на ровном месте, выпрыгнул, как чёртик из табакерки, но раз выпрыгнув, показав себя миру, он, опять же, в духе подросткового максимализма, не желал возвращаться обратно в безжизненную полость табакерки.
Причину конфликта не вспомню, но хорошо припоминаю повод: по простоте душевной и по сугубо провинциальной привычке не следить за своим языком я послал Олега К. на хрен. Причём не на хуй, а именно на хрен. С моей тогдашней колокольни, это было очень важно, разница мне казалась значительной, и я на ней наивно настаивал, апеллируя к оной как к спасительному аргументу своего оправдания, хотя по сути это, разумеется, было одним и тем же. Те же фаберже только в профиль. Всё случилось моментально: в ответ на своё "на хрен" я тут же получил в морду.

Признаться, Олег К. обладал тяжёлой и достаточно грубой как для своего возраста рукой, и вот этой рукой он мне и заехал. Удар получился скользящим, так что сам бьющий как-то неловко посунулся вслед за своим кулаком и еле удержался на ногах, вовремя наткнувшись на стол. Это был более чем благоприятный момент чтобы дать ответку. Судьба помимо моей воли как бы предоставляла мне шанс, она ко мне благоволила, нужно было только слегка ей подыграть, подсуетиться и шансом воспользоваться. Но увы, я ответочки так и не дал - ссыканул. Ссыканул ли? Вне всякого сомнения, в этом, к сожалению, я абсолютно уверен - уссался, сдрейфил, перетрух. Но не только.

Мне кажется, что в тот момент, помимо страха, я чувствовал за собой ещё и вину, всё-таки я действительно послал человека, хоть и не на хуй, а в несколько смягчённом варианте, но факт остаётся фактом, страшные горбатые слова были произнесены, и это ощущение виноватости в какой-то мере смяло мою бумажную силу воли и без того достаточно невнятную. Вернее, не смяло, а несколько её окоротило, одёрнуло, заставило заколебаться. Но не надо думать, что это являлось решающим фактором, боюсь, что чувство вины здесь было не главным. Главным здесь оказалось именно моё малодушие: я побоялся дать сдачи. Судьба сама, на тарелочке с голубой каёмочкой, предоставила мне такую возможность, а я ни в какую. Я бесповоротно праздновал труса.
Если чувство вины и имело место, то оно обитало где-то глубоко на заднем плане, где-то далеко в тылу, на периферии душевной сумятицы, которую я тогда испытывал. Я не знал, что делать - это правда, но я не знал, что делать более от страха чем от чувства собственной неправоты. Разумеется, мысль, что я послал человека на хрен, поступил нехорошо и неправильно, имела место быть, но не она определила последующее моё позорное поведение. Чувство собственной неправоты может несколько приуменьшить размер моей трусости, но никак не свести её на нет. Это было классическим проявлением именно трусости, во всей её наглядности и мнимой непростоте.

Конечно, чувство вины сыграло свою роль, оно сыграло её значительно позже, уже после всех зуботычин, когда нужно было как-то оправдывать собственную несостоятельность. Вот тогда оно и вышло на первый план, вышло по необходимости, как своего рода буферный материал, смягчающий удар при столкновении со своей постыдной природой, но никак не раньше. Чувство вины позволяло мне с полным правом размахивать кулаками после драки. Всему своё время и чувству вины тоже. Оно расцветает и плодоносит с задержкой по отношению к основному определяющему событию, но именно тогда и наступает истинный сезон его жатвы.
Олег К. повёл себя в общем-то правильно, он подловил меня на оплошности, на моём деревенском простодушии и потом, действуя по лекалам суровых пацанских понятий, прямолинейно дожимал меня до победного конца; додавливал-додавливал пока не лопнули мои нежные телячьи яички. По сути, он действовал безукоризненно. Олег К. безошибочно унюхал правильный образ действия, он тут же потребовал, чтобы я попросил у него прощения и ему плевать послал я его на хрен или послал на хуй. Он умело повернул ситуацию в свою пользу, чисто интуитивно выдав случившееся за дело чести - имел на то полное право, а в делах чести что хрен, что хуй - один чёрт. Когда же я начал препираться, впрочем, робко, по-заячьи, настаивая на различии между этими словами, то получил второй заряд в морду. Второй, насколько я помню, был уже не скользящий, а нормальный, прямой наводкой. И опять я ничем не ответил, даже не попытался, не рыпнулся. Никаких оборонительных действий с моей стороны так и не последовало, я молча проглотил вторую оплеуху и вторично облизался. Причём, всё это происходило на глазах, как минимум, четырёх человек, как тех, с кем я жил в одной комнате, так и тех, кто пришёл с Олегом К. Я праздновал труса в комнате полной людей, смотрящих на происходящее во все глаза, с жутким мальчишеским аппетитом, что конечно же только усугубляло моё положение и без того незавидное, ибо праздновать труса без свидетелей, и праздновать труса публично - это, так сказать, два совершенно разных праздника.
То, что я навалил от страха полные штаны, лично у меня теперь не вызывает никаких сомнений. Скорее всего, но в этом я не уверен, был и третий удар, третий заряд прямой наводкой мне в "пику", хотя тут я могу ошибиться и, невольно впадая в самоуничижение, выдавать желаемое за действительное. На третьем залпе я не настаиваю, суть не в этом, а в том, что Олег К. таки выбил из меня вожделенную просьбу о прощении. Он добился своего, я привселюдно покаялся и попросил у него прощения, как бы официально облобызал руку бьющего. Ну что тут скажешь, унизился по полной, великолепнейшим образом грянул личиком в говно. Унизился я не потому что попросил прощения, а потому, что попросил его после славного рукоприкладства, причём, рукоприкладства монотонного, одностороннего. Меня просто-напросто отпиздили, как малолетку, и виноват в этом был я один. В сухом итоге: меня отпиздили, а я за это извинился, то есть не за это конечно, но получается так как будто именно за это, потому что, если бы не отпиздили никакого "прости меня" не было бы и в помине. По своей глупости, малодушию, по своей трусости я оказался там, где оказался - в полной жопе.

На этом история с Олегом К. не закончилась - это стало только её началом. Дальнейшее только усугубило наши отношения, углубило конфронтацию. Попросив прощение, я сотворил большую глупость - дал слабину, показал, что уязвим, открылся с нежнейшей стороны. По сути, я нарисовал на себе мишень. Разумеется, подобное в подростковом возрасте просто так с рук не сходит. Я угодил Олегу К. на крючок.
Когда тебе пятнадцать, любая твоя слабость быстро превращается в точку приложения силы для остального мира, это место, на котором примутся утверждаться все кому не лень, та половая щель, в которую все бросятся тебя иметь. Поимев меня, Олег К. по всей видимости, вошёл во вкус и не собирался в дальнейшем отказываться от такого удовольствия. Благодаря мне, он, наверное, почувствовал себя чуть ли не паханом общаги. Так лихо провернув со мной дельце, он приобрёл вес и статус, стал далеко не рядовым членом студенческой братии. Он оказался причислен к сильным мира сего, ему попёрло за мой счёт. Более того, Олег К., наверное, ощутил себя вполне благородным человеком, неким д’Артаньяном взыскующим справедливости, рыцарем без страха и упрёка.

Надо сказать, что в отличии от меня, Олег К. был достаточно развитым и рано повзрослевшим малым, уже поднаторевшим на подобного рода конфликтных ситуациях. Насколько я понял, его родители были людьми вполне обеспеченными, по советским конечно меркам, интеллигентами средней руки, звёзд, разумеется, не хватали, но и задних не пасли, во всяком случае, не техническим персоналом это точно. Разницами между нами, это разница между городом и деревней, между столичным и провинциальным мироощущениями.
На таких как я в то время говорили "село и люди", об Олеге К. такого не скажешь, он был птицей более высокого полёта, имел выходы в тот мир о существовании которого я даже не подозревал. Такие держаться уверенно и ведут себя борзо, подобную манеру поведения они впитали с урбанизированным молоком матери. Эта манера для них была органична, что для меня "селюка" являлось абсолютно недостижимым. В этом отношении он стоял выше меня на целую голову. Как все городские Олег К. в моём понимании был скороспелым, значительно опередившим меня в развитии. Он был более эмансипированным, экспансивным и цивилизованным, как в хорошем, так и в дурном смысле этого слова, то есть, до некоторой степени испорченным этой цивилизацией. Мне даже кажется, что он уже в те совершенно невинные времена баловался наркотиками, принадлежал к закрытому и в тот период элитному клубу злоупотребляющих веществами, а это уже была крутизна совсем другого уровня, высшего пилотажа, которая тогда мне и не снилась. Как, впрочем, и сейчас. В той стране и в те года веществами забавлялась только молодёжь не последнего сорта, золотая; наркотики только-только начали выходить в люди и входить в обиход, широкому кругу простых смертных они были ещё недоступны. В этом плане Олег К. являлся малым гораздо продвинутей меня, он обитал на качественно ином ярусе бытия, до которого я, в силу разных причин, не мог дотянуться, даже трогательно привстав на цыпочки.

Разумеется, моё утверждение о наркотическом опыте, Олега К. голословно и базируется исключительно на интуиции. Я свечки не держал, но его повадки и характерные выхватки говорят сами за себя. Хотя с другой стороны, мои слова могут более говорить не об Олеге К., а обо мне и о моём желании очернить своего обидчика, навешать на него как можно больше разного рода шелудивых собак. Вполне возможно, что так оно и есть, что это не более чем подсознательное размахивание кулаками после драки, запоздавшая месть исподтишка, плевок вдогонку. Но при любом раскладе, это ничего в принципе не меняет. То, что Олег К. в столь юном возрасте вкусил от трансцендентного наркотического плода, ни в коей мере меня не оправдывает и не снимает ярлыка труса. Наркотический опыт Олега К., мнимый или действительный, не имеет к этому никакого отношения, я пал так низко вне зависимости от того употреблял ли мой оппонент что-то поядрёней самогона или хрен там. Я пал так низко по совсем другим причинам, по причинам далеко не наркотического характера.

В мире, в котором существовал Олег К., за слабости приходилось дорого платить, их просто так не прощали, ими нещадно пользовались, эксплуатировали во все дыры. Продолжение не заставило себя долго ждать. Второй конфликт случился спустя, наверное, неделю-другую, а может раньше, и тоже в общежитии. К нам в комнату, уже не помню по какому поводу, кажется что-то попросить, зашёл Роман Х. Что он хотел в точности не скажу, но что-то чего у нас не было и мы, те кто находился в тот момент в комнате, ему это сказали. Кажется, он хотел кастрюлю или сковородку, или что вроде того. И неудивительно: всё что происходило в общежитии в той или иной мере всегда было связано с пищей, её приёмом или приготовлением. Вся жизнь в общаге, особенно на первом курсе, делилась на две неравные части: чтобы такого похавать и всего остального. Студент, который делает в общаге уроки, - великая редкость и не столько потому что мы были лодырями, хотя не без этого, сколько потому что бытие в общаге к этому совершенно не располагало. Общежитие каким-то дивным образом этому сопротивлялось, оно всегда было против учебного процесса, вся её атмосфера настаивала на обратном: не учись, да плевать, фигня всё это. Человек, сидящий за учебником, в этой атмосфере труднопредставим, в этом бардаке учёба предполагала героические усилия, на которые далеко не все были способны, например, я - нет. Студенты, за небольшим исключением, только то и делали, что искали чего пожрать. Это было тем центром бытия, вокруг которого коловращались все звёздные скопление общежития.

Не знаю, как обстояло дело у девочек, но у мальчишек всё было именно так. Сложнейшие проблемы о хлебе насущном в его наивном, громоздком и подростковом исполнении доминировали над всем остальным. Мне сейчас кажется, что я даже не пытался учиться, никаких серьёзных поползновений на гранит науки, элементарно было не до этого, особенно после эксцесса с Олегом К. Проблема пищеварения оказалась двигателем любых отношений, все тогдашние дружбы, товарищества, альянсы склеивались могучей слюной и разъедались желудочным соком, они зиждились на жратве как на самом прочном из фундаментов. Сковородки, кастрюли, тарелки летали из комнаты в комнату, одалживаясь по сто раз на дню. Мальчишки табунами носились по коридору, что-то бесконечно выпрашивая друг у друга.
Эпизод с Романом Х. очень характерен для той поры. Все мы, кто больше, кто меньше, рано или поздно, оказывались в роли просителя, вынуждены были что-либо клянчить. А ведь это целое искусство, изощрённое, восточное, которое далеко не всем по зубам. Для того чтобы правильно клянчить мало ума, тут талант нужен. Просить можно сладеньким голосом, заискивая, давя на акселератор своего гипертрофированного обаяния и любовно покусывая эрогенные кусочки оппонента. А можно - опираясь на свой незыблемый авторитет, небрежным голосом, как будто делая кому-то одолжение и подавляя его морально. Можно и просто просить, тупо, ничем не злоупотребляя, не играя на чужих слабостях, не вкладывая души, но в таком случае в девяноста случаях из ста тебе ничего не светит. Что просил, что радио слушал - один хрен. Третий вариант, когда ты просишь стыдливо, не зная куда деть свои глаза, как будто для того только чтобы поскорее с этим покончить, всегда обречён на провал. Именно таки способом я чаще всего и просил, и как результат почти всегда одно и тоже - сдобная украинская фига с маком.
Так вот, получив отрицательный ответ, Роман Х. не ушёл, а продолжал настаивать на своём и что-то неубедительно нам доказывать. И тут опять мой длинный, бескостный язык сыграл со мной злую шутку, уже вторично. В ответ на настырные просьбы, я раздражённо ответил: "Иди отсюда, не мозоль глаза." Здесь снова проявила себя моя глубокая сельская привычка не следить за языком, провинциальная расслабленность и простота в обращении, до которой я привык. Я говорил с Романом Х. так как будто он был моим односельчанином, и в этом была моя главной ошибка, ибо меня окружала уже не деревня, а самая настоящая столица. Как оказалось, в городе и деревне очень сильно варьируется вес одно и того же сказанного слова. То, что в деревне пропустили бы мимо ушей, в городе больно резало слух. Здесь царили другие непривычные мне и мне неизвестные, городские нравы и вести себя надлежало соответственно. В городе за слова спрашивали гораздо строже. Я снова свалял дурака, но тогда я этого ещё не понимал, тогда ещё я вёл себя по привычке, инерциально, самым простецким незамысловатым образом, доедая, так сказать, духовые пирожки своей малой родины, и почти на каждом шагу добродушно попадая в расставленные повсюду городские ловушки. За что и пострадал, уже второй раз за короткий отрезок времени.
После моих слов Роман Х., недолго думая, ушёл к себе в комнату, но вскоре вернулся обратно, правда не сам, а с Олегом К., как тогда говорили, - своей подпиской. Олег К. зашёл в нашу комнату как защитник прав всех незаконно обиженных, он зашёл сюда с явным намерением восстановить попранную справедливость, короче, - он явился сюда по мою душу. Скорее всего, услышав о случившемся от Романа Х., он сам напросился в его подручные, чтобы как следует навести шороха и шугануть вашего покорного слугу. Как человек бывалый, съевший на мне свои зубы, он добровольно вызвался разобраться со мной по душам. Олег К. ввалился как хозяин положение, уже заранее предвкушая свой триумф и сразу же начались тесные разборки. Выяснив, что я сказал Роману Х. "не мозоль глаза", он тут же затребовал чтобы я перед ним извинился. Ну а как же иначе, раз попавшись на этот крючок, меня уже собирались дёргать за губу до тех пор, пока она не порвётся. Олег К. не мудрствовал лукаво, он принялся действовать по старому испытанному алгоритму. Если разок прошло, то почему не должно пройти вторично. Разумеется, я счёл его требование неправомерным, ведь "не мозоль глаза", это тебе не "пошёл на хуй" и даже не "пошёл на хрен", а что-то вполне безобидное и приемлемое. Просить за это прощение, как минимум, неуместно. За такое в корне неверное направление мыслей я тут же схлопотал от Олега К. в челюсть.

Само собой, Олега К. не интересовала серьёзность моего проступка, он пришёл сюда не вершить правосудие, он явился сюда чинить расправу, но не просто так, а под деликатесным соусом защиты слабых. Он просто качал права, напрямик, без обиняков, но так как будто при этом наказывал зарвавшееся зло. Поскольку Роман Х. был субтильной комплекции, мои слова бесспорно воспринимались как покушение на честь и достоинство слабых мира сего. Раз есть возможность чинить расправу красиво, с гордо поднятой головой, то почему бы её красиво, с гордо поднятой головой не учинить, и Роман Х. оказался прекрасным для этого поводом. Глупо было бы не воспользоваться таким жирным шансом. Суть не в сказанных мной словах, суть в том, что эти слова сказал я. Теперь Олег К. мог вменять мне в вину всё что вылетало из моих уст, он занял такую позицию, при которой любой исходивший от меня звук, обличал во мне злодея. И в глубине души все окружающие оказались с ним согласны. Во всех мыслимых ситуациях мне отводилась неблагодарная роль негодяя, человека вечно неправого, и исключительно только потому, что я оказался трусом. Трус, который позволил себе что-то вякнуть, - это ни в какие ворота не лезет. И то что Роман Х. оказался небогатырского телосложения, только усугубило ситуацию, придало в руки моих недоброжелателей дополнительный козырь, мол, посмотрите на него, ссыкун-ссыкуном, а туда же - маленьких обижать.

Трус никогда не может быть правым, он всегда на стороне зла, потому что трусость - это и есть зло. По собственной вине я оказался в положении, когда всё что рождала моя носоглотка грозило обернуться для меня мордобоем. Всё что я теперь ни говорил означало вяканье, я потерял дар нормальной человеческой речи, слова покидая полость моего рта, вдруг оказывались другими, не русскими и не украинскими, их кто-то подменял на слова вечной вины - хромые, горбатые словеса; отныне мне разрешалось только молчать. Собственно, молчание тоже мне угрожало, ибо тот, кто всегда прав, мог интерпретировать его на своё усмотрение, также как и слова. Молчание тоже могло быть воспринято за вяканье, за один из возможных способов быть неправым. Это была ситуация перманентного проигрыша, куда я сам себя по трусости загнал.

Но даже тогда, интуитивно понимая всю несправедливость подобного приговора, я не стал защищаться. Получив очередной раз кулаком в скулу, я снова проглотил обиду и не дал сдачи. И если раньше, при первом своём столкновении с Олегом К., я мог себя чувствовать и чувствовал до некоторой степени виноватым, то теперь такого оправдания у меня не было, теперь вести себя как трус у меня вообще не было никаких оснований. Сказанное мной Роману Х. было эмоциональным, грубоватым, может даже слишком, но ничего архиоскорбительного из-за чего стоило крушить людям морды и учинять псевдовоспитательные экзекуции в нём не было. Короче, внутренне я уже не чувствовал за собой вины, был практически чист и всё же даже тогда не стал отстаивать своё достоинство, не стал даже пытаться этого делать, а позволил безнаказанно себя мордовать. Меня били, а я что-то там мямлил в своё оправдание, опустив голову, как скотина, которую ведут на забой. Это была трусость чистой воды, беспримесная, наивысшей пробы, лишённая даже фигового листочка надуманных оправданий.

Чем в точности закончился этот конфликт я уже не вспомню. Память всегда пытается выдавить из себя гадость. Этот эпизод я помню весьма расплывчато, в нём явно не достаёт нескольких важных фрагментов. Помнится, Роман Х., проявив снисходительность, не настаивал на моём обязательном унижении, а вот действительно ли всё обошлось без публичного раскаяния или я всё же просил прощение вторично, этого я внятно сказать не могу, но судя по тому как память настойчиво глушит взыскуемый эпизод, я более склоняюсь к худшему для себя варианту: под напором нескольких хорошеньких зуботычин (может две, может три, но не одна точно) я всё-таки попросил у Романа Х. прощения, нисколько при этом не чувствуя себя виноватым. Кажется, это действительно случилось, я даже припоминаю характерную снисходительную мину Романа, который, наверное, тоже чувствуя неловкость, не вдаваясь в подробности, очень быстро меня простил. Повторяю, я в этом не уверен на все сто, но ни в коей мере такой возможности не исключаю. Наоборот, зная склад своего характера и тогдашнее своё умонастроение, подобная развязка мне кажется наиболее правдоподобной и я, скрипя сердцем, но отдаю ей предпочтение. Что-то мне подсказывает, что вероятность более унизительного исхода гораздо выше, уж больно ничтожен шанс, что всё обошлось без дополнительной десертной порции позора - не с моим счастьем. И если бы кто-то из тогдашних свидетелей случившегося сказал мне сегодня, что я со слезами на глазах всё-таки клянчил у Романа Х. прощения, я бы этому совсем не удивился, нисколечко. С некоторых пор подобное ничтожество в поведении стало для меня делом обычным, в этом плане я нисколько на себя не надеюсь и ничего от себя не жду. Проявить благородство и твёрдость духа, увы, это не в моих правилах.


Сообщение отредактировал Nekrofeet - Пятница, 25 Фев 2022, 11:32
 
Nekrofeet Дата: Пятница, 25 Фев 2022, 11:39 | Сообщение # 80
Постоянный участник
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 385
Награды: 14
Репутация: 65
Аксиомы трусости ч.2


Чем дальше, тем больше, гуще, отвратительней. Я перехожу к страницам наиболее для меня неприятным, совсем уж гнусным. Да, да, всё что случилось до этого - всего лишь цветочки, ягодки впереди: крупненькие, наливные, румяные. Родился я в ста двадцати километрах от Киева и поэтому, поступив в техникум, имел возможность каждые выходные возвращаться домой. Три часа на зелёной, пахнущей докторской колбасой электричке, потом ещё минут сорок на дребезжащем, рейсовом автобусе и вот я уже у Бога за пазухой, обжираюсь настоящей домашней едой. Как и большинство трусов, я был отпетым маменькиным сынком. Странно, но отца в этот драматический период своей жизни я почти не помню. То есть он жил с нами в одном дворе, правда в отдельной пристройке, что-то вроде холостяцкого сарайчика, но при этом как-то скромно выпал из процесса моего воспитания; он практически мной не занимался, и вообще всё это время находился на периферии моего сознания, лишь изредка и по незначительным поводам давая о себе знать. Отец не то чтобы мной не интересовался, но как-то ненавязчиво отошёл в сторону, деликатно умыл руки, непринуждённо и непринципиально сплавив меня на попеченье своей гражданской половинке - моей матери, с которой так и не расписался. Собственно, и сама идея учёбы в Киевском строительном техникуме целиком и полностью принадлежала ей, мне была отведена покладистая роль исполнителя чужих незамысловатых планов. Я без всяких претензий реализовывал грёзу матери.

Во всех начинаниях касающихся моей судьбы я оказывался не у дел, на скамейке запасных, сбоку-припёку. Я по доброй воле не принимал участия в решениях относительно своего будущего, в те года я его просто не видел. Конечно, меня спрашивали и мать, и учителя на уроках, что я люблю и чем хочу заниматься, но всё что я мог из себя тогда выдавить - это абстрактная романтическая дребедень, типа "я мечтаю о море". Конечно, море - это сила, но не о море я мечтал, вернее, не только о нём, не морем единым. В тот период я мечтал обо всём и ни о чём конкретно, я фантазировал и только, не имея никаких реальных видов на жизнь и ни к чему реально не привязываясь. Я мечтал о море не более чем все остальные мальчишки моего возраста, да и как о нём было не мечтать, это была своего рода детская болезнь "левизны", под которой я понимаю чисто советскую тягу ко всему открытому, светлому и романтичному. Если я чем-то и интересовался более-менее всерьёз, то это носило малоприкладной характер и вмонтировать его в окружающую меня действительность в виде какой-то внятной профессии мне на тот период не представлялось возможным.

Я, например, очень любил историю, ну и что? Куда мыршавому, деревенскому пареньку, чья мать - уборщица, а отец - каменщик, было деться с этой своей любовью к истории. Для подобных мне, это всё равно, что влюбиться в одноклассника и с ужасом осознать себя не таким как все. Оставалось только упасть на умняк и затихариться. Любовь к истории, или к литературе, или географии плохо конвертировалась в навыки тех профессий, в основном конечно технических, которые в моём кругу считались нормальными и человеческими. "Село и люди" обязан был любить технику, а не какую-то там историю. То есть, историю ты любить можешь, кто же тебе запретит, но только вот к реалиям жизни это не имело никакого отношения; ты можешь её любить тихо, для себя, пусть это будет твоим маленьким, дурно пахнущим бзиком, но чтобы для всех, напоказ, чтобы видеть в этом свой путь и своё будущее - это никогда. Нетрадиционные, с точки зрения деревни, интересы сразу выбивали почву у тебя из-под ног, ставили тебя в тупик, подобно какому-нибудь гомосексуализму. Пожалуй, это можно было бы назвать интеллектуальным гомосексуализмом, ибо ты не знал, что со всем этим делать и куда с ним, прикажите, идти. Ты вдруг оказывался совершенно потерянным и равнодушным среди великого изобилия таких нормальных и таких нелюбимых профессий. Специальностей много, но все как бы на одно лицо, ни одной симпатичной мордашки. Ни одна из них не торкала твою изощрённую и одновременно зашоренную душу. Что агроном, что сварщик, что шофёр - один хрен.

Мать спрашивала меня, кем я хочу стать, а я не знал, что ей ответить. Из тех профессий, которые постоянно были у нас на слуху, не было ни одной мне по нраву, ни одна из них мне по-настоящему не вставляла, я смотрел на них, как с задержкой развивающийся юноша на своих скороспелых сверстниц, мне было на них откровенно плевать. Все вокруг требовали, чтобы я срочно возбудился и выбрал себе кого-то для секса на всю жизнь, а я не мог, у меня тогда просто не стоял и никакой профессиональной заинтересованности в моих штанишках по тем временам не обнаруживалось. Я был подростком, которому, из того что доступно, ничего не глянулось, а на то, что было недоступно, он не смел поднять глаза, ему это даже в голову не приходило. Ничего удивительного, что мать свалила на себя всю тяжесть моей профориентации. Ей всё пришлось решать самой, и она сама героически всё решила. Решила, что я покину школу после восьмого класса и пойду по стопам, обутого в кирзовые сапоги, отца - продолжателем славной строительной династии. Решила она твёрдо и я, поджав хвостик, поплелся вслед за ней к "профессии своей мечты".

Если бы мать знала, что я тащусь от истории и люблю географию, это бы изменило её решение? Навряд ли, боюсь, что она восприняла бы это как что-то несерьёзное, временную блажь, которой можно пренебречь, ради чего-то более стоящего, более настоящего. Не думаю, что она бы тогда меня поняла, скорей всего нет, мои увлечения были совсем из другой оперы, но проблема в том, что я о них никому не говорил, даже не заикался, поскольку и сам считал, что это что-то пустяшное, на что можно смело махнуть рукой, что-то вроде компота из сухофруктов. Как ни странно, но в этом отношении я с матерью был заодно. И я, и она считали мои увлечения пустыми, далёкими от действительных нужд, лишёнными будущего. Не говоря друг другу ни слова, мы сходились в главном: хобби есть хобби и никакого отношения к будням жизни оно не имеет. Как оказалось, мои интересы были из другой оперы даже для меня, я сам не дотягивал до их уровня. Разумеется, в этом сказывалась среда моего обитания, вскормившие меня обстоятельства, текущая историческая ситуация в деревне и ещё присущая мне, бессмертная инфантильность.

Имея возможность приезжать на выходные домой, я, как истый маменькин сынок, этой возможностью еженедельно пользовался. Из спёртой, душераздирающей атмосферы общежития я спешил под юбку матери, к могучим домашним харчам, потрясавших меня до самых основ, и от которых, после скудного студенческого хавчика, меня обязательно проносило, так что возвращаться обратно приходилось с разрывающимся сердцем и напрочь расстроенным желудком. А возвращаться с расстройством желудка в советских электричках с их издевательскими, исполненными в маниакальном духе Гигера, туалетами было проблемой ещё той, на грани фола. Присесть в них по экстренной нужде, взобравшись с ногами на железное подобие какого-то абстрактного унитаза и придерживая одной рукой всё время открывающуюся дверь, было сродни геройству.

Помню, как всякий раз, доехав наконец до Киева, все пассажиры, и я в том числе, дружно и стремительно рвали по направлению к вокзальному туалету, тогда ещё бесплатному и совершенно средневековому. До советских общественных туалетов эпоха Ренессанса так и не добралась. Там царила та же самая мрачно-физиологическая, извращённая, гигеровская атмосфера, готическая по своему духу, с живописными кучами застывшего, наподобие магмы, дерьма и нарисованными повсюду гипертрофированными хуями, перемежающимися с фамильярными предложениями пососать.

Правда приезжающим можно было рвать не как обычно в сторону центрального вокзала, а по путям - в противоположную, где под опорами Воздухофлотского моста был устроен настоящий импровизированный срач. Срач этот носил фантастически-эзотерический характер, то есть существовал не для всех, а только для тех, кто был в курсе - для пассажиров со стажем и слабым пищеварительным трактом. Многие знающие пассажиры по прибытию в столицу устремлялись именно туда и там, даже не очень скрываясь, справляли свою насущную нужду. Поссать не считалось проблемой, поссать, если хорошенько приспичит, считай, можно было везде, проблемой считалось посрать. Каждый кто оказывался в этих местах, особенно если ты новичок, рисковал подорваться на чудовищной коричневой мине. Все откосы насыпи и весь пятачок пространства под мостом были густо заминированы отвердевшими ископаемыми кучами человеческих экскрементов. Казалось здесь стояли мины со времён неолита, не оставалось ни одного живого места, порой нельзя было ступить, чтобы не вляпаться; всюду веялись какие-то подозрительные, замурзанные бумажки. И всё равно люди туда пёрли, рискуя обувью и репутацией, и наваливая поверх старых новые холмики противопехотного говна.

И вот однажды, вернувшись домой, спустя неделю-другую после второго конфликта с Олегом К. я не выдержал и всё рассказал матери. Не помню уже, что мной тогда руководило, как и зачем я это сделал, но факт остаётся фактом: я всё растрындел. Если попытаться реконструировать ситуацию, то боюсь окажется, что руководил мной один эгоизм. Я ведь прекрасно понимал, что делаю неправильно, что так поступать негоже, и всё равно распустил языка. Более того, сегодня мне кажется, что я разболтал всё с тайным удовольствием, с глубоким удовлетворением вылив на мать помойное ведро своих проблем, облегчил свою неприбранную душу. Разве я думал тогда какого будет матери после моих откровений - конечно нет. Я сделал так как было легче мне, а там хоть трава не расти. Мать не ждала-не гадала как угодила под каток моего подросткового эгоизма.

Да, наверное, для меня это было важно - облегчить свою душу. Как человек слабый, я не умел всё держать в себе, крепиться и молча сносить удары судьбы. Ни о какой мужественности не могло быть и речи, мне позарез нужно было кому-то пожаловаться, поделится неприятностями, выплеснуть дурную кровь. В глубине я понимал, что поступаю гадко, что это непотребство с моей стороны, но держать себя в руках, вести себя как настоящий мужчина - нет уж, извините, я на такое не подписывался. Мне нужна была передышка, хотя бы чайная ложечка бальзама, несколько капель живого участия и я знал где его искать. Я знал, что мать меня не подкачает и точно, не подкачала. Она дала мне участия с лихвой, я отхватил его столько, сколько мог унести, правда, какой ценой оно мне досталось, я тогда старался не задумываться.

Вне всяких сомнений, рассказывая матери о своих проблемах, я не только справлял душевную нужду, не только искал утешения, но и надеялся на более действенную помощь. Глубоко внутри я надеялся, что мать каким-то образом мне поможет, спасёт своего ненаглядного сынулю, вырвет из влажных лап злодеев. Как? - а хрен его знает, я этим вопросом не задавался, просто спасёт и всё тут. Это помощь носила какой-то совершенно абстрактный характер, можно сказать, это была чисто математическая помощь, что-то вроде сложного уравнения с несколькими неизвестными, которое мать обязана была непременно решить и тем выручить меня из беды. Что это конкретно означало и как это будет выглядеть на практике, я не понимал, и, кажется, к этому даже не стремился. Мать обязательно поможет, она не может не помочь, она ведь мать, ей и карты в руки. Меня совсем не интересовало как она это сделает, я по-детски веровал, что сделает и всё, сотворит для меня это маленькое, но по зарез необходимое чудо. Да, именно, в глубине души я надеялся на чудо: вот всё расскажу и чудо произойдёт, моя проблема разрешиться как по мановению волшебной палочки, рассосётся почти сама собой. Хотя тут же верхним слоем сознания понимал, что это чушь собачья, что так не бывает, что жизнь так не работает, но порой так хочется впасть в инфантильность, опустить ручонки и отдать себя на волю прихотливых чудес. Да, понимал и всё же питал инфантильную надежду, а вдруг.

В реальности же я просто сложил с себя полномочия, сдрыстнул с поля боя, переложил всю ответственность на чужие плечи, на сухонькие плечи родительницы. Именно так: выложив всё матери, я скинул с себя тяжеленный мешок ответственности и переложил его на спину матери, подсобил называется, теперь это была её ноша. Я до последнего не желал брать на себя свою судьбу, оно мне надо, косил от этого любым способом - очередное проявление моей трусости. Я опять спасовал перед жизнью, действительность оказалась для меня слишком крепким орешком. Вместо того чтобы как-то выпутываться самому, я слинял в сторону, сделал вид, что ни при чём, предоставив матери самой рвать сердце. А ведь действительно, зачем напрягаться лично, самому лезть реальности на рожон, раз есть папенька с маменькой. По большому счёту, я конкретно подставил свою мать, бросил её под танки, а сам по-декадентски отсиживался в прогнившем окопе.

Да знаю, я поступил, как негодяй, отвратительнейшим образом, выказав при этом самые низменные свои черты. Ну а что вы, собственно, хотели от труса, его не проймёшь мужественной позой, трус он всегда трус и поступает соответственно. Когда прижмёт такие как я не блещут порядочностью, свинство для нас - вполне естественный выход с положения. Трус не может позволить себе роскоши благородства, ему это не по карману, он уже всё просрал, до копеечки. Единственно что может хоть как-то меня оправдать, это то что поступал я тогда не вполне осознанно, а чисто интуитивно, как бы на автомате. Хотя, конечно, какая-то часть меня туманно, но всё же подозревала что творит. Эта часть хотя и подозревала, но придуривалась неподозревающей, наивной дурочкой, я "така затюркана, така затюркана", чтобы тем бессовестней сбросить с себя балласт ответственности. Именно в этом, на мой взгляд, и состояла моя главная гадость, в том, что я не говорил себе правды, а всё пытался скорчить хорошенькую мину при плохой игре, всё желал вырулить сухим из воды, как бы и не трусом вовсе, типа, один раз - не пидарас. Не желал до последнего признаваться себе, что конченный, надеялся, что всё как-то обойдётся, смоет в море вместе с приливом и никто ничего не заметит.
Всё случилось так как я в глубине души и надеялся: мать кинулась мне на выручку, бросилась меня спасать. Я тогда не предвидел, что этот вариант развития событий окажется самым худшим из всех возможных. Я не просто оказался трусом, я выставил свою трусость напоказ, сделал её всеобщим достоянием, сам себя принародно заклеймил. Теперь я как будто светил голой жопой, и все показывали на меня пальцем, безошибочно тыкали своим перстом - имели полное право, сам виноват. И хотя я просил мать не вмешиваться, всё что угодно только не это, заклинал её отступиться, но подспудно очень надеялся, что она меня не послушает. Конечно, я хотел этого, хотел и боялся, потому что не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы унюхать, чем это может для меня обернутся. Я хотел, чтобы меня спасли без моего участия, подсуетились мне во благо, но чувствовал кожей, что это чревато большущими последствиями, что подобные проблемы просто так не решаются, что за всё придётся знатно заплатить, отгрести по полной.

Мать приехала в Киев, то ли на второй, то ли на третий день, после меня. Я уже не помню, как мы встретились, вполне возможно, что меня сдёрнули прямо с пар. Теперь то время сбилось в моём мозгу в один большой и безобразный ком, в котором смешалось всего понемногу. Мать таскала меня с собой по кабинетам, а я, сгорая от стыда, но всё же прилежно давал показания. Передо мной стояла нелёгкая задача, мне нужно было огибая особенно острые углы, но не впадая в общие места, пояснить администрации техникума, как так получилось, что я оказался мальчиком для битья. Сказать, что я виноват, пострадал из-за невоздержанного языка и просто-напросто струсил, я, разумеется, не мог, хотя это было именно так. Поэтому приходилось выкручиваться, кое-где пройтись наждачкой, кое-что сгладить, придать себе более-менее пригожий, соответствующий жертве вид. Рассказы мои были сбивчивыми и ненатуральными, само собой, я ведь рассказывал о своём позоре. Жертва не может выглядеть одиозно, жертву нужно жалеть, но жалеть меня как-то не очень хотелось; я оказался совсем неправильной жертвой, поскольку вызывал не жалость, а скорее чувство брезгливости. Начальство смотрело на меня малозаинтересованными глазами, что-то прокручивая в своём, заваленном бумагами мозгу. Сегодня мне трудно представить, как я тогда выглядел сквозь их бюрократическую оптику. Наверное, не очень.

Начальство зырило на меня клубнями казённых глаз, ещё бы, я его растормошил посреди будней, без предупреждения, ни с того, ни с сего, предварительно не посоветовавшись, поставил перед фактом, и теперь оно вынужденно было реагировать, что-то предпринимать в ответ. Я ввёл его в состояние ЧП, вроде всё было нормально, всё шло своим чередом, студенты грызли гранит, кадры ковались и вдруг, на тебе - согласитесь, досадно. Боюсь, что администрация разглядела во мне занозу в своей заднице, но вида, само собой, не подала. Я неспециально перечеркнул её покой, а что уже говорить об отчётности, которую я, благодаря своей трусости, так безбожно похерил. Короче, начальство было не в восторге, но слушало со всем приличествующим случаю вниманием и даже задавало соответствующие вопросы - положение обязывало. Особенно его интересовала причина конфликта, начальная точка столкновения, его исходный родничок.

Как известно, в начале было слово, и мне, как его виновнику, несколько раз приходилось ступать на зыбкую почву, вдаваясь в неудобные подробности, и поясняя начальству весьма условную и в то же время фундаментальную разницу между "на хуй" и "на хрен". Разницу эту не так-то легко осязать, а тем паче пояснить, для пятнадцатилетнего пацана - это серьёзная семантическая проблема, а тут ещё официальное лицо взрослого, перед которым казалось никак невозможно заматериться. Сама ситуация, при которой я пытаюсь растолковать солидным дяденькам чем отличается "пошёл на хуй" от "пошёл на хрен", достаточно комична и попахивает характерным аммиачным запахом абсурда., но это если смотреть со стороны. Если же выпало оказаться внутри - ничего комичного, поверьте мне. На этот юмористический эффект можно обратить внимание только задним числом. С этими дяденьками вообще не до абсурда, есть у них такое глубинное свойство - всё обращать в голимую прозу жизни. Даже сложнейшая и витиеватая разница между на хуй и на хрен под ихними взглядами как-то скукожилась, потеряла первоначальный нахальный блеск и превратилась во что-то до невозможности банальное и пресное, что буквально застревало в горле. Конечно, дяденьки знали об этой разнице или вернее, знали, что никакой разницы в принципе нет, но им было важно услышать это от меня, то ли по приколу, то ли на полном серьёзе, и я, неумело, по-дилетантски разворачивая свой вариант происшествия, что-то невнятно бекал и мекал на заданную тему.

На хуй - это на хуй, а на хрен - это на хрен, всё дело в оттенках, которые ты или хочешь улавливать, или отвергаешь с порога за ненадобностью. Эти нюансы, чисто филологического характера, ты по каким-то причинам принимаешь или по каким-то причинам стараешься не замечать, как излишне тонкую материю. Разница как бы есть, но её как бы нет, всё зависит от точки зрения, от индивида и обстоятельств, в которые его окунули. Ты или имеешь желание соблюсти оттенки, или старательно желаешь их упразднить и подать всё в чёрно-белом цвете. Каждый действует с выгодой для себя. Мне тогда было удобнее видеть нюансы, Олегу К. - их не замечать. Всё это выглядело своего рода игрой с заранее известным результатом. Колода, по сути, была краплёной, каждый знал карты другого и прекрасно понимал его резоны, но согласиться с доводами оппонента ни при каких обстоятельствах не мог. Это означало бы не просто признать свою неправоту, но поставить себя в дурацкое положение, что было ещё хуже по ряду параметров.

Конечно, хуй и хрен в просторечии означают одно и тоже, но даже в просторечии, несмотря на семантическую тождественность, хрен всё-таки не совсем хуй. Вернее, он - конечно хуй, но хуй не такой страшный и не такой оскорбительный, хуй в более мягком варианте, завёрнутый в приятную для глаз, интеллигентную бумажку. И я хватался за эту нюансировку, как за спасительную соломку, для меня она значила всё, а для Олега К. - абсолютно ничего. Ему было выгодно так, а мне - эдак. Я настаивал на тонких настройках зрения, а он - на грубом, размашистом подходе. Он был прав, потому что хуй и хрен - теоретически одно и то же, но и я был тоже прав, потому что на практике это не совсем одно и тоже, всё-таки хуй и хрен не совпадают абсолютно, между ними есть незначительный зазор, миллиметровая половая щелочка, вот на этой-то щелочке я и пытался сыграть, выстроить свою защиту. Олег же К. вынужденно страдал плохим качеством зрения, и, чтобы выглядеть правым, не замечал никакого зазора. Для него эта щелочка, как кость в горле. Мы безнадёжно загрузли каждый на своей позиции, в своей маленькой болотистой правде, вырваться из которой ни у кого не было желания. Только теперь, спустя почти тридцать пять лет, я могу без тени благородства признаться: маленькая правда Олега К. всё-таки была чуть-чуть больше моей маленькой правды. Чуть-чуть больше и чуть-чуть честнее, моя же оказалась более кривой, более хитрожопой - софистической.

Во время этих разборок, в одном из кабинетов я и встретился с родителями Олега К. Я видел их мельком, моё положение как-то не располагало к подробному любопытству, но, надо признаться, они произвели на меня хорошее впечатление, и мать, и отец. Может оттого, что оба казались сильно удручёнными происшедшим. Отец выглядел солидно, но без перебора, такой себе специалист среднего звена, небольшой, интеллигентного вида начальничек в светло сером, кажется, костюме. Мать же, могу сказать точно, выглядела несчастной. Я помню темные круги под глазами, замученный взгляд и как бы смятые салфетки век - хорошее лицо страдающей матери. Не могу сказать, что я понимал глубину их печали, мне тогда печали хватало и своей, но мою симпатию они, без сомнения, вызвали. Я увидел в них людей, таких же живых и подверженных превратностям судьбы, как и сам. Для моей симпатии тогда этого было вполне достаточно. Хотя вполне возможно, что это были лишь аберрация, спровоцированная чувством вины, ведь это они из-за меня сидели со скорбными лицами в кабинете замдиректора по воспитательной части. Это я причина их понурого вида, держи я язык за зубами, и ничего бы этого не случилось. С подростковой точки зрения, я позволил себе лишнее, повёл себя не по-пацански и не потому что струсил, речь даже не об этом, а потому что всё разляпал, растрындел, как кисейная барышня, а теперь всем приходилось расхлёбывать, заваренную именно мной, горестную кашу, и родителям Олега К. в том числе. Оказывается, что существовало что-то отвратительней порока трусости и это называлось "быть стукачом". Не сомневаюсь, что Олег К. воспринимал это именно как стукачество, собственно, по сути, таковым оно и было. Ты можешь быть трусом, но при этом обязан честно сносить своё положение, не вовлекать в воронку своего ничтожества никого постороннего, а тем паче близкого. Быть трусом гадко, конечно, но не смертельно - трусы тоже люди, хоть и отвратительные. Но ежели ты позволил себя распустить язык, пожаловаться кому не следует, стукануть на обидчика, тут под тобой должна по понятиям разверзнуться бездна и поглотить тебя без остатка - такова судьба стукача.

Конечно, я и до этого знал, что такое стукач, неоднократно об этом слышал, советская действительность была пропитана неприязнью к ним, но то, что сам окажусь в их рядах, признаться, никак не ожидал. Я до последнего не понимал, что я и есть стукач. В мою бедную башку никак не помещался простенький силлогизм, согласно которому, то что я сделал и есть стукачество. Более того, только что, дописывая этот эпизод, я вновь с удивлением для себя открыл, что оказывается действительно был стукачом-с. Самым реальным стукачом из мяса и крови. В те времена я думал, что стукач это тот, кто выгоды ради сдаёт своих друзей, закладывает обо всём тюремному начальству, занимается доносительством на неугодных соседей, но как же я был ошарашен, когда меня впервые назвали стукачом, только потому что я поплакался матери. Это не налазило мне на голову, но это была чистая правда, сам того не ведая, я превратился в стукача - раз и в дамки.

Помнится, это случилось на перемене, Олег К., проходя мимо, даже с какой-то радостной и тихой благожелательностью поведал мне, кто я такой. В тот момент меня как громом поразило: я - стукач? Но как же это произошло, почему, не ошибка ли это? Нет, не ошибка, Олег К. снова меня просветил, снисходительно уверив, что я таки стукач, а не кто иной. Тогда я так и не нашёлся, что ему ответить, потому что он был прав: поплакавшись матери я стал чем-то хуже, чем трус, я бесстрашно шагнул в стукачи. Моя трусость и моя инфантильность очень далеко меня завели.

Конечно, Олег К. соблюдал свой интерес, а интерес его был в том, чтобы как можно крепче мне насолить, то есть, как можно убедительней выдать за стукача, заклеймить до кости, но правда в том, что он угодил в десяточку, в самое больное место, в мою живую незащищённую пятку. Что я мог сказать в своё оправдание, что я маменькин сынок, и что по старой привычке просто похныкал мамаше в жилетку, совершенно не имея намерения кого-то заложить. Но, во-первых, подобная отговорка - курам на смех; во-вторых, я всё-таки, как не крути, хош-не хош, а заложил; и, наконец, в-третьих: в том-то и дело, что я не был полностью уверен в чистоте своих намерений. Очень может быть, что, раскрывая свою душу перед матерью, часть меня всё-таки желала сдать Олега К. со всеми потрохами. Я не был абсолютно уверен в обратном, извечная моя двоякая природа загоняла меня в ситуацию, когда я сомневался почти во всех своих поступках, ожидая от себя самого наихудшего. Стоило кому-то обвинить меня в какой-то гадости, как я тут же, немного покопавшись, с ужасом обнаруживал её в себе. Не было ничего, чтобы я не мог испохабить своим половинчатым характером, если не в реальном времени, то задним числом обязательно. Я ни на йоту себе не верил, после стольких проявлений трусости, я начал прозревать в себе только трясину. Я заранее исключал из своей природы любой благородный подтекст, оставляя, на всякий пожарный, немного свободного место для всего потенциально дурного, что могло из меня выскочить. Долгий период времени, уже после техникума, я был абсолютно уверен в том, что если поступаю хорошо, то это только на первый взгляд так кажется, и что истинные мотивы моих поступков далеко не так хороши и очевидны, и что для их обнаружения нужно обязательно вываляться в грязи. Я был уверен, что просто хорошего не бывает вовсе и что это, скорее всего, самообман.
Разумеется, слова Олега К. пали на благодарную почву, всегда ожидая от себя наихудшего, я не знал, чем крыть его карту. Все козыри в моих руках, только стоило мне приглядеться, начинали корчиться, строить неприличные рожи, и превращаться в дребедень. Ни одному чувству я больше не мог довериться, ни одна карта не оставалась собой. Я постоянно сам себе подставлял, как будто сел играть с заранее обдуманным планом проиграться в пух и прах. Я был склонен обвинять себя во всех смертных грехах, и скажите теперь, что это не имеет никакого отношения к мазохизму. Так взахлёб, так безудержно себя топить и тролить, на мой взгляд, - явное свидетельство нездоровой, ушибленной натуры.

В те времена я только то и делал, что менял диспозиции, отступая всё дальше и дальше в глубь вины. Она меня поглотила, как битум, брошенный в него камень. И каждый мой поступок, продиктованный, то ли неведеньем, то ли безволием, только усугублял моё и без того незавидное положение, делая меня всё более виноватым. Начав погружаться, я был уже бессилен самостоятельно выбраться из этой воронки. Я окончательно запутался в своей липкой натуре, словно в надетой не по размеру, ночной рубашке. Мне было себя жалко и в то же время, меня от себя тошнило. Мысли о суициде самым естественным образом нет-нет да и приходили в мою во всём виноватую голову. С какой великой радостью я бы дал заднюю, отыграл свою жизнь обратно, хотя бы до того момента, когда всё выложил матери, но теперь об этом можно было только мечтать и грызть свои невкусные локти. Положение простого честного труса, без ингредиентов стукачества, теперь показалось мне чуть ли не манной небесной. Я бы, наверное, к нему привык, со временем мы бы друг к другу притёрлись и, кто знает, может даже поладили, стали бы не разлей вода. Перспектива, конечно, так себе, хреноватая, но выбирать уже не приходилось, поворачивать оглобли всё равно было поздно: делу дали ход и далее оно пошуршало уже по инерции, повинуясь механическим законам советской административной системы.

После нескольких дней волокиты и унизительных разбирательств, чиновничья машинерия выдала свой вердикт и Олега К. в наказание попёрли из общаги. Впоследствии, может полгода, может больше, ему приходилось добираться на учёбу с Вышгорода - небольшого местечка под самым боком Киева, а это полтора-два часа езды и это только в один конец. Иногда мы с ним сталкивались в аудитории, впрочем, очень редко, и расходились как ни в чём не бывало, тихо-мирно, без взаимных претензий и попыток что-то доказать друг другу вдогонку. Он, насколько я помню, относился ко мне демонстративно равнодушно и даже несколько пренебрежительно, как к чему-то о что не хочется марать руки. Не хочется, но если будет надо, то почему бы и нет, хотя лучше всё-таки пройти мимо. Очевидно, родители сделали ему серьёзное внушение, и он меня более не атаковал, оставив на обочине своего прошлого, как отработанный материал. Дальнейшие перипетии его судьбы доказали, что эпизод со мной не был случайностью. Олега К. тянуло в сторону криминала с завидным постоянством. Я оказался неплохой стартовой площадкой для его последующего карьерного роста на этом поприще.

Чёрт его знает, может моя трусость и та безнаказанность с которой он меня унижал, сослужили ему плохую службу в дальнейшем. Может встретившись с таким бесхребетным как я, Олег К. ощутил себя неуязвимым и невольно вошёл в криминальное пике. Очень может быть, ведь он так и не доучился в составе нашей группы. Честно говоря, я даже не уверен доучился ли он вообще. Помню только, что после некоторого времени Олег К. снова появился в общаге, сначала полулегально, а потом и совершенно официальным образом, уж не знаю какими правдами-неправдами ему это удалось, возможно из-за срока давности, а может ещё что-то. Потом однажды я узнал, что его уличили в гоп-стопе: со своим дружбаном он ходил по вечернему городу и сшибал мелочь у подходящих прохожих. После чего Олега К. выперли из нашей группы, это был второй или третий курс. Позже я видел его в техникуме мельком, кажется, с заочниками или на соседнем потоке, а дальше... дальше я совершенно потерял его из вида, он выпал из моего поля зрения и уже навсегда.

Но данная конкретная линия трусости, начало которой дал Олег К. на этом не закончилась, хотя сам Олег К. уже не имел к ней никакого отношения - мавр сделал своё дело. Линия эта совершила замысловатый пирует, и неожиданно перепрыгнула в новое качество. Из уровня личных отношений, она перешла, так сказать, в плоскость общественную. Вся группа, узнав всю подноготную наших с Олегом К. отношений, судя по всему, единогласно стала на его сторону и выбрала меня в качестве козла отпущения. Надо сказать, выбрала не безосновательно, грех за мной, бесспорно, водился, я и сам его прекрасно осознавал. Своё чувство вины я тащил за собой, как гигантский хвост пресмыкающегося. Но одно дело, когда осознаёшь сам, а другое - когда все. Когда один - не так обидно, незаметно для посторонних, тихонько пожираешь сам себя изнутри, но когда все - тогда аппетит почему-то пропадает, и ты кушаешь себя уже не так рьяно, а иной раз и вовсе готов отказаться от приёма собственной пищи. Группа, уж не знаю где и как это случилось, но решила, что я не прав и мне вынесли негласный и суровый приговор. Козла надо проучить, собственно, на то он и козёл отпущения. И вот однажды, после очередных выходных, прибежав из электрички прямо на пары, я встретил со стороны своих одногруппников ледяной игнор. Я напоролся на него, как "Титаник" на кристаллическую глыбу айсберга. Меня вдруг перестали замечать, совсем. Никто со мной не здоровался, не разговаривал, не подавал руки, не садился за одну парту; все вели себя так, как будто меня не существовало в природе, как минимум, - в Киевской области. Попросту говоря, мне объявили бойкот.

Я никоим образом никого не виню, в данном случае, группа поступила вполне адекватно. Положение казалось вполне однозначным, что здесь мудрствовать лукаво, к ногтю его и дело с концом. Если бы я был на их месте, то, даю гарантию, что сам поступил бы точно так же, без колебаний, какие могут быть разговоры. Если бы мне тогда сказали, что кто-то послал кого-то на три буквы, а потом на него стуканул, я бы без всякого присоединился к бойкоту, а как же иначе, это же ясно, как день. Поэтому повторюсь: я никого не обвиняю, ни в коем случае, всё честно, по справедливости. Но это я сейчас так считаю, оглядываясь назад, анальным умом, а что я чувствовал и думал тогда, когда меня закатывали в асфальт всеобщего презрения? Помнится, я был шокирован и долго не мог переварить того что случилось; мне не верилось, что это происходит со мной. Я думал, что такое возможно только в кино или в книгах, и вдруг - бабах - и я обнаружил себя в ситуации совершенно нереальной, фантасмагорической. Я отказывался в это верить и неоднократно спрашивал себя, неужели это действительно случилось, и ни с кем ни будь, а именно со мной. Не сон ли это? Я никогда раньше не переживал ничего подобного. По сути, я никогда раньше не пробовал жизни на зуб, и вдруг меня шибануло со всего размаху, а я крутил растерянной головой, глупо смотрел по сторонам и всё никак не мог врубиться, что это она и есть - жизнь.

Незабываемое это ощущение, когда тебя бойкотируют. Тебя выводят за скобки уравнения, ты как будто перестаешь существовать и это ощущение порой настолько реально, что тебе самому, даже для внутреннего употребления, случается сомневаться в собственной действительности. Ты становишься частью окружающей среды, сливаешься с интерьером, и тебя уже не отличить от штукатурки или от линолеума на полу. Ты исключён из живого, из рядов органической материи, теперь твой удел косности. Все разговаривают, шумят, улыбаются, но всё это не имеет к тебе никакого отношение, всё мимо; ты стоишь вечно в стороне, словно сама Природа.

Надо признаться, для меня это был очень серьёзный опыт. Я приходил на занятия, садился за свой, как бы загаженный стол, который все обходили десятой дорогой и начинал втихаря корпеть над своим одиночеством. Я долго и скучно варился в собственном соку, моё мясо месяцами в нём томилось. Мне кажется, что, если бы меня обляпали говном, результат был бы не столь удручающим. Надо мной, во всяком случае, скалились бы, тыкали пальцами, ржали, выказывали брезгливость - хоть какая-то реакция, а так - почти ничего, ноль эмоций. Приезжая из дому ещё до начала занятий, я становился в угол, словно вечный виновник всего плохого, и переставал существовать в качестве человеческой единицы. Переступая порог техникума моё существование как бы аннулировалось, дальше начиналось скучное посмертное бытие. Да, я был как мертвец, не прокажённый и не изгой, а именно как мертвец, по отношению к которому старались не выказывать никаких эмоций (типа слишком много чести), как к предмету неодушевлённому, шматку косной материи.

Кто знает, может поэтому меня всегда интересовали мертвецы, зомбаки и прочая загробная нечисть. Я просто-напросто ассоциировал себя с ними, чувствовал с этой братией вибрирующую ниточку связи. Я тоже зомби, мертвяк, который неприкаянно шатается по жизни в поисках выхода, мы - едины. Тот, кто получил опыт загробного существования, не может просто так вернуться к жизни, он уже смотрит на неё в профиль, только половиною лица, другая половина - обращена в иные пространства. Конечно, я утрирую, но какая-то доля правды в этом есть: из того света вернутся очень нелегко, но даже вернувшись, ты понимаешь, что он над тобой всё равно довлеет, п
 
Nekrofeet Дата: Пятница, 25 Фев 2022, 11:44 | Сообщение # 81
Постоянный участник
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 385
Награды: 14
Репутация: 65
Аксиомы трусости ч.3

Я до сих пор удивляюсь себе: почему я не бросил техникум, не ретировался обратно в родимую школу, не убежал в спасительный девятый класс. Ведь время ещё позволяло, стояла середина сентября и значит, при желании и минимальном репутационном ущербе, ещё можно было пойти на попятную и включить задний ход. И однако же я не включил - почему?

Как всегда, в таких случаях причин было несколько, находящихся в очень сложных, почти симбиотических отношениях и образующих хитрющую, хрен распутаешь, "бороду". И всё же попробуем. Ну, во-первых, само собой, мне было стыдно вернутся назад. В школе я был на хорошем счету, без пяти минут отличник, ездил на какие-то там олимпиады, ходил чуть ли не в эталонах для подражания и вдруг на тебе, такой облом иванович. Вернуться в школу значило показать кто я есть на самом деле, что я никакой не эталон, а самое настоящее ссыкло и к тому же стукачок-с. Конечно, это было унизительно, вернутся с позором вместо ожидаемого триумфа, поджав куцый хвост, к учителям, которые возлагали на тебя надежды и были в тебе уверенны. Все они ошибались, я ничего не стоил, ничегошеньки, но сказать это громко и отчётливо я не смел, это было выше моих сил, какая-то часть меня к этому не была готова. Эта часть меня ещё питала какие-то иллюзии, ещё желала себя обманывать.

Казалось бы, что тут думать: этот матч я просрал вчистую, ничего хорошего в техникуме мне уже не светило - хватай документы и дуй обратно в альма-матер. Ан нет, всё равно не вернулся, а продолжал влачить своё посмертное существование вплоть до нелюбимого диплома. Неужели стыд провального возвращения оказался для меня страшнее чем позор ежедневных унижений. Или здесь сокрыты ещё какие-то причины, не вполне ясные для меня самого, например, проявившаяся тогда склонность к мазохизму, долго кемаревшая во мне в латентном состоянии, свернувшись калачиком. Или, что более вероятно, здесь сыграли свою роль моя всегдашняя пассивность и нерешительность. Мне действительно оказалось легче сносить ежедневные унижения, которые, с некоторых пор, стали для меня привычны, чем проявить инициативу, сделать над собой усилие и что-то поменять в своей жизни. Вернуться назад в школу предполагало какой-то минимальный набор действий с моей стороны, а терпеть пренебрежительное к себе отношение можно было по инерции, не напрягаясь и более ничего от себя не требуя, и это, на мой взгляд, сыграло главную роль. Во всяком случае, я выбрал последнее. В какой-то момент существование в позоре для меня оказалось более приемлемым вариантом в сравнении с необходимостью что-то предпринимать и перекраивать в своей жизни.

До какой степени нужно быть несостоятельным, чтобы отдать предпочтение унижению, а не способу его избежать. Пусть и с позором, но лишь бы плыть по течению, лишь бы не проявлять воли, не напрягаться, не требовать от себя действий. Любое унизительное положение всё же лучше, чем, связанные с попыткой его преодоления, обстоятельства, которых я страшился больше чем презрительного к себе отношения. Хотя влияние мазохизма, разумеется, неосознанного, я тоже не исключаю. Без него, на мой взгляд, картина моей студенческой жизни будет не полной. Мазохизм как дополнительная причина предпочитать душевные страдания любому активному образу действий, направленному на их преодоление.
Разумеется, я не тащился от собственных страданий, до этого было далеко, явного удовольствия я не получал, но и настоящей муки, по-моему, тоже не испытывал, во всяком случае такой, которая заставила бы меня оторвать свой зад и принять неотложные меры к её упразднению. На мой взгляд, положение жертвы меня тогда вполне устраивало, не скажу, что я чувствовал себя в нём очень комфортно, но терпимо - это точно. Самое главное, у меня не обнаружилось противопоказаний к этому состоянию, я вписался в него вполне естественно и выглядел в нём, по-моему, очень органично. Никому из присутствующих глаза не резало. Образ жертвы сидел на мне как влитой, мы, может и не идеально, но совпали. Само собой, это ещё не доказательство моего мазохизма, но нет дыма без огня, улики, хоть и косвенные, но налицо. Положение, при котором кто-то выбирает несвободу, чревато если не мазохизмом, то подозрением на него, как минимум. Это ещё не диагноз, хотя симптомы на то намекают.

Я осознаю, что жертва как состояние вплотную граничит с садомазохистским мироощущением, во всяком случае, мазохизм ему не препятствует, наоборот, является для жертвы очень сильным, хотя зачастую и неосознанным аргументом в его пользу. Пушистые уши мазохизма торчат практически из каждой жертвы. Жертва потому и жертва, что без особого принуждения соглашается быть таковой, она влетает в это состояние, как по маслу, это её размерчик, в этой ипостаси она выглядит бомбезно. Каждая жертва в какой-то момент даёт добро на то, чтобы её считали жертвой, соглашается со своим уделом, то же случилось и со мной. День, когда я отказался возвращаться в школу и есть день рождения меня как жертвы. С этих пор я занял свою нишу, занял согласно купленному билету, и мазохизм, на мой взгляд, имеет к этому самое непосредственное отношение, поскольку занять место жертвы можно только добровольно, то есть с благодарностью приняв своё унижение, найдя в нём для себя выход.

Я, в том положении в котором тогда оказался, действительно увидел для себя выход, это был мой шанс, и я им воспользовался. Другие варианты в то время показались мне не такими удачными, более кропотливыми и трудными в исполнении, то есть менее соответствующими моей подноготной. С этого момента моё представление о себе оказалось неразрывно связанным с образом именно жертвы, неудачника, я под этим негласно подписался. Дальнейшее уже было делом техники. Влезая в шкуру жертвы, все мы очень быстро и интуитивно начинаем ей соответствовать, жить и думать как подобает жертве. Надо сказать, жертвой я был образцовой, преотменной, пальчики оближешь, не жертва, а объедение, так что тем, кто меня тогда чьмарили, грех было жаловаться.

Попробую объяснить в чём заключается моя прелесть как труса, потому что трус трусу всё-таки рознь. Казалось бы, трус, да и трус, что тут мудрствовать, но нет, не всё так просто, это только на первый взгляд все мы одинаковы, а если хорошенько присмотреться - есть нюансы. Это как с борщом, блюдо-то одно, но что не хозяйка, то разные оттенки вкуса. По большому счёту, вкусовые ощущение от борща никогда не повторяются, в конце концов, оказывается, что двух одинаковых борщей не бывает. С трусами то же самое: у каждого труса свой особый привкус, хотя все они принадлежат к одному и тому же не очень приятному блюду. Градация трусов многообразна, также, как и их деградация. Трусов можно подразделять на множество видом и подвидов, к одному из них принадлежал и я - самому вкусному и соблазнительному.

Чем я, с точки зрения обидчика, был хорош как трус? Очень просто: тем, что типа был недоволен и тем, что типа сопротивлялся. Именно что "типа", я на этом слове-паразите всемерно настаиваю, в нём вся поваренная соль. Есть такие люди, которые всегда всем недовольны, но никто из них и мизинцем не дрогнет чтобы что-то изменить. То же самое, только применительно к трусости, приключилось со мной. С одной стороны, я выказывал недовольство, всячески морщился, давал понять, что это не совсем то на что я рассчитывал, а с другой стороны вновь и вновь подставлял свои многочисленные щёки. Как трус я занимал промежуточное положение, был трусом как бы наполовину, не по полной; ваш покорный слуга в ней ещё не окопался, не зарылся с головой. Я был безвольным, но безвольным не настолько чтобы безоговорочно принять свой новый статус. Принять его я не мог, моё эго было против, но против не обеими руками, а всего лишь одной. У меня хватало характера быть недовольным, но не хватало, чтобы реализовать это недовольство в конкретных действиях, здесь я пасовал. Я оказался трусом раздвоенным, расщеплённым, как ствол дерева, щепетильным и мучающимся. Я как бы сопротивлялся, как бы рыпался, но рыпался глубоко внутри, боролся исключительно в своём теле, именно на это уходил жалкий жар моего характера. Дальше души моё сопротивление не шло, за пределы тела моя воля не показывала носа. Я был трусишкою, который в этом себе ещё не признался, который ещё чурался выпавшего жребия, который себя ещё обманывал. Для всех я уже состоялся как трус, а для себя - нет.

Надо сказать, что подобного рода трусы, раздавленные и мятущиеся, представляют необъяснимое лакомство для обидчиков с ярко выраженным креном в садизм. Человек, которого смяли, но который этого ещё не вполне осознал и не вполне с этим согласился, этот человек так и сочиться страданием, он буквально мироточит собственной мукой, и на него, как осы на варенье, слетаются все садисты окрестных мест. В те времена нечто подобное из себя представлял и я. В этом плане я был очень хорош, хрестоматийный экземпляр, мной хоть на выставках хвастайся. Ловкий, мастеровитый садист мог ещё долго питаться моими сладкими внутренними соками, которые, подобно амброзии, выступали на мою поверхность всеми порами. Я мироточил, как намоленная икона, уже без всякого принуждения, самотёком, только бери и слизывай.

Странно, но за всеми этими пертурбациями я совершенно не помню нашего классного руководителя - маленькую, толстенькую, горбоносую женщину с чудовищной грудью и большой копной выкрашенных волос. При всей своей напускной сердобольности и почти материнской мягкости, она была абсолютно не в курсе жизни своих подопечных. И как мне кажется, она была не в курсе намеренно, типа меньше знаешь - крепче спишь. Не знала, поскольку не очень-то и хотелось. Она скользила по поверхности своих классных обязанностей, как водомерка по глади реки, ни во что особо не вникая и не утруждая себя понапрасну. Быть всегда не в курсе, на мой взгляд, - её целенаправленная политика. За годы своей трудовой деятельности, она нашла свою точку равновесия и более-менее удачно пробалансировала на ней все три с половиной года своего классного руководительства у нас. Мне кажется, что даже на четвёртом курсе она не помнила ни моего имени, ни моей фамилии. И боюсь, что в подобном состоянии инкогнито для неё пребывал не только я один.

Мне хорошо врезался в память один незначительный эпизод. Однажды во время перемены кто-то, уже не помню кто, залез к классному руководителю в сумочку, как обычно висевшую на спинке стула. Кажется, классная сама попросила его принёсти ей из сумочки какую-то вещь. Да уж, просьба была крайне неосмотрительной, за гранью допустимого риска, надо всё-таки порой думать. Внутри сумочки царил "хаос иудейский". На время перемены содержимое сумочки классной как бы стало главной достопримечательностью нескольких смежных аудиторий. За право его созерцать можно было легко сшибать со сверстников несчастную мелочь. Почти все из нашей группы поочерёдно подходили к преподавательскому стулу, и добровольный гид, небрежным жестом разворачивая складки дермантина, демонстрировал нам восьмое чудо света, которое за ними скрывалось. Чудо, представавшее перед нами, являлось чудом неряшливости. Помниться в сумочке находилась куча всякой всячины, всего понемногу и вперемешку: какие-то журналы с выкройками, охотничий патрон губной помады, сломанные авторучки, боевые останки бижутерии, коричневатый яблочный огрызок и так далее в том же духе, и всё это было густо пересыпано уже успевшими окаменеть хлебными крошками. Мы ехидно посмеивались, заговорщицки хихикали и почему-то довольные собой отходили в сторону, давая место следующему ценителю подобного рода чудес. Мы как будто поймали свою классную на чём-то неприличном, сцапали её за руку во время чего-то постыдного и отсюда наши смешки, и наше сальное довольство. Хотя, если разобраться, ничего особенно юмористического в том не было: ну неряшливая женщина и что? Нам ли угреватым и вульгарным подросткам было её упрекать? Кто из нас, особенно если дело касалось аборигенов общаги, в этом отношении был безгрешен? Но этот подобострастный, всё понимающий тон хихиканья я хорошо помню.

Там же, в доисторическом бедламе сумочки, мы обнаружили и плоскую бурячковую книжечку советского паспорта. Конечно, мы были бы не мы, если бы её не развернули и не вгрызлись в написанное мелким шрифтом. Нас ждал сюрприз, ещё какой. Разворачивая книжечку, так на всякий пожарный, мы о таком и не мечтали. Оказывается, А...бух Светлана Александровна, как она просила себя называть, на самом деле оказалась А...бух Светланой Абрамовной. Почти одно и тоже, но если вдуматься, то это два разных человека, один из которых стыдится другого. Вот так удача, ужо если прёт, так прёт. Нарисовался ещё один повод для злорадства, ехидненько, с пониманием дела поржать. Хотя среди нас, наверное, не было сознательных антисемитов, но поскалиться над своей классной - почему бы и нет, тем паче, что разруха внутри сумочки и еврейское происхождение её обладательницы, так хорошо, так вкусно друг на дружку накладывались. Ну как тут удержаться и не отпустить мелкий антисемитский смешок. Но смеялись мы, конечно, не из идейных соображений, а потому что так было заведено, мы только поддакивали стереотипам взрослых, которые впитали с молоком матери, ничего в сущности, не смысля в иудейском вопросе как таковом. Мы всё ловили на ходу и воспринимали спинным мозгом, никакой рефлексии по этому поводу, одна голенькая интуиция. Еврейка, тем более такой вписывающийся в колоритные каноны, анекдотический типаж, была для нас не более чем повод приобщится к чему-то взрослому, взять высокую ноту родителей, вкусить от плода запретной действительности и о настоящей национальной неприязни, по-моему, речи не шло. Мы подражали взрослым, не вдаваясь в подробности, обезьянничали по мере таланта. Поскабрёзничать насчёт евреев, было для нас делом того же порядка, что и покурить на нычку в студенческом туалете, откуда нас гнали как сидоровых коз. Это, до некоторой степени, поднимало тебя в собственных глазах, делало на полголовы выше. Конечно, смеясь над этим, мы тем самым утверждали доставшиеся нам по наследству предубеждения, возводя их в категорию ценностей, но утверждали беззлобно, по простоте душевной, чисто механически, не вкладывая туда пока душеного заряда.

Зато теперь, оглядываясь назад, я могу сказать с уверенностью: в советской действительности не было места для антисемитизма как идеологии, зато антисемитизм бытовой процветал повсеместно, особенно в наваристой гуще, так называемого, глубинного народа. Конечно, смеясь над "Абрамовной" мы прежде всего старались блеснуть друг перед другом знанием реалий взрослого мира, дескать, и я тоже не пальцем делан, знаю что по чём. Сейчас мне видится, что отношение к евреям являлось неким культурным маркером, по которому можно было определить не только свой ты или чужой, но и насколько взрослый. Все мы хотели показаться взрослыми. И попробуй ты не заржать в нужном месте, а выказать какую-то другую "неуместную" в данном случае реакцию, тебя тут же пометили бы как "неблагонадёжного" с подростковой точки зрения, конечно.

Я не хочу сказать, что Светлана Абрамовна была плохим классным руководителем, скорее всего, как классный руководитель она был нормальной, как большинство. А если и немного хуже, то не настолько чтобы раздувать из этого слона. Само собой, звёзд с неба она не хватала, но и не так чтобы совсем уж пасла задних. Вполне сносно держала свою, впрочем, не очень высокую, педагогическую планку. Старалась по возможности соответствовать и быть не хуже остальных. Хотя боюсь, что получалось это у неё плохо. Мне кажется, в педагогическом коллективе к ней относились с некоторой долей иронии, слегка насмешливо, и не потому что еврейка, а потому что обладала располагающим к этому складом характера. Её как будто постоянно кто-то дёргал за полы халата и что-то неотвязно требовал. Она, если честно, была ротозейкой, поручите такой какое-то важное дельце, и она обязательно его завалит, причём неспециально, не по злому умыслу, а потому что по-иному ей не было дано. У неё всё валилось из рук. У неё всё валилось бы из рук, даже если бы от этого зависела её жизнь и смерть - бороться с этим было бесполезно, всё равно что вычерпать напёрстком океан. Светлана Абрамовна родилась неумёхой от бога. И этот суетливый, бестолковый, расслабленный темперамент проявлялся во всём за что она бралась. Педагогика в её исполнении носила очень рыхлый, совершенно бессистемный, с налётом какого-то аляповатого прекраснодушия характер. В глазах её коллег по работе она, должно быть, выглядела очень комично, и относились к ней соответственно: не вполне серьёзно, с подмигиванием, а порой и с профессиональным пренебрежением.

Как человек не без хитрости, мне кажется, Светлана Абрамовна порой этим пользовалась. Будучи своего рода клоунессой трудового коллектива, она имела с этого немалые барыши. С неё не взыскивали по всей строгости как с остальных, ей кое в чём попустительствовали, делали некие поблажки, на многое смотрели сквозь пальцы, в общем относились до некоторой степени как не от мира сего. И Светлану Абрамовну, судя по всему, сие вполне устраивало; она нашла свою маленькую толстенькую нишу, приноровилась к условиям, сподобилась обернуть свою бестолковость себе на пользу. Она со знанием дела вела свою слегка придурковатую партию и всегда, в конце концов, выходила сухой из воды. И это несмотря на своё ротозейство, вечную расслабуху и профессиональную посредственность, хотя очень может быть, что именно благодаря им она и проходила сквозь капли. Там, где другого, не такого экзотического педагога, сразу бы срезали к чёртовой матери, Светлана Абрамовна, грозя всякий раз сорваться, очень нелепо, как толстозадая балерина, всё же дотанцовывала до победного конца.

Я бы не рискнул, топорно всё упрощая, поставить ей прямолинейный диагноз профнепригодности, хотя, и это было очевидным для всех, педагогика являлась явно не её коньком, в этом ремесле она была человеком случайным, классный руководитель из неё, как из говна пуля. А так это был вполне себе добрый и по-своему очень колоритный человек, безобидный и без больших претензий, но с большой перспективой увидеть всех нас во гробу. Светлана Абрамовна - непотопляемый экземпляр, у таких как она есть дар выживать во всех обстоятельствах, даже после неотопляемой, ядерной зимы: все закоцубнуть, а им хоть бы хны - выползут и будут, попукивая, коптить небо дальше. Если можно так сказать, она таракан в хорошем смысле этого слова.

Но даже Светлане Абрамовне порой перепадало на орехи, время от времени приходилось несладко и ей. Подростки - это вам не педагогический коллектив, здесь благодушие не проханже, смотреть сквозь пальцы и умиляться не в их кодексе, они - злая свора, кусачая, особенно когда у неё есть вожак. У нас в группе такой к несчастью обнаружился, даже целое лидерское ядро, которое и сподвигло всех остальных членов группы, в целом достаточно инертных в общественном смысле, к нетривиальному шагу по замене классного руководителя. Чем-то Светлана Абрамовна их не устраивала, уж не помню точно чем. В результате было написано типа коллективное письмо на имя директора учебного заведения. Написано, разумеется, без моего участия, но письмецо это, в конце концов, подписал и я, хотя тогда уже находился не у дел - бойкот мне объявленный, переживал свой апофеоз, был в самом что ни на есть разгаре.

Пишу об этом случае специально, чтобы поведать степень своей беспринципности. Меня тогда все игнорировали, слили по всем статьям, исключили из любого круга общения, а я взял, и чтобы всем угодить, в охотку подписал коллективную кляузу. Пошёл на поводу, хотя единственный из всей группы имел полное право этого не делать, мог просто всех послать, мол, вы мне бойкот, а я вам - дулю с маком, а не подпись. Тем более, что никаких внятных претензий к Светлане Абрамовне у меня не было и в помине. Однако не послал, не случилось, и я, даже не вдаваясь в подробности и не читая кляузы, с удовольствием её подмахнул. Помнится, некоторые даже удивлялись: как мол так, изгой и вдруг подписал, когда ему на роду было написано, в силу своего положения, игнорировать любые начинания коллектива, того самого который так лихо его отверг, а уж тем более настолько рисковые и этически неоднозначные. Наверное, будь на моём месте, большинство из них хрен бы до такого опустилось, с ними такое бы не проканало, а со мной - ноу проблем, всегда пожалуйста. Не знаю удивилась ли Светлана Абрамовна, увидев в конце цидулки мою корявенькую подпись. Скорей всего, нет. Боюсь, что после конфликта с Олегом К. я быстро выветрился у неё с головы, это было бы так в её стиле. Как я уже писал, мне кажется, что даже на четвёртом курсе Светлана Абрамовна так и не запомнила мою фамилию чёртову, я так и остался для неё, набросанной простым карандашом, схематичною фигуркой человека без свойств. Но при всём при том, мне всё равно гадко от этого моего поступка, по сути - свинства. По большому счёту, я не под кляузой подписался, я подписался под собственным ничтожеством.

Когда я заканчивал этот текст, мне в голову вдруг пришла мысль, которая почему-то до этого, почти тридцать пять лет, ни разу меня не посещала. Я подумал: а что если Светлану Абрамовну захотели сковырнуть именно из-за этой моей истории с Олегом К. Может группа сказала своё категорическое фи, потому что классный руководитель принял мою сторону, а не сторону Олега К. То есть Светлана Абрамовна попала под раздачу из-за меня. В этом случае моя подпись под коллективной кляузой выглядит особенно отвратительно. Вполне вероятно, что всю свою сознательную жизнь я не дооценивал размер свиньи, которую подсунул классному руководителю, возможно, единственному человеку за меня тогда заступившемуся. Очень может быть, что я принижал степень своей беспринципности, ведь если мои предположения верны, то моя тогдашняя беспринципность носила воистину эпический характер. Но почему же подобные мысли не приходили мне в голову раньше, почему я никогда не увязывал свою историю с Олегом К. и желание группы заменить классного руководителя, ведь это же так логично. В этом свете и объявленный мне бойкот выглядит более естественно, как продолжение истории не только моего конфликта с Олегом К., но и конфликта группы, на этой же почве, с принявшим мою сторону, классным руководителем. Очень хочется надеяться, что я ошибаюсь, поскольку в обратном случае во всей этой катавасии я выгляжу как полнейший моральный урод.

Само собой, я хотел подлизаться к своим одногруппникам. После того, что случилось с Олегом К. я невольно выпал из коллектива, вернее, меня из него исторгли, выдавили, как чирей, но к открытой и затяжной конфронтации со всеми я не был готов, я о ней тогда даже не помышлял. Избежать её я не мог, мне её навязали, по сути, моя конфронтация с группой носила откровенно односторонний характер и сводилась к тому, что мной всячески пренебрегали, а я молча сносил такое положение дел, сносил без всяких претензий, покладисто, как пай-мальчик. Я оказался в роли отщепенца не по собственной воле, просто так сошлись звёзды, я не выбирал подобную нишу, меня туда вынесло, вялого и неспособного сопротивляться, я же сам никогда не претендовал на лавры бунтаря-одиночки, того, кто отстаивает свою личную правду, вопреки всему. Оно и понятно: где трус, а где бунтарь-одиночка. Это явно не обо мне. Карьера нонконформиста было мне не по моим молочным зубам. Мне изначально не было свойственно чувство собственной правоты и собственного достоинства, наоборот, я во всём чувствовал себя виноватым, неправым, хотя вслух об этом, разумеется, не говорил.

Я не рыпался и не отхаркивал обиду, какая-то глубоко сокрытая часть меня считала объявленный мне бойкот вполне заслуженным наказанием за содеянное. Я принял бойкот за акт, пусть и жестокого, но справедливого возмездия, в глубине души я был с ним согласен, я был в согласии со своими неопытными палачами - мы были заодно. И то, что у них ещё не высохло на губах молоко, придавало моим экзекуторам немалую долю обаяния. Всё что они делали, они делали искренне, от душевного избытка. В какой-то мере, я тоже был своим палачом и тоже себя казнил, ежедневно, вместе со всеми, а отсюда, наверное, ещё одна из причин того, что я не бросил техникум, а стерпел всё до последней капли - я искал искупления. По всей видимости, сам того не осознавая, я жаждал наказания за свою трусость. Я себе этого не мог простить, но наказать себя мог только посредством кого-то из вне, чужими небрезгливыми руками и тут ополчившаяся на меня группа подвернулась как нельзя кстати. Посредством её я намеревался найти искупление, выпороть себя себе же в назидание. Раз я такой трус, я должен был принять кару, был обязан за всё сполна заплатить, чтобы впредь было не повадно.

Как позднее показало время, этот метод самолечения ни фига не фурычит, мне, например, не помогло, может душу это и убаюкивает, но на причину недуга никак не влияет, скорее даже наоборот, корень зла после подобной "терапии" не знает удержу, бьёт все рекорды роста. Попустительство не имеет целебных качеств. Никакое самоуничижение, на мой взгляд, не излечит от трусости, мазохизм вообще ничему не учит, это не его парафия, и армия, в которую я загремел после окончания техникума, продемонстрировала мне это со всей наглядностью. На какие бы унижения я не вызывался, какие бы муки не претерпевал, всё это не имело значения, всё это было до пизды - храбрее от этого я не стал. Сие скорее потребность души, чем лекарство от болезни, то что алчет душа не всегда полезно для всего остального, она более склонна к усугублению состояния чем к его оздоровлению. Оказавшись в армии, я снова грянулся лицом в грязь, но это уже другая грязь и другая история, касающаяся Шкуры армейской, более позднего образца, хотя тоже поучительная, которую я когда-нибудь может быть ещё расскажу. В другой раз, разумеется.

Сейчас же для меня важно то, что даже находясь в зените своего изгойства, я ни в коей мере не придавал ему героического оттенка, я не видел в нём ничего доблестного, ничего чтобы помогло мне снова себя уважать. В этом отношении я, кажется, себя не обманывал. Для меня это была клоака, барахтаясь в которой я, быть может, и вкушал тайное удовольствие, но никак не черпал самоуважения. Я отдавал себе отчёт, что нахожусь в полной жопе, и что это не то место, где обитают герои. Само собой, я никогда не лелеял мысли о возмездии, месть как таковая не тешила мои внутренности, возможно потому, что мстить имеет смысл за причинённую несправедливость, а вот несправедливости по отношению к себе я как раз и не чувствовал, с этим была напряжёнка. Меня ткнули носом в дерьмище и правильно сделали, я был с этим согласен, может даже глубоко внутри - рад, я скорее хотел искупить свою трусость, чем за неё расквитаться. Мне было обидно и было больно, но не за то как поступили со мной, а за то как поступил я, вернее, за то как я не поступил. Если я и хотел какого-то возмездия, то оно было направленно не во вне, а во внутрь, на меня самого, я желал отмстить себе за свою несостоятельность. Даже прозябая на илистом дне бойкота, я не помышлял о мщении, не помышлял об ответном ударе, который наносит моя империя, наоборот, я всегда шёл навстречу с протянутой рукой и не оставлял надежды навести мосты с отвергнувшим меня миром. Очевидно, подписанная мной претенциозная кляуза и была одним из таких способов наладить отношения с коллективом, как-то ему понравится и загладить свою несомненную вину.

Я не чувствовал в себе жилки нонконформиста, хотя судьба меня к этому всячески подводила, толкала в холодную спину, но каждый раз, находясь уже у самой кромки, я давал слабака и шарахался в сторону. Для полновесной судьбы бунтаря мне чего-то не хватало, скорее всего, главного ингредиента - уверенности в себе, самоуважения. Выбор нонконформизма, как правило, определялся силою духа, а не его слабостью, и мой случай очень наглядно это демонстрирует. Бунтарями не становятся по трусости, даже если для этого сложились идеальные условия, тонкая кишка этому никак не способствует. Жизнь то и дело подсекала во мне нонконформиста, но он вновь и вновь срывался с её зазубренного крючка. Мой нонконформизм вылез наружу гораздо позже, уже в моём послеармейском существовании, когда я окончательно простился со всякого рода казёнщиной и коллективным образом жизни, которые, без сомнения, меня подавляли. Только оказавшись в относительной безопасности, мой дух немного раскрепостился и начал настойчиво о себе заявлять. Неожиданно для меня, с большим опозданием пришло время опьянения свободой и своими возможностями, но это будет гораздо позже, до этого момента нужно было ещё дожить, досуществовать, пройти Крым техникума и Рим тухлой красной армии, выйти во широкое поле гражданской жизни и всё это под аккомпанемент расползающейся по швам страны Советов. Моё раскрепощение и крушение Советского Союза совпали по времени и, хотя развал Союза произошёл почти незаметно, даже как-то буднично, словно делал это по сто раз на дню, само событие бесспорно определило характер и вектор моей внутренней жизни, не могло не определить. Событие столь грандиозное, историко-тектоническое, пусть и негромкое, не могло не тронуть струн моей акустической души, не всколыхнуть её водной глади и не вступить с нею в таинственный резонанс. Я почувствовал вкус свободы тогда, когда рухнул мой мир, словно это была осевшая на губах строительная пыль, ещё долго витающая в воздухе после гибели империи. Но, опять же, это будет потом...

А пока же Шкура влачил своё жалкое существование, как-то норовил приспособиться, прогибался под обстоятельства, усердно занимался самоедством. Впереди у него было ещё три с половиной года в качестве труса и человека бросового. В течении этих лет предстоит много чему случиться, в том числе и первой любви, неразделённой, как и подобает всякой настоящей первой любви, тем более - труса. Любовь труса - это тема для особого разговора, в ней много чего намешано, собственно, как во всём к чему истинный трус прикасается. Это краеугольное свойство трусости, оно усложняет всё с чем имеет дело, придаёт ему новые, далеко не всегда приятные уровни измерений. Попросту говоря, она всё портит, вносит в любое явление солидную жменю непотребных приправ. Трусость не способна обойтись без второго дна, она наводит порчу одним своим дыханием, и Шкура угодил в круг её дурного запаха изо рта. Не состоялась не только любовь - не состоялась и дружба. И эту неспособность дружить Шкура далее носил уже всю жизнь, подобно бледному червячку, глубоко въевшемуся в огрызок его прогнившего сердца. Всё что он мог предложить миру - это своё терпение, которое не стоило и выеденного яйца. Шкура годами сидел на берегу жизни в тщетной надежде на зрелище проплывающего мимо трупа врага. Годы мелькали, но никакие трупы по его реке так и не поплыли, то ли место было выбрано неудачно, то ли река не та, то ли что-то с трупами. Иногда, правда, его терпение приносило свои плоды, впрочем, весьма скромные. Благодаря терпению он, например, благополучно пережил бойкот, который как бы рассосался сам собой. Попросту говоря, Шкура его перетерпел, взял измором - тактика в данном случае оказалась беспроигрышной и безволие её хозяина этому очень поспособствовало. Множество подростков, по сути, ничем друг с другом не связанных, просто устали его соблюдать. Как всякий длительный, неожиданно для них самих растянувшийся процесс, бойкот им быстро осточертел. Скорее всего, они рассчитывали на моментальный результат, но блицкрига не случилось, и не потому что Шкура заупрямился, нет, просто по своей структуре он оказался гораздо более аморфным, чем они могли себе представить, поэтому легко выдворить его со своих рядов не получилось, а получилось черте что - долгая и заунывная тягомотина.

Шкура вёл себя, как расплющенная с обратной стороны седушки, жевательная резинка - далеко не у каждого хватит терпения её соскоблить. Так случилось и с бойкотом. Сначала некоторые сверстники начали позволять себе бросить в сторону Шкуры бесцветную фразу, позже - поздороваться прохладным кивком головы, потом снисходили до сидения с ним за одним столом, а дальше, пошло-поехало, слово за слово и вот Шкура уже опять один из них. Почти. Конечно "почти", потому что после опыта с бойкотом он уже не мог полностью и во всём совпадать с коллективом, случился, неизбежный в таких случаях, сдвиг по фазе, при котором в глазах Шкуры все абрисы его одногруппников словно двоились. Теперь он видел их как бы с двух сторон одновременно, в двойном свете дня. С одной стороны - нормальные девочки и мальчики, а с другой – недавние его мучители, палачи по собственному почину, и то что они снова начали с ним разговаривать, ни в коей мере не отменяет их презрительного к нему отношения, которое скрылось из вида, ушло под лёд, но не исчезло вовсе. Никто, по большому счёту, не отменял бойкот, и он продолжался, только в своей более утончённой, астральной форме. В случае надобности его всегда можно было возобновить до первоначального варианта, в прежней арийской чистоте и категоричности. Среди этих людей Шкура уже никогда не чувствовал себя в своей тарелке, всегда ожидал подвоха, западлянки, всегда сидел на краешке стула, как бы в предчувствии следующего удара. Находясь с этими людьми в одном мире, он, при всём желании, уже не мог расслабиться, благодаря им он потерял свою простоту и целомудрие, дефлорация произошла в самой грубой форме. Возможно в этом была одна из причин неспособности Шкуры дружить.

Однажды Шкура забылся и позволил себе быть самим собой; он хохмил, прикалывался, весело суетился, короче, по-доброму радостно распоясался, но ровно до тех пор, пока один из одногруппников не подошёл к нему и не сказал: эк ты сегодня раздухарился не на шутку. Сказано было без угрозы, но многозначительно и с такой откровенной насмешкой, что Шкура тут же потух. Всего лишь одной фразой его подавили, как окурок. В отношениях со сверстниками что-то навсегда сломалось. Даже при всём рвении Шкуры влиться в коллектив, стать одним из, в общении с товарищами он, тем не менее, вечно чувствовал какой-то холодок, какую-то противную, не желающую таять ледышку. Да, его изгойство никуда не делось, оно просто перешло в прозрачную стадию, стало неофициальным. По сути, не будучи евреем по крови, он стал им по своему положению. Это своё еврейство Шкура пронёс через весь техникум и вынес его дальше, в зубодробительные ряды советской армии, где за него пришлось платить втридорога. Теперь оглядываясь назад, можно смело утверждать, что именно трусость определила судьбу Шкуры. Не было никакого другого, свойственного ему качества, которое бы так явственно искромсало личность Шкуры по своим лекалам. Трусость - это то, что его сделало, сотворило, изваяло по своему образу и подобию. Трусость - это его всё. Примерно так бы я закончил эти мемуары, если бы, конечно, рискнул писать о себе в неизвестном третьем лице. На этом, пожалуй, и закончу.
 
Литературный форум » Наше творчество » Авторские библиотеки » Проза » Игра в кубик (Проза)
  • Страница 4 из 4
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
Поиск: