Доброволец Васятка
Васятка лежит под огромным толстокорым вязом, растопырившим над ним свои ветви-ручищи и с удовольствием вдыхает свежий, чуть с сыринкой, ночной воздух. Сквозь ветви вяза ярко желтым проплавлялась круглая луна, будто пытаясь высмотреть сквозь завесу ветвей, лежащего на спине Васятку.
— Где ты Васятка? Лежишь? Вижу тебя Васятка! Вижу! Хоронишься, а я все вижу, -
луный блик упал на лицо Васятки в подтверждение того, что Васятка обнаружен. Буквально физически ощутив прикосновение блеклого лунного света, Васятка вздрогнул:
— Тьфу! Скоро от собственной тени шарахаться начнешь, эдак и свихнуться недолго… Где же маманя-то? Чёй той-то не идет. Жрать хочется. А её все нет, и нет.
Мысль была не новая, но желудок, будто услышав ее впервые, засосал как помпа, слюна наполнила рот. Реально представилась, приносимая маманей, картошка в мундире, под луковицу репчатого с толстой краюхой ржаного хлеба, молоко прямо из глиняной корчажки. Маманя особо не баловала Васятку, что жратвой, что одежонкой. Да какое тут баловство, и взять–то не с чего. Война!
Нехорошо как-то на душе у Васятки, даже более того — дюже погано на душе. А погано на душе оттого, что стыдно Васятке. Раскукарекался, распетушился, нашумел, а как до дела дошло, шасть в кусты, да в «берлогу» на лапник бока отлеживать.
Вспомнилось, Васятке, как в начале декабря прошлого года, насмелившись, ни с того, ни с сего, вылез он на комсомольском собрании в колхозном клубе на трибуну. Вопросы обсуждались обыденные — о подвозе с полей сенажа для скотины, подготовка к отелу, в общем, всякий крестьянский шурум-бурум. Потом комсорг Анка Павлушина зачитала сводку Советского информационного бюро за пятое декабря 1944 года:
— В течение 5 декабря на территории Венгрии, между озером Балатон (Платтен) и рекой Драва, наши войска, продолжая наступление, овладели городом и железнодорожным узлом Сигетвар…
В Югославии между реками Дунай и Сава войска Народно-освободительной армии Югославии, действуя совместно с нашими войсками, с боями заняли населённые пункты Илок, Новак Барска…»
Комсомольская братия радостно захлопала в ладони. Затем комсомольцы перешли к обсуждению обстановки на фронтах и необходимости напрячься и силами комсомольской организации подготовить для отправки на фронт посылок с новогодними подарками для воинов, громящих фашистскую гадину на подступах к Германии. Вот тут Васятка и попросил слова. Словно чёрт его дернул.
Говорил долго и путанно, сведя свою речь к тому, что стыдно комсомольцам в такое трудное для Родины время крутить быкам хвосты, дергать коров за сиськи, ворочать вилами навоз и в промежутках сидеть на комсомольских собраниях в теплом клубе. А вот закончил коротко и ясно:
— Предлагаю проголосовать за то, чтобы наша комсомольская организация в полном составе добровольно отправилась на фронт. Ребята, скоро война кончится. Как мы потом друг другу в глаза смотреть будем, понимая, что самое горячее время просидели в тылу, держась за мамкину юбку?
Проголосовали единогласно, занесли решение в протокол комсомольского собрания и, даже, для пущей достоверности, каждый написал заявление на имя председателя сельсовета с просьбой направить на фронт добровольцем. Воодушевленные своим решением, комсомольцы, весело разбежались из клуба по домам.
На следующий день председатель колхоза Евсеич пачкой этих самых заявлений о добровольной отправке на фронт, нашлёпал Васятке по затылку, приправляя шлепки непечатной матерщиной. Бушевал Евсеич страшно, пританцовывая на протезах и брызжа слюной:
— Я вам покажу фронт! Коров за сиськи им дергать надоело! Клуб им теплый не нравится! Бойцы, иппона мать, трактор вам в печень!
Клочья порванных заявлений рассыпались по куче навоза, у которой Евсеич застал Васятку на скотном дворе. А сам Евсеич, громыхая по наледи бадиком, долго еще был слышен воплями про мать-перемать, и в Бога, и в душу, и в танковую броню.
Васятка поднялся с настеленного под вывороченным корневищем вяза лапника. На дворе конец апреля. Весна весной, а земля еще холодна. Рубаха неприятно отдавала телу земляной холод. Обойдя кряжистый вяз, Васятка вытащил из-за пояса на пояснице старый офицерский наган, привезенный батяней еще с гражданской войны, и положил его перед собой.
Расстегнул гульфик штопаных, перештопанных маманей галифе и потягиваясь всем телом, справил нужду.
Вспомнился батяня. Призвали в сорок втором на фронт и ни слуху, ни духу. Ни письма, ни весточки. Как на фронт уходил, показал Васятке спрятанный за стрехой в риге, завернутый в промасленную тряпицу старый револьвер с тремя патронами. На случай, если вернуться с войны не суждено будет. Старших братьев раньше батяни призвали, так, что кроме Васятки поделиться секретом было не с кем.
Где он, батяня? Лежит, небось, неживой где-нибудь в поле. Войну воевать не в бирюльки играть. Как в воду канул!
А вот брательники воюют, письма пишут. Пашку вон ранили под Кенигсбергом. Пишет из госпиталя:
— Не волнуйся маманя, все тут нормально, опасности особой не было, я все боле в резерве ошивался. Перед Кенигсбергом нашу роту по штурмовым группам разбросали. Мы здесь в цене, держат в арьергарде, берегут на крайняк. Изредка командир вперед выдвигал, жару гансам поддать, когда уж совсем в бетон башкой упирались.
Бетон тут знатный, весь город в форты, да бастионы закован. У нас тут было примерно, как на той картинке, что в сундуке Васятка на крышку наклеил. А ранили случайно, опростоволосился я малость. Теперича без ноги буду. Ну, да ничё, вторая то цела! Ну, я тоже гансов дюже много нажарил. Справно горят, сучье племя!
Люське скажи, пусть особливо не голосит. Моя рана тут за удачу. Вскорости домой буду — подчистую. Готовьтесь! Хоть на костылях, а медалями на деревне потрезвоню. Крепко обнимаю вас всех. Особый гвардейский привет малышне. Ваш сын, муж и отец, геройский боец Отдельной роты ранцевых огнеметов, гвардии старший сержант Павлуха Балашов.
Оно и понятно, служит Пашка в секретной роте, огнем по врагам полыхает. В письме не напишешь, что в мясорубку попал, кто знает, кому письмо в руки попадет. В лучшем случае цензоры просто в письме вымарают, в худшем – под трибунал, а оттуда к штрафным. За распространение пораженческих настроений.
Да и письмо-то написано не Павлухиным подчерком, видно сам еще не в состоянии. Кто-то под диктовку Павлухи писал. Письмо не почтой пришло. Листик, свернутый треугольником, комиссованный боец с оказией доставил.
Люська–то, как прочла, так враз и забазлала, размазывая слёзы по щекам правой рукой, а левой прижимая листочек развернутого треугольника к груди. Маманя, правда, быстро сориентировалась. Сначала побледнела и схватилась за грудь — никак убили!? Но потом решительно забрала письмо и прочитав, сурово пресекла:
— Что, дура, базлаешь по ноге-то, зато сам жив. Мужик и на одной ноге мужик! Ничё, приловчитесь, было бы чем упереться! А ходить и с протезом можно, вон Евсеич на двух протезах как козел скачет, только бадиком погромыхивает. Жди! Небось, скоро домой будет. Повезло дуре, мужик не сегодня-завтра домой воротится, а она базлает!
Картинку Васятка приклеил давно, до войны еще, на внутреннюю сторону крышки бабусиного сундука. Это была иллюстрация из старорежимного дореволюционного журнала. Журнал на растопку пустили, а картинка эта Васятке глянулась. Изображала она муки грешников, сидящих в котлах над адским пламенем, и бесов с трезубцами, пихающих в котлы вновь прибывающих грешников. Знать, жарко Пашке под Кенигсбергом пришлось.
У Евсеича действительно нет обеих ног – левая ноженька без ступни, а правая и вовсе кончается под самым коленом. Деревяшки из галифе торчат, с набойками резиновыми, чтобы по грязи не разъезжались. Экономия опять же – на сапоги раскошеливаться не надо.
Васятка видел как-то, когда Евсеич купался в Черемшанке, отойдя подальше к кустам. И не то чтобы купался, а так, разделся до исподнего, закатал кальсоны, сел на мосток и, опустив культи ног в воду, потирал их руками и постанывал — как огонь тушил.
Любопытно стало Васятке, он к Евсеичу и подсел. Евсеич из штрафников. Где уж он там нагрешил до штрафной роты один Бог, да Евсеич знают. Ну, может, еще в трибунале ведают, отправившем Евсеича в штрафные. Смыл грехи кровью, лихо смыл — едва Богу душу не отдал. На вопрос, где его так прихватило, отмахнулся с улыбкой:
— Где, где! В ман… в манной каше! Ты, Васятка, часом не шпиён? Это секретная информация! Только тебе, по секрету — у генерала Батова! Поле минное разминировал.
Васятка, задавший вопрос, удивился:
— Да, как же ты Евсеич ноги потерял? Минеры они же руками разминируют! Если что не так, то не ноги, а руки скорее оторвет, а то и башку. А, ты, вишь, без ног остался!
Евсеич, деловито вытащил из кармана, лежащих рядом галифе, аккуратно свернутый обрывок газеты. Развернул, оглядел снизу и сверху, чтобы убедиться, что на обрывке нет портрета товарища Сталина и иже с ним товарищей из ЦК ВКП(б). Тщательно скрутил козью ножку, сыпанул щепоть из кисета, и принялся заполнять ее махоркой с корявой мозолистой ладони. Прикурил, устроился поудобнее для долгого разговоры и улыбнувшись произнес:
— Дурачок ты, Васятка! Да и не минер я вовсе. Минеры, они в партизанском отряде, в тылу врага минируют, а на фронте минируют-разминируют саперы, дурья, ты, голова. Ногами разминировал, вот ноги и оторвало.
Нас таких минеров там много было, сотня почитай, только двадцать ноги унесли целехонькими, ну и меня вытащили. Я вот двадцать первый. Орал дюже громко по матерному. Коли боец просто громко орет, или, к примеру, воет – плохи его дела. А если, значит, по матерному орет – жить будет.
Ноги там оставил – целехоньким не сподобился убраться. Так, верно, там ножки мои и остались не похороненными, на плацдарме. А я вот на этих липовых недоразумениях резвым козликом скачу, -
Евсеич похлопал рукой по деревянным протезам, уложенным рядом с галифе.
Евсеича только языком зацепи. И все! Пошло, поехало! Сам он не остановится:
— Представь, Васятка, — здесь мы, а там, к примеру, где правление колхоза, гансы. И все это расстояние надо промчаться своими ножками под гансовыми пулями и снарядами. Предполье перед немецкими, да и перед нашими траншеями минами, как арбуз семечками напичкано. Через наши минные поля саперы проходы готовят, да и перед гансовыми позициями надо бы. Да как их разминируешь?
Гансы далеко не дураки и саперам жизнь дорога. Толи наши саперы сплоховали, то ли гансы после работы наших саперов, снова мин успели нашпиговать в землю-матушку, толи другой какой конфуз случился. А тут наступать надо. И бросают штрафников в разведку боем – за Родину, за Сталина! А там мины. И взрываются, что самое пакостное… прямо под ногами. А раз в атаку пошли, назад ходу уже нет. Только вперед!
Одно только и остается – беги быстро, стреляй метко, кричи грозно. Авось, смертушка испугается и мимо тебя пронесется. А между делом в атаке ногами и разминируют.
Тут уж всем работа. Мы разминируем, Гансы, трактор им в печень, нас со всех своих «швейных машинок» поливают, МГ называется. На немецком языке «Машинган» - пулемет значит. Чудно, однако. Разведчики огневые точки засекают. Командиры наверх рапортуют. Генералы, слышь, стратегию разрабатывают.
А мы отработаем и лежим кто в крови, кто в дерьме, ждем, как затихнет ганс, чтобы убраться, кому счастье приперло живым остаться. Вот тут и становится ясно, что такое война и чем она пахнет. А пахнет она порохом, кровью и дерьмом. Сильно пахнет, особливо дерьмом.
Наш брат, Ванька пехотный, в атаку не более трех раз бегает, в итоге, либо госпиталь, либо братская могила. Не знаю ни одного, кто боле трех раз в атаку поднимался и в строю остался, да и три раза это для везунчиков.
Я то свой первый разочек в атаку хорошо сбегал, сам в здравии, только шинель осколками посекло. Ну и жути натерпелся кошмарной, в смысле, со страху галифе чуть не обделал. Толком-то ничего не могу вспомнить. Штык в крови, а как, что, почему – не помню.
Во второй раз пуля мякоть плеча навылет прошила. И в последний раз, можно сказать, повезло – без ног остался. А мог головы лишиться. От других горемык и вовсе ничего не осталось — по полю росой кровавой развеяло.
Это уж потом гвардия шагает в атаку по нашим следам и наносит сталинский удар. Так, что разминируют, Васятка, чаще не руками, а ногами.
Евсеич вновь прикурил потухшую козью ножку и глубоко всей грудью затянулся дымом:
— Мины они для того и задуманы, чтобы на них ножками наступали. Это я тебе как специалист говорю. Вот такие, блин, минеры-саперы. На войне, Васятка, солдату цена – грош, а уж штрафник и вовсе цены не имеет. Пушечное мясо, оно мясо и есть – хошь при царе, хошь при белых, хошь … при ком хошь.
Погибших – в братскую. Рядышком. По братски. В один слой, по двадцать в одну яму. Шинельками прикроют. А то и вовсе – пилоточки на лицо, шинельки в обоз. А и, правда, чего добром разбрасываться. Мне первую шинелишку, в августе сорок первого, тоже просеченную пулеметом выдали, с погибшего бойца.
А, коли времени и сил нет, так и остаются солдатики по полю распластанными. Если наступаем, потом похоронная команда как положено в земельку упакуют, или трофейщики по воронкам растащат, да землей закидают, дабы не воняло. Понятное дело с воинскими почестями — стрельнут троекратно в честь погибших воинов. А уж, когда отступали, нашего брата по полям, да лесам оставили столько, просто страсть. Не один год собирать еще будем.
Раненых в санбат, тяжелых в госпиталь, если, значится, доедут. Штрафников, кто кровью искупил, из штрафных переводят в строевые части.
Горемык вроде меня на гражданку — подчистую. Ну, а кого Бог миловал сегодня, завтра-послезавтра в разведку боем, брешь в обороне закрыть, а то штурм какой высотки дюже командирам необходимой. И так, покуда кровушкой не умоешься, либо в землю навечно.
Оно конечно штрафникам трибунал сроки даёт конкретные, два или три месяца, к примеру. Только редкий боец такой срок вытягивает без крови. А награды – кто выжил передовая, или протезы, а тем, кому не подвезло в живых остаться — орден боевой красной звезды. Один на всех. Фанерный. Ну да ниччё, мы за них поживем!
Евсеич и правда живет на полную катушку. Годов едва за сорок – мужик в соку, даром, что без ног, а у баб пользуется популярностью. За четыре года-то исстрадались без мужиков. И подкормят, и обстирают. Евсеич, знай только, по мужской части отрабатывает. Без базара, правда, молчком. Все у него шито-крыто – слова о бабе дурного не скажет. Да и какие могут быть о них слова-то дурные? О бабах, в смысле, иль там, девках? В чем их винить? В том, что Гитлер войну затеял?
Да и не шастает Евсеич по девкам, да бабам замужним, он все больше по вдовам. Должен же кто-то вдову утешить, ну и сам утешается. Мужчина в женском пригляде нуждается.
Мужики-то «боеспособные» все на фронте, а здесь Евсеич, да такие как Васятка. Оно и это не пустое место. Так, что Евсеич до победы – первый парень на деревне, а и после победы в цене не упадет, сколь их мужиков-то побило! Страсть! Васятка вздрогнул от треска сучка под чьей-то ногой:
— Никак маманя пришла…
Сапоги у Евсеича есть. Как же без сапог? Это он по полям, да в правлении колхоза на деревяшках без обуви перемещается. А и то?! А уж, ежели, куда по солидному отправиться надо, так Евсеич при полном параде – гимнастерка из закромов, новая, ордена, честь по чести, ну и сапоги, ясное дело. Ордена-то, ранее заработанные, до штрафной роты, после того, как кровью искупил, вернули.
Председатель всё-таки. Какого ни на есть, а колхоза «Светлый путь коммунизма». По началу, с непривычки, конфузы с этими сапогами случались. Поехал председатель в район. На совещание по поводу повышения урожайности — все для фронта, все для победы. Посовещались. А после, не то банкет с легкой руки начальства, не то личную инициативу Евсеич проявил в привокзальном буфете, но явился в правление во хмелю, и не слегка, а хорошо во хмелю,
Выбрался из телеги, на какой в район ездил, отряхнул с галифе солому, что на телеге настлана была для комфорта сидячих частей организма. Бадик в землю упер и марширует, к ожидающему у колхозного правления народу, к бабам то есть, да недорослям.
Улыбка шире лица. Ордена звенят, сапоги блестят на солнце. Хорош председатель. Одна беда – сапоги у него в раскоряку. Левый под девяносто градусов налево завернулся, а правый вовсе носком назад поглядывает.
Бабы его на крылечке под руки приняли, да и попеняли, дескать, что же ты, председатель, за сапогами не уследил. Глянул он на сапоги, да первый же сам над собой и рассмеялся. А тут уж и бабы с пацанятами захихикали. На том и сошлись. Вроде и конфуз, а вроде, как и не было никакого конфуза. Васятка ему после этого случая на протезы направляющие сконструировал, чтобы сапоги ровно вперед смотрели, не вертелись влево-вправо.
Есть, верно, где-то люди более подходящие на роль председателя колхоза «Светлый путь коммунизма», более грамотные, знающие агротехнику, агрохимию, одним словом, люди сведущие. Но! У всех у них есть один, но существенный изъян. У каждого из них наличествует по две ноги. И бегут сейчас эти люди с винтовками наперевес в штыки на врага. Ура за Родину! Ура за Сталина! И помышляют только об одном, как победить Гитлера, как остаться живыми.
Нет на свете мужика так любящего баб своих, да и чужих и, более бережно относящегося к слабому полу, нежели Евсеич:
— Аннушка, дурр-ра, куды ты в телегу впрягаешься. Ну, нет лошадей, но и ты не лошадь. Сгинь отсель, я за тебя потащу, дурр-ра беременная. Дитя поберегла бы. Пусть вон девки тащат.
Девки в крик:
— А мы как же? Авось, тоже не лошади.
— А вот будете беременные — и не вопрос. Я и за вас потащу. А не то вон мою лошадку перепрягите, я, покуда, и пешим похожу.
— Да ты уж натаскаешь на копытах своих, пешим-то строем, находишь. От кого ж беременеть, мужики все на фронте.
— А я здесь, на какой хрен? На кой ляд меня к вам с фронта прикомандировали? Подходи — враз забеременеешь. Я до баб охоч! А и кто не охоч, до баб-то? Да не толпись, едрена курва! Хе-хе! Вдовам без очереди, девки под запись.
— А мужним бабам как же?
— А мужним бабам себя блюсти, да мужиков своих с войны дожидаться. А то возвернутся воины, осерчают, сгоряча гранат мне в кальсоны накидают. Мало того, что ног нет, так и без ентого дела останешься. Оно мне надо?
Шутки шутками, а лицо Евсеича омрачается некой мыслью пришедшей в голову:
— Только мнится мне, бабы-девоньки, мужики все на фронте, я ни в одном глазу к этому делу, а девки вон брюхатятся, да брюхатятся. Это от кого же? Никак от святого духа?
Бабы переглядываются меж собой лукаво:
— А вот ты и разберись, председатель, кто это у нас герой такой – девок брюхатит, а жениться не собирается.
Васятка рожден в 1927 году и с сентября 1944 бежит ему уже восемнадцатый годик. На прошлой неделе подозвал его к себе председатель сельсовета Гэ-гэ и сказал:
— Ты б, Васятка, зашел ко мне на раз-гэ-гэ-говор, вижу, прешь, как на дрожжах, надо к взрослой жизни гэ-гэ-готовиться».
Гэ-гэ, или Гёргич, это по-деревенски. А так Георгий Георгиевич. Когда бы Гэгэ представлялся при знакомстве, как положено, это могло звучать так:
— Гэ-гэ-геор-гэ-гэ-гий Гэ-гэ-геор-гэ-гэ-гиевич.
Оттого Гэ-гэ сам себя предпочитает называть Юрием Юрьевичем. Юрий Юрьевич из фронтовиков, офицер, комиссованный после ранения. Он на башку слегка контуженный, оттого и заикается, но только на одной букве Гэ. На остальных буквах нормально гэ-гэ-гутарит. Васятка улыбается, вспомнив выражение лица Гёргича, когда он эту букву «Г» за-гэ-гэ-глотить не может.
Контузило Гёргича в атаке. Добежал он до вражеской траншеи впереди своей роты:
— Ура! За Родину! За Сталина!
А из окопа навстречу ему вылетает оборонительная противопехотная граната Ф-1. Нашенская, советская. Где ее немец надыбал? Не иначе из наших собственных запасов, которые… Ну, в общем понятно. Мало того где надыбал, так он ее еще запустил со всей дури, какая в ручищах была.
Метнул её ганс, чтобы, значит, бойцов наших атакующих в клочья разметало. А тут тебе Гёргич. Со своим темечком, без каски, в командирской пилотке, с пистолетом ТТ наперевес. Граната его по макушке тюк и обратно в окоп — к гансам. Гёргич в беспамятстве на бруствер завалился. Граната бахнула — гансы в клочья. Гёргича еще и взрывной волной и опять по темечку, по самой букве «Г. Контузия, одним словом. Это Гэ-гэ рассказывает. Так оно в действительности было, или нет пусть на совести Гэгэ будет. Врет скорее всего.
Справа и слева от поясницы у Гэ-гэ огромные шрамы. Не шрамы, а выбоины, скорее даже, колдобины. Васятка в этих колдобинах свободно мог свои кулаки спрятать.
Смотреть жутко, не на кулаки, конечно, на шрамы. Впечатление, что половина тазовых костей у Гэ-гэ отсутствует. Да, какое там впечатление, так оно и есть, в самом деле.
Георгий Георгиевич своих ран не стесняется. Ну да, что их стесняться – такие раны, как ордена. А вот орденов у Георгия Георгиевича не богато. Ни тебе медалей, ни тебе орденов. Одна нашивка за тяжелое ранение, золотистая — за пулеметную очередь поперек таза.
Не успел Гэ-гэ толком повоевать, на самом деле в атаку один разочек только и сходил. Да и не сходил, пожалуй, а так серединка на половинку. Только и успел на бруствер выбраться и прокричать: Вперед! За Родину!.. А уж За Сталина, гансы ему прокричать не дали – перечеркнули из машингана поперек таза. Быстро укатали, как Сивку крутые горки.
В декабре сорок второго, перед самым новым годом, выпустили по окончании ускоренного курса пехотного училища, и попал Гэ-гэ в действующую армию, с четырьмя такими же лейтенантами.
В училище — сразу после школы. Научили приемам штыкового боя, пользоваться наганом и ТТ, немного топографии, немного тактики. Чем уж глянулся Георгий Георгиевич командиру батальона, в который он был направлен, неизвестно. Комбат сразу назначил его командиром роты, каким-то образом выделив из пятерки вновь прибывших лейтенантов. Судя по тому, что в роте не было ни одного взводного командира, как впрочем и ротного, воевала рота не жалея живота своего.
Освоились лейтенанты в роте, взяли бразды правления в свои руки. Не боги горшки обжигают. Недели не прошло, тут и проверка в настоящем горячем деле. По крупному.
Батальон ночью, в составе пехотного полка, перебросили к левому пологому берегу Дона – прямо напротив деревеньки Губарёво, рядом с Воронежем. Предстояло пересечь Дон по льду, подняться на обрывистый правый берег правее высотки, нашпигованной пулеметами, и со всеми вытекающими – подавить огневые точки, прорваться через оборону противника, захватить плацдарм и наголову разгромить противника.
Полк выполнил задачу и вышел по распадку на указанный командованием рубеж. Но, попутно, весь распадок вымостил телами своих бойцов. Ту малую часть, что вышла на заданный рубеж, уже нельзя было назвать полком, как нельзя назвать телом организм без головы, без рук, без ног. Это не был батальон, рота, или взвод — это была просто горстка людей, чудом оставшихся в живых.
Связь с командованием отсутствовала, и никто не смог доложить, что три линии обороны проломлены. Разведка доложила, что горушка слева от долины по-прежнему жива и по-прежнему смертельно опасна. По истечении какого-то времени командованием было принято решение нанести удар гвардейскими минометами с ласковым женским именем Катюша по всему распадку и по горушке, ощетинившейся огневыми точкам. Реактивные снаряды выжгли дотла все и на высотке и в долине. Через Дон пошли свежие силы.
Гэгэ всего этого не видел, он и жив, остался только потому, что срезали его очередью в самом начале, на «Вперед! За Родину…».
Очнулся, вокруг никого. Живые ушли вперед, мертвые — не дышат. И поволок Гёргич себя локтями в сторону Дона, под кустами с висящими на ветвях внутренностями минометчиков, наступавших в арьергарде батальона. Их, как оказалось, в самом начале атаки минометным огнем с горушки напрочь порвало. Подобрали Гёргича санитары на льду Дона, без сознания, у самого левого берега.
После госпиталя комиссовали подчистую. Вот и руководит Гёргич сельсоветом, пока друзья-товарищи его добивают германских фашистов в самом логове.
На свою беду, Васятка, прельстившись вниманием уважаемого человека, и зашел на разговор. А там Евсеич гостит, с последними разведданными, что надысь надыбал по теме периодических беременностей систематически проявляющихся среди личного состава колхоза «Светлый путь коммунизма». Аннушка не сдержалась и все, как на духу, председателю выложила, предварительно замочив ему слезами китель, и про себя и про… и…
— Гёргич, ты о какой взрослой жизни с ним собираешься говорить? Надо готовиться к взрослой жизни! Хе-хе! Да он уже готов к взрослой жизни. Он мне всех колхозных девок перепортил. Если дело дальше так пойдет, парни с войны вернутся, а тут ни одной целой девки, все продырявлены.
И к Васятке, хрястнув кулаком в дверной косяк:
— Ты на кой, паскудник, девок брюхатишь? Одна у Никитичны втихую аборт сделала, другая рожать собирается. Султанат мне тут организовал, понимаешь! Ты жениться думаешь? Детишек твоих кто кормить будет? Я? Или Гёргич? Батьки возвернутся, они тебе, за девонек своих, ноги в задницу по самые пятки вобьют. Не умеешь своим оружием пользоваться грамотно, приди и старших спроси. А стесняешься, так вали в сортир, и др… там сам с собою, как Робинзон Крузо на необитаемом острове.
Гёргич, проинформированный по теме Евсеичем, был оскорблён до корней волос, растущих в самой глубине его души. Надвинулся на Васятку, понуро мявшего треух у дверей, жуткой мимикой лица подтверждая своё глубокое возмущение, и грозно произнес
— На хер! На фронт!!! Добровольцем! Гэ-гэ-говнюк!
Через полчаса Васятка вышел из сельсовета, морща нос и почесывая затылок. На столе председателя осталось начертанное лично Васяткиной рукой заявление в районный военкомат с просьбой направить его «на фронт добровольцем бить фашистского гада в самом его логове, городе Берлине».
Гёргич еще долго колотил кулаком в сельсоветский стол и кричал. Смысл криков сводился к тому, что завтра же председатель поедет по делам в райцентр, завезет заявление военкому и повестку сразу заберет для Васятки. Числа 26-го, край 27-го апреля Васятка сможет отчалить в действующую армию прямиком в окопы у города Берлина.
Маманя, узнав, про сей факт, сказала коротко:
— Дураков не пашут, не сеют, они сами родятся. Война кончается, а он в Берлин собрался. Без тебя с Гитлером разберутся.
И закатила Васятке трёпку с тумаками по затылку, слезами, заголосив словно по мертвому.
Что там и как вышло с поездкой Гёргича в райцентр неизвестно. Двадцать пятого апреля, в вечеру маманя недолго собиралась. Матрас скатала, узелок собрала с вареной картошкой, краюху хлеба, тройку луковиц, бутылку молока, полушубок овчинный в мешок затолкала и села ожидать Васятку с работы. С утра упредила непутевого, чтобы по друзьям, да по девкам не шастал, а домой прямиком двигал.
Как стемнело, нагрузила Васятку пожитками и повела огородами к лесу, подальше от посторонних глаз. Решила для себя, пусть Васятка в лесу, в «берлоге» перекантуется, покуда наши Берлин не возьмут, а там, глядишь, и войне конец. Присягу Родине еще не принимал, а уклонистов строго не карают, если и посадят, так на пару лет, не более. Небось, не расстреляют. Да и за что расстреливать? Для себя решила, а Васяткино желание и не спрашивала.
Привыкла маманя по жизни своими мужиками руководить, что мужем, что сыновьями, а потом и снохами. Всё семейство в курсе, кто в семье главный. И не приведи Господь, кому-либо ослушаться.
Муж по молодости пытался верховодить, да женой потакать, так она благоверному такую трепку устроила, он, если жив, по сию пору помнит. Сходила, правда, потом к бабке Никитичне, ведунье местной, за отваром травяным. С той поры муженек стал словно шелковый – ни полслова супротив авторитета родимой жены.
Место маманя Васятке приглядела загодя, специально по лесочку прогулялась в поисках укромного пристанища. И нашла. В полукилометре от села, в лесочке когда-то бурей вывернуло огромный столетний вяз. Под корнями этого самого вяза и устроилась «берлога» для Васятки.
Устлала дно лапником. Хороша «берлога» — ни ветер не задует, ни дождь не замочит. Полгода без бед бока можно пролеживать, только кормежку подтаскивай. Ну, даст Бог, до зимы ждать не придется. Уж, маманя сама с Евсеичем, да с Гёргичем постарается этот вопрос утрясти, чтобы тихо всё и мирно, шито-крыто, как говорится.
Васятка, пытавшийся задавать вопросы, чтобы понять, что происходит и куда маманя тащит его в самый бурелом, на ночь глядя, получив пару тычков в затылок, насупился и молчал до самой «берлоги».
Инструктаж был коротким, с тычками в затылок, голосом, не допускающим возражений:
— сиди тихо, не высовывайся, в село ни шагу, идол этакий. К девкам не шастать, а то я у Никитичны отвара травяного для тебя сподоблю, полгода на девок смотреть забудешь. По поводу твоего добровольчества сама с Евсеичем и Гёргичем порешаю. В мешке посмотри, поесть тебе кой чего собрала. Завтра вечером приду, накормлю, за день с голоду не помрешь. Да полушубком накрывайся, земля еще холодна.
С тем и убралась до хаты, на ходу обдумывая, каким таким Макаром к Гёргичу с Евсеичем подкатить, дабы проблему Васяткину разрешить без лишнего шума.
Из черного угловатого динамика на столбе у сельсовета разносится сурово-торжественный голос Левитана:
— В боях за 27 апреля в Берлине войска фронта взяли в плен свыше 9.000 немецких солдат и офицеров и захватили более 100 полевых орудий, 135 пулемётов, 1.800 автомашин и 50 складов с различным военным имуществом…
Евсеич с Гёргичем на крылечке махоркой дымят, управленческие вопросы на свежем воздухе решают. Маманя загруженная парой сидоров крутится близ крыльца, не зная, как подступиться к обоим председателям.
В одном сидоре закуска добрая – с вечера зарубила пару последних курочек, отварила на травках, ну и по мелочи яички вареные, огурчики соленые, хлебца свойского домашней выпечки.
Во втором — квадратная бутыль коричневого стекла, с первачом на два с половиной литра. Из подпола заначку давно сберегаемую вытащила. Надо начальство умаслить как-то, чтобы на Васятку не серчали.
Евсеич увидел мнущуюся в нерешительности маманю, бросил докуренную козью ножку:
— Балашова, Катерина, иди-ка сюда, у меня к тебе пара вопросов имеется. Что там с твоим Васяткой, отчего второй день на работу глаз не кажет? Не заболел ли? Пойдем под крышу, не на людях же нам скандалы устраивать.
В правлении налил в стакан воды из графинчика, выпил, задумавшись. Постучал пустым стаканом по графину повернулся к мамане:
— Ты в курсе, что он заявление написал, добровольцем хочет добивать гансов в логове вражьем? Просто герой! Он у нас и на другом фронте себя геройски проявил. Девок обрюхатил. Мы с Гёргичем поработали с ним, за его чудачества. Хвост, как говорится, на руку намотали, теперь вот думаем отрывать этому кобелю хвост напрочь, или просто как следует за него подергать. Где он есть? В подпол, небось, спрятала?
Маманя упала на колени перед Евсеичем, да в слезы:
— Не надо ничего отрывать, батюшка, пожалей малого Христа ради. Я сама ему все в причинных местах выдерну по-родственному, уж он меня запомнит, идол. Опою — год на девок смотреть забудет. Будет, ему заразе, наука. Винюсь, Евсеич, взяла грех на душу, в лес свела, в берлогу, чтобы вы с Гёргичем его на фронт не забрили. Я вот тут для вас… курочка, яички, не побрезгуйте уж.
Евсеич, повеселел, глянул на содержимое сидоров, налил в граненый стаканчик. Пригубил… да огурчиком хрустнул. Да так аппетитн. У мамани аж слюнка набежала. Нюхнул председатель рукав по привычке и, потирая руки, произнес:
— Ладно уже, слезы лить. Самогон оставь, ну и курочку там, с огурчиками. А вторую куру и яички фельдшеру снеси, пусть справку кобелю твоему нарисует, приболел, дескать, дня на три. Скажи, я велел. Да в берлогу свою ныне не ходи. Избави тебя Бог! Я пацанов приставлю — высунешься, мне мигом доложат. И завтра не ходи. Пусть Васятка в берлоге без жратвы посидит, авось ума в башке прибавится. Да с коленей поднимись, что ты передо мной, как перед попом корячишься.
— Евсеич, ты вот, вроде, коммунист, а Господа поминаешь. Вроде как, Господь у вас под запретом? Это как же?
— Как же? Вот полыхнет у тебя под ногами мина, так, что пятки твои в разные стороны без тебя разлетятся, вот тогда Господу и взмолишься:
= Господи, спаси и сохрани!
Кровища, грязища, обломки костей из ног торчат, душа навылет приготовилась, а, как Господа помянешь, руки сами начинают обрубки ног перетягивать чем придется, чтобы кровью не изойти. Язык сам по себе, матерщиной изощряется, а в башке так и стучит:
— Господи! Господи! Господи спаси и сохрани!
А как в госпитале на кроватке очнешься, поймешь, что шанс есть выкарабкаться к жизни, тут уж в Господа и уверуешь, раз и навсегда. Бесповоротно. Да ты у Гёргича спроси, о чем он думал, когда на локтях себя в тыл под кустами с висящими на них кишками волочил. Только об одном:
— Спаси и сохрани!
Вера мне коммунистом быть не мешает. Чем скорее все коммунисты в Господа уверуют, тем быстрее мы коммунизм построим. А не уверуют, не видать нам коммунизма, как своих ушей. И вообще, Катерина Балашова, шла бы ты! Забудь, что я тебе тут нагородил.
Маманя поднялась с колен, перекинула в один сидор, что велено для фельдшера и, вспомнив, снова обернулась к председателю колхоза. Евсеич, наперед угадывая все ее вопросы, махнул рукой:
— Не переживай с заявлением. Какой фронт? Все! Со дня на день — победа! Конец войне. Мы с Гёргичем попугать балбеса решили для вразумления, что бы не совал, что попало, куда не попадя … Иди себе!
Плохо Васятке, бросает его то в жар, то в дрожь. Вторые сутки плохо. Похоже, крепко его просквозило. Словно сама природа-матушка на Васятку ополчилась за дезертирство его предательское. Не хочешь, Васятка Родину защищать, так сдохни от лихоманки в берлоге, в глуши лесной, среди бурелома. И ночь прошла, и день прошел и ночь и снова день. Нет мамани.
Высовываться не велено. Окунается Васятка в забытье, потом, очнувшись, кутается в овчинный тулуп, а не пройдет и получаса, уливается жарким липким потом. Горячо в груди, кашель разрывает легкие. Исподнее белье мокрое от пота. А мамани все нет. Вчера не пришла, сегодня не пришла, завтра придет ли?
А ну как, вместо нее участковый нагрянет, да в каталажку Васятку, за дезертирство. А пуще того, просто пристрелит. Не любит участковый Митрич разгильдяев, на дух не терпит жулья разного-прочего, а уж для дезертира пули не пожалеет.
Больно в груди. Каждый вдох отдается уколом в грудине. А то вновь наваливается озноб, ядреный, до зубовного стука. Истерзала болезнь. Лихоманка то прихватит, то отпустит и снова окунает Васятку в бред.
Мнится Васятке в бреду, что бежит он в атаку с винтовкой наперевес, вместе с другими бойцами. Солнце блестит на острие четырехгранного штыка винтовки. Впереди Васятки, метрах в десяти, знаменосец в офицерской фуражке с тяжелым, развивающимся на ветру, бархатным красным знаменем при пике и золотых кистях.
Пули свистят, разрывы мин и снарядов то слева, то справа. Жутко Васятке, кажется, что вот сейчас прилетит его пуля, пронзит насквозь, разрывая плоть и разбрызгивая кровь. И все кончится…
Впереди, из земли под самыми ногами знаменосца, и вырастает куст огня от снарядного взрыва. Ноги знаменосца в хромачах, начищенных до блеска, разлетаются в разные стороны. Васятку сбивает взрывом с ног и накрывает упавшим сверху, истерзанным осколками знаменем.
Перед выпученными Васятки глазами катится по земле голова знаменосца в фуражке, вся в липком и красном. Васятка впивается скрюченными пальцами в жесткую землю, закрывает в ужасе глаза и… оказывается в жарко натопленном колхозном клубе на трибуне:
— … чтобы наша комсомольская организация в полном составе добровольно отправилась на фронт. Ребята, скоро война кончится. Как мы потом друг другу в глаза смотреть будем…
Речь Васятки прерывает суровый голос Левитана:
— Все наши силы — на поддержку нашей героической Красной Армии, нашего славного Красного Флота! Все силы народа — на разгром врага! Вперед, за нашу победу! Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!
Следом за Левитаном встревают Евсеич с Гёргичем:
— Не умеешь своим оружием пользоваться грамотно, приди и старших спроси. А нет, так вали в сортир, и др… там сам с собою.
— Всех девок продырявил, иппона твою мать, и в Бога, и в душу, и в танковую броню.
— На хер! На фронт!!! Добровольцем! Гэ-гэ-говнюк!
Плохо Васятке, холодно и больно, жарко… и стыдно. Господи, как же стыдно! Правой рукой, пытаясь подтянуть завалившийся вбок овчинный полушубок, Васятка натыкается на ледяной холод батяниного нагана.
— Господи, как же стыдно! Господи, как же стыдно! Господи, как же стыдно! Господи, как я им всем в глаза смотреть буду? — стучит молоточком в висках Васятки.
Рифленая рукоять нагана в Васяткиной ладони постепенно становится горячей. Жжет кожу целик ствола у кадыка под подбородком, пронзает раскаленным спусковым крючком указательный палец.
Брызгами разлетаются по корневищу старого вяза маслянистые багровые капли, вперемешку с мягкими серыми кусочками и сахарно-белыми костяными вкраплениями. Медленно, тягуче стекают вниз, и падают на иглы елового лапника.
А Васятка уже парит над собственным телом, медленно отдаляясь от «берлоги» вверх, все выше, и выше, и выше…
Старый коммунист Никанорыч.
Никанорыч на дух не переносит младшую невестку Наташку. Никакой управы на неё! Все вроде в семействе в узде, под Никанорычем ходят, а эта все вывертывается. По ночам стонет как корова при родах, у неё оргазм оказывается. А у всех остальных нет.
Сыну замечание сделал, так тот тоже на дыбы встал:
– Сами разберемся, папа. Спите себе.
Эх, взяла Наташка власть над сыном! Засунь ты это себе в … и блажи тихонечко про себя, как все. У Никанорыча тоже, может, оргазм, что же ему теперь на весь дом кряхтеть, чтобы и соседи в курсе были.
Да и внуки от нее, близнецы, еще те шпаны. Не сидится им на месте, до всего им дело, словно шило им в задницу воткнули. То шалаш во дворе построят, то подожгут чего, так что хоть пожарных вызывай. А то за гаражами из самопалов палят. Днями участковый обоих за уши привел, из рук в руки сдал – дюже от них грохота много. Не, не нравится Наташка Никанорычу и все тут:
— Стонешь когда тебе заблагорассудится и никакого на тебя КПСС, ни парткома, ни месткома, ни профкома и не обуздать тебя никакими силами. Мне старому коммунисту соседям в глаза смотреть стыдно, все ведь слышат, что ты по ночам вытворяешь.
Наташки они такие. Стонут когда им плохо, стонут когда хорошо, а когда очень хорошо — уже стонут, так стонут. Весь мир наших Наташек знает. Она смолоду с бабкой сдружилась, что уж та ей нашептала, что Наташка никого и ничего не боится.
Мать то, царство ей небесное, жену внука любила, вечно около нее терлась. Все шушукались меж собой втихую. То травки какой Наташке подкинет, на отвар, чтобы значит любовь была слаще. Сведущая бабка была, многое в жизни понимала. Иначе, как Лапушкой Наташку не называла. Сама смолоду женщина была железная, чуть, что не по ней, быстро на место поставит. Она всегда в семействе была генералом, могла и на Никанорыча цыкнуть, коль зарывался. У неё не сорвешься.
Никанорыч старуху побаивался, в конфронтации с ней не вступал. Это она к старости угомонилась, перестала сыновьями влево-вправо вертеть. Что она, что Наташка, одного поля ягодки. А как упокоилась, старушка на погосте, Никанорыч за перевоспитание Наташки взялся вплотную. Только у Наташки тоже особо не сорвешься, язычок змеиный, вот и сегодня без ответа не оставила:
— Папа идите вы, со своими нравоучениями в партком, в местком, в профком. Пусть приходят. Я их направлю куда следует, маршрут покажу и скорости им придам коленом под зад. Старый вы уже папа, а ума так и не нажили. Правильно бабуля говорила, что у вас ни руля, ни ветрил, носит вас по жизни, куда ветер подует. Без мамани, вы вовсе стали, словно барашек глупый – тычетесь, куда не следует.
Никанорыч стал наливаться багровым внутренним огнем, задышав тяжело уставился пронзительным, ненавидящим взглядом на невестку.
— Ты меня, старого коммуниста бараном! Ты мне такое… Да Я! Я..!, -
Он пошатнулся и сделал шаг к Наташке:
— Да я тебя! Раздавлю!
Поднял на уровень плеч руки с растопыренными в яростной дрожи пальцами, как будто намеревался схватить и тут же придушить бунтарку:
— Я тебя растопчу!!!
— Растопчи, раздави!,
Взвизгнула срывающимся голосом Наташка, грозно подбоченилась:
— Силен с бабами воевать… старый коммунист. Тьфу! — сплюнула в сторону и, презрительно прищурившись произнесла, как ударила:
— Маманя мне всё про тебя рассказала! Доброволец!!!
Василий Никанорович вздрогнул, словно пораженный молнией. Руки его, вскинутые в приступе ненависти, бессильно упали вдоль тела. Лицо заливала желтая бледность, накатывая волной со лба на лицо. Опершись рукой о косяк двери Василий Митрофанович опустил голову, съеживаясь при этом, и, становясь меньше ростом. Он развернулся и старческой, шаркающей походкой побрел к кровати в своей комнате.
— С бабами воевать, это конечно не с немцами. Это проще. Старый дезертир!, — безжалостно добила Наташка «контрольным выстрелом» в понурую голову.
Говорят слова порой ранят больнее пуль и снарядов, и это был как раз тот самый случай.
Никанорыч добрался к стоящему в углу старомодному комоду и, держась левой рукой за грудь, завалился в кресло. Трясущейся правой рукой «старый дезертир» выдвинул средний ящик комода и, пошарив под бельем, вытащил старый наган. Медленно подтянул тяжелую сталь, положил себе на грудь, и, прикрыв ладонью, стал отогревать, словно замерзшего птенца с улицы. Замер в раздумье:
– Толи суку эту пристрелить, то ли себя от позора стрельнуть?
По лицу его текли слезы, перетекая на губы, на небритом подрагивающем подбородке зависали капли на секунду, затем стекали по шее, или срывались в полет и шлепались на вороненный металл револьвера и расплывались на ткани домашней рубашки.
В памяти всплыл апрель сорок пятого, когда семнадцатилетнему Васятке Никанорычу в болезненном бреду привиделось, как он упер это самый наган под подбородок и выстрелом разбросал собственные мозги и осколки черепа на корни старого вывороченного бурей вяза.
Тогда маманя, пришедшая к «берлоге» утром, нашла его лежащим на овчинном тулупе без сознания с револьвером в руке. В медпункте старый фельдшер Изя Абрамович Кицис осмотрел, привезенного на подводе Евсеичем, Васятку и поставил диагноз – крупозное воспаление легких, на фоне нервного расстройства. История со стрельбой в собственную Васяткину голову оказалась просто болезненным бредом.
Как все быстро прошло. Жизнь прошла. Вроде, недавно Евсеич материл Васятку за девок продырявленных. Нет уже Евсеича, упокоился от старых ран. Мудрый был человек. Коммунисты в Господа не уверовали. Накрылся коммунизм медным тазом. Нынешние, правда, лоб крестят, но нет у них в глазах настоящей веры. Бабки юбер аллес! Ну, в смысле, доллары…
Гёргич, правда, жив. Старый уже, но жив. Сына в миллионеры вывел, спиртовыми заводами рулят. Оно и Никанорыч уже не молодой. Пришло время умирать.
Василий Никанорович взял наган правой рукой, оглядел его, хозяйственно вытер большим пальцем левой руки, упавшие на вороненую сталь капли слез. Глянул на барабан револьвера, подкрутил его так, чтобы первый патрон в барабане при взводе курка встал напротив ствола, затем взвел курок.
Ствол револьвера уперся под челюсть. Рифленая рукоять нагана в потной ладони стала горячей. Знакомо жжет кожу целик ствола у кадыка под подбородком, пронзает раскаленным спусковым крючком указательный палец. И подумалось Василию Никаноровичу:
— Вот он откуда, тот бред в сорок пятом. Показали мне кино, про моё будущее…
Три патрона. Никанорыч, не спеша, с чувством, с расстановкой, медленно потянул пальцем спусковой крючок.
Следом за щелчком курка, в ушах грохнула звенящая тишина. Никанорыч замер, словно проверяя с какой стороны жизни находится, затем вновь рванул указательным пальцем спусковой крючок… и еще раз. Тишина…
Недоуменно посмотрел на револьвер. Открыл защелку камор барабана, медленно оттянув шомпол выбил из барабана три патрона. На колени выскочили три пустые гильзы с пробитыми капсюлями.
— Внуки… Шпанюки! Вот они из какого самопала за гаражами грохотали… Засранцы…
Громыхающий звон в голове пошел на убыль. Боль в сердце отпускала. Наступало умиротворение, ровное спокойствие, на фоне всплывшей в голове мысли:
— спасибо Наташке — шустрых шпанов вырастила. Кабы не они, уже мозги по стенке у тебя, Никанорыч, стекали бы. Как они участкового, со стрельбой, вокруг пальца обвели.
На лице Василия Никаноровича сквозь слезы неуверенно, несмело проступала улыбка…