Nikolay | Дата: Среда, 01 Июн 2011, 11:07 | Сообщение # 1 |
Долгожитель форума
Группа: Заблокированные
Сообщений: 8926
Статус:
|
ЛЕОНТЬЕВ КОНСТАНТИН НИКОЛАЕВИЧ (13 (25) января 1831 - 12 (24) ноября 1891)
— знаменитый российский дипломат; мыслитель религиозно-консервативного направления: философ, писатель, литературный критик, публицист, поздний славянофил, один из лидеров русского консерватизма.
Родился 13 января 1831 года в селе Кудинове Мещовского уезда Калужской губернии в семье Николая Борисовича Леонтьева — дворянина средней руки; мать — Феодосия Петровна — происходила из дворянского рода Карабановых. Был младшим, седьмым по счёту ребенком в семье Леонтьевых. Первоначальное образование получал дома, у матери. В 1841 году поступил в Смоленскую гимназию, а в 1843 году — в качестве кадета — на воспитание в Дворянский полк. Из полка Леонтьев был уволен по болезни в октябре 1844 года. В том же году он был зачислен в третий класс Калужской гимназии, которую он окончил в 1849 году с правом поступления в университет без экзаменов. Поступил в ярославский Демидовский лицей, откуда в ноябре того же года перевёлся в Московский университет на медицинский факультет. В 1851 году написал своё первое произведение — комедию «Женитьба по любви». После этого познакомился с И. С. Тургеневым, который дал положительный отзыв о пьесе. Однако она не была опубликована, так как её не пропустила цензура. В 1854 году, досрочно получив диплом, отправился добровольцем в Крым в качестве батальонного лекаря. 10 августа 1857 года уволился с военной службы и возвратился в Москву. В 1859—1860 годы занимал место домашнего врача в поместье Арзамасского уезда Нижегородской губернии у барона Розен. В конце 1860 года переехал в Петербург и поселился у брата Владимира Николаевича. В 1861 году возвратился в Крым, в Феодосию, где женился на Елизавете Павловне Политовой, дочери греческого торговца (впоследствии она страдала умопомешательством). Оставив жену в Крыму, приехал в Петербург, где в это время выходил его первый большой роман «Подлипки». Второе большое произведение — роман «В своём краю» (1864). Порвал с модным тогда либерализмом и стал убеждённым консерватором. В 1863 году поступил на службу в Министерство иностранных дел; 25 октября того же года назначен драгоманом русского консульства в Кандии, на острове Крит. С жизнью на Крите связаны восточные рассказы Леонтьева («Очерки Крита», повесть «Хризо», «Хамид и Маноли»). После инцидента (ударил хлыстом французского консула за оскорбительный отзыв о России), в августе 1864 года был назначен исполняющим обязанности консула в Адрианополе, где прослужил два с лишним года. После непродолжительного отпуска в Константинополе, в 1867 году получил пост вице-консула в Тульче. В 1868 году была опубликована его статья «Грамотность и народность», получившая одобрение посла в Константинополе Н. П. Игнатьева, слывшего славянофилом. В это же время работает над обширной серией романов «Река времён», которая охватывала русскую жизнь с 1811 по 1862 годы; большая часть рукописей была позднее уничтожена им. Через год был назначен консулом в албанский город Янину, климат которого, однако, отрицательно сказался на его здоровье; был переведён на пост консула в Салоники. Его готовили к должности генерального консула в Богемии. Но в июле 1871 года он заболел болезнью, которую он принял за холеру. Когда смерть казалась ему неминуемой, он увидел икону Божией Матери, которую ему подарили афонские монахи; он дал обет Богородице, что в случае выздоровления, он примет монашество. Спустя два часа он почувствовал облегчение. Сразу после того, как болезнь отступила, он отправился верхом через горы на Афон, где он оставался до августа 1872 года; намеревался исполнить своё обещание и стать монахом, но афонские старцы отговорили его от такого шага. В 1872—1874 годы жил в Константинополе и на о. Халки; в тот период раскрыл себя как публицист («Панславизм и греки», «Панславизм на Афоне»). К этому же времени относится его работа «Византизм и славянство», а также роман «Одиссей Полихрониадес». В 1874 году возвратился в родное Кудиново, которое нашёл в запустении. В августе совершил первую поездку в Оптину пустынь, где встретился со старцем Амвросием, к которому имел письмо от афонских монахов, и познакомился с о. Климентом Зедергольмом. В ноябре 1874 года поступил послушником в Николо-Угрешский монастырь под Москвой, но уже в мае 1875 года снова отправился в Кудиново. В 1879 году принял предложение князя Николая Голицына и приехал в Варшаву, где стал сотрудником газеты «Варшавский дневник». В газете опубликовал ряд статей, преимущественно на общественно-политические темы. Год спустя был вынужден оставить работу в издании, которое не смогло выбраться из финансовых трудностей. В ноябре 1880 года поступил на службу в Московский цензурный комитет (предложение было получено от его друга Тертия Филиппова ещё в 1879 году); в должности цензора прослужил шесть лет. В это время писал сравнительно мало (роман «Египетский голубь», статьи «О всемирной любви», «Страх Божией и любовь к человечеству»). В 1885—1886 годы выходит в свет сборник его статей «Восток, Россия и Славянство». В 1883 году Леонтьев познакомился с Владимиром Соловьёвым. Осенью 1887 года переехал в Оптину пустынь, где снял у ограды монастыря двухэтажный дом, куда перевёз старинную мебель из своего родового имения и свою библиотеку. В начале 1890 года у него в гостях был Л. Н. Толстой, который провёл у него два с половиной часа, ушедших на споры о вере. В Оптиной пишет работы: «Записки отшельника», «Национальная политика как орудие всемирной революции», «Анализ, стиль и веяние» и др. 23 августа 1891 года в Предтечевом скиту Оптиной пустыни принял тайный постриг с именем Климент. По совету старца Амвросия покинул Оптину и переехал в Сергиев Посад. 12 ноября 1891 года скончался от пневмонии и был похоронен в Гефсиманском скиту Троице-Сергиевой Лавры близ храма Черниговской Божией Матери.
Взгляды и убеждения Леонтьев считал главной опасностью для России и других православных стран либерализм («либеральный космополитизм») с его «омещаниванием» быта и культом всеобщего благополучия, выступал против эгалитаризма («бессословности»), «демократизации». Проповедовал «византизм» (церковность, монархизм, сословная иерархия и т. п.) и союз России со странами Востока как охранительное средство от революционных потрясений. Повести, литературно-критические этюды о Л. Н. Толстом, И. С. Тургеневе, Ф. М. Достоевском. На почве эстетизма и преклонения перед «личностью» Леонтьев сошёлся с Ницше. Делил человечество на культурно-исторические типы, проходящие в своем развитии определённые стадии: юности, зрелости и т. д. Интересовался социалистическими учениями: читал П. Прудона и Ф. Лассаля; предрекал европейской цивилизации политическую победу социализма, описывая его в виде «феодализма будущего», «нового корпоративного принудительного закрепощения человеческих обществ», «нового рабства». В греко-болгарском конфликте, который был одним из ключевых вопросов Восточной политики для России в 1860-е—1870-е, полагал, что Вселенский Патриархат («фанариотское» духовенство) стоял на канонически безупречных позициях, в то время как болгары отошли от единства со вселенской Церковью (Источник – Википедия; http://ru.wikipedia.org/wiki/Леонтьев,_Константин_Николаевич) ***
Г. И. Замараев Памяти К. Н. Леонтьева (Извлечения)
С покойным «философом-поэтом» Константином Николаевичем Леонтьевым мы переписывались долго и часто и еще чаще беседовали. К сожалению, у меня уцелело весьма немного писем этого оригинального писателя. Константин Николаевич очень любил молодежь, стараясь привить ей свои идеи. Он говорил прекрасно, образно, интересно. Все мы, имевшие счастье быть близко знакомыми с Константином Николаевичем, значительною долею нашего мировоззрения обязаны ему. Он иногда называл себя «пророком», указывая этим на свою новую проповедь и вместе на то, что он не был ни понят, ни оценен по достоинству в любимом им отечестве. Впрочем, Константин Николаевич мог быть по справедливости назван пророком и в смысле предсказателя. По крайней мере, все писанное им о славянах Балканского полуострова подтвердилось впоследствии до мельчайших подробностей. Можно положительно сказать, что в то время только единственный человек сочувствовал Константину Николаевичу и вполне разделял его мнение о славянах Балканского полуострова — это Т. И. Филиппов, который своею солидною книгой «Современные церковные вопросы» (1882) неотразимыми, вескими фактами доказал всю неправоту болгар в их споре с греками и все лицемерие и двоедушие их.
Чаще всего К. Н. Леонтьев выказывал свою проницательность, доходящую до предвидения, в своих беседах в тесном кружке своих немногих друзей, а иногда даже и в действиях, как это было при столкновении в Константинополе со знаменитым Лесепсом. За много лет до Панамского скандала К. Н. рассказывал нам, как он выбранил и чуть ли, кажется, не замахнулся хлыстом (хорошо не могу припомнить) на эту в свое время знаменитость за то, что тот выразил сожаление о неразвитости русского «мужика». На Лесепса К. Н. Леонтьев любил указывать как на тип европейского «хамства». Хуже, обиднее этого слова для Константина Николаевича ничего не было. Как носитель истинной культуры и как тонкий эстетик, он во всем умеренно посредственном, во всем типично пошловатом, во всем мещански-приличном видел хамство. Слово это он употреблял очень часто в культурном смысле даже с людьми, которые могли не знать, какой смысл придает он этому слову. <…> <…> Прошло после этого несколько месяцев — не помню, сколько именно, но не более двух или трех, — заходит ко мне однажды с книжкой в руках тоже уже покойный теперь Петр Евгеньевич Астафьев. — А, батюшка, нате-ка прочтите, — говорит он мне, передавая книжку журнала «Православное обозрение», — вы только вникните хорошенько, что сказано и как сказано преосвященным Никанором при освящении нового железнодорожного вокзала в Одессе. Ведь это, батюшка, бесподобно: и научно, и доказательно, и сжато так, что ни капли риторики... Я прочел поучение с глубочайшим интересом и тут же не мог не припомнить нашей беседы с К. Н. Леонтьевым, мастерски нарисовавшим мне ту самую картину и ту обстановку, при которой наш Ванечка должен был бы говорить именно то, что так прекрасно сказано было преосвященным Никанором. Когда я напомнил об этом Константину Николаевичу, то он ответил мне замечательно просто: «Ну: вот видите? а я так и позабыл совсем об этом; но от души порадовался поучению преосвященного... А вы, мои милые друзья, все зеваете и зеваете», — прибавил он с оттенком искренней грусти. Константин Николаевич некоторое время аккуратно посещал по «пятницам» П. Е. Астафьева, у которого в эти дни собиралось довольно много народа. Бывали тут и профессора, и художники, и артисты, и толпа молодежи. Появлялся иногда и знаменитый философ-богослов Владимир Соловьев. Эти вечера у Петра Евгеньевича, особенно первое время, были очень оживленны и разнообразны. После самых отвлеченных дебатов о сверхъестественном мы наслаждались часто артистическим чтением, художественным пением или классической музыкой, потом ужинали и всегда засиживались далеко за полночь. Иногда на наши вечера допускались дамы, большею частью подруги падчерицы Петра Евгеньевича, и тогда устраивались танцы. Во время различных философских прений мы, молодежь, конечно, больше молчали и слушали, но иногда позволяли себе с полною свободой «свое суждение иметь» и даже возражать. Меня за мои возражения Петр Евгеньевич в шутку называл «еретиком», он в споре ужасно горячился; увлекался и я до того, что мы в конце концов переставали слушать и понимать друг друга. — Вы, батюшка, не прочли еще Лейбница и Канта, потому так и судите. Вот я завтра принесу Вам кое-что и заставлю Вас прочесть. — И читать не буду, Петр Евгеньевич, не собьете вы меня. — А вот увидите, батюшка. — Я и так хорошо вижу, что вся ваша философия — огромнейшая дыра, в которую все стреляют без промаха: и метафизики, и позитивисты, и пессимисты и проч. и проч.
Константин Николаевич Леонтьев на этих вечерах либо читал что-нибудь по рукописи, приготовленной им к печати, либо рассказывал. Мы слушали его оригинальную речь с большим удовольствием, но не дай Бог, если его прерывал своим возражением Петр Евгеньевич. Начинался нескончаемый горячий спор, пока наконец слабый здоровьем и очень нервный Константин Николаевич не заявлял, что больше спорить он с Петром Евгеньевичем не может, потому что и голосу для этого не хватает, и для здоровья вредно, и слух раздражается. У него было сильно развитое эстетическое чувство. Когда он, например, слушал пение, то весьма редко глядел на поющего: для этого нужно было иметь певцу особенно счастливую, изящную наружность, которая бы не портила впечатления. Константин Николаевич не любил также, когда кто-нибудь услужливо подавал ему зажженную спичку, чтобы закурить папироску: из опасения увидать не совсем чистые ногти он всегда спешил взять спичку в свои пальцы. Впоследствии Константин Николаевич совсем перестал бывать на «пятницах» у Петра Евгеньевича, которому он прямо и откровенно признался, что не может вести с ним споров, что это просто не по его силам и не по его здоровью. «Пятницы» П. Е. Астафьева продолжались, но отсутствие на них Константина Николаевича для всех нас было очень заметно. Нужно сказать, что П. Е. Астафьев в то время переживал очень тяжелые минуты и терпел большую нужду от недостатка средств, однако тянулся изо всех сил, чтобы не отменять своих вечеров, которые устраивались им исключительно ради молодежи. Он отлично сознавал, какую неоценимую пользу приносили нам эти «пятницы», стоившие ему с чаями, закусками и ужинами сравнительно дорого. Да, кто хотел, тот мог черпать здесь духовную пищу непосредственно из живого источника, а не из учебников наших почтенных глубокомысленных профессоров, заставлявших нас отбывать повинность «зубристики». То огромное воспитательное значение, которое имели для нас «Астафьевские пятницы», не может быть ясно выражено словами — да едва ли кому-нибудь это и интересно, — но каждый из нас не может не питать чувства глубочайшей признательности за все, что он приобрел здесь для своего я, для своих убеждений, для всего своего мировоззрения. Маленький раскол, который произошел между К. Н. Леонтьевым и П. Е. Астафьевым, отчасти повлиял и на нас. Все мы продолжали по-прежнему бывать у Петра Евгеньевича, но возле Константина Николаевича образовался из нас же маленький, очень тесный кружок «избранных», потому что вообще Константин Николаевич был очень строг и требователен в выборе друзей. В его квартире, когда он жил в Москве, в Денежном переулке, всегда господствовал образцовый порядок и безукоризненная чистота. В главной комнате, где обыкновенно велись наши беседы, мебели было немного. Впереди стоял диван и перед ним стол с парой старинных кресел; по задней стене шли полки с книгами; по лицевой (уличной) стороне стояли стулья, цветы; в углу, возле этажерки с рукописями, стояла лампа на деревянном винтообразном постаменте. В эту лампу наливалось какое-то (не помню названия) особенное, без запаха горючее вещество, стоившее гораздо дороже керосина; но Константин Николаевич позволял себе эту роскошь, потому что, как он говорил, «от керосина и пахнет неприятно и копоть пачкает мебель и руки». Вообще квартира его отличалась характером строгой устойчивости, доходящей до той своеобразной опрятной чистоты, какую можно встретить иногда в келье хорошего настоятеля богатого монастыря. Жена Константина Николаевича, крымская гречанка, была в свое время красавицей, но вследствие какой-то неизлечимой женской болезни впала в тихое наивно-детское умопомешательство, что причиняло немало забот Константину Николаевичу. — Впрочем, — говорил Константин Николаевич, — Лиза меня не особенно беспокоит. Она уходит в свою комнату, когда видит, что я занят, играет там на гитаре, а я затворяю двери и пишу как ни в чем не бывало. Одно время мы хлопотали было о помещении ее в одно из лучших в Москве заведений для неизлечимо больных. Дело это поручено было мне и начало было уже приближаться к благоприятному исходу, как совершенно неожиданно, после всех моих хлопот, Константин Николаевич решительно объявляет мне: — А ведь я раздумал, мой добрый друг, отдавать Лизу. Чувствую, что не могу с нею расстаться и что мне без нее скучно будет... Привычка! ничего не поделаешь. <…>
<…> Я намеренно не распространяюсь о содержании наших бесед о политике, о культуре народов и о будущности и значении России, чтобы не пренебрегать ради общего, имевшего влияние на наше умственное развитие, теми мелочами, которые обыкновенно скоро забываются, но которые, несомненно, яснее характеризуют личность человека, чем все произведения его творческого духа. Скажу только мимоходом, что себя и нас, т. е. свою «школу», Константин Николаевич называл иногда «анатолистами», иногда «гептастилистами», указывая последним названием на те главные семь положений, на которых должна, по его мнению, основываться и развиваться славяно-русская культура. (Русская мысль. 1916. Кн. III. С. 97-102. Здесь по: К.Н. Леонтьев: Pro et Contra. Т.1. СПб., 1995. С. 200-207) (Источник - http://knleontiev.narod.ru/biography/zamaraev.htm) ***
Евгений Поселянин Леонтьев. Воспоминания (Извлечение)
III Происходил он из старой дворянской семьи, хоть и не игравшей в Московской Руси видной роли, но часто упоминаемой в разрядных и писцовых книгах. С половины прошлого, XVIII, столетия одна ветвь этого рода стала возвышаться, другая, от которой произошел сам Леонтьев, хиреть. Мать его была из семьи тоже известной, Карабановых, воспитывалась в Смольном и пользовалась вниманием императрицы Марии Федоровны. Чрез нее г-жа Леонтьева, не имея на это, по чину мужа, права, записала двух сыновей в пажи.
В кабинете Константина Николаевича висели старинные портреты —акварелью и тушью. Мать его по портрету была очень красивая, нервная, по-видимому, женщина — то, что выражается словами raffinée, distingée, intellectuelle. Она устроила себе в глуши калужской деревни, в незатейливой Кудиновской усадьбе, уютный уголок, где читала, мечтала, вспоминала прошлую юность, столицу, которую ей удалось видеть сквозь дымку, не узнав на деле блеска и разнообразия ее жизни. А, кажется, ее натура в этом нуждалась. По-видимому, в средствах был недостаток, и Константин Николаевич с благодарностью хранил у себя на стене портрет двоюродного или троюродного брата своего отца, генерала Леонтьева, бравого, воинственного вида, с высоко взбитою прической. Этот Леонтьев рыцарски-заботливо относился к матери Константина Николаевича и, кажется, помогал ей в ее затруднениях. Константин Николаевич благодарно помнил об этом по прошествии трех четвертей века — черта, типичная для человека. Будучи в университете, Леонтьев немного ездил на балы. У него был акварельный портрет, сделанный с него в это время. Высокий, стройный, худой, с нежными светло-русыми волосами, с тем же raffinement, как у его матери. Но он никогда не утвердился в свете, имея на то полное право. «Свет» — очень странное явление. В нем бывают люди, не имеющие на то никаких прав, не обладающие, кроме терпения и неуклонности, никакими качествами. И он иногда безответен для таких людей, которые, как Леонтьев, кроме того, что носят старое имя, незаменимы для общества. Только раз мне удалось подслушать в Леонтьеве чувство боли по этому поводу. Он говорил об одной очень умной женщине, с большим положением, очень знавшей славянофилов, пригласившей его к себе, когда он был цензором в Москве. — Я у нее был только раз. Мне не хотелось к ней больше возвращаться. Она меня приняла не так, как я бы хотел. Она, например, не предложила мне курить. Конечно, я был только цензором. Но ведь я еще Леонтьев. Я понял, что он хотел сказать, что если б она встретила его раньше в нескольких домах известного круга, то отнеслась бы к нему иначе. Он рассказывал об этом случае без злобы, без осуждения и горечи, а с какою-то грустью. И, глядя на этого выдающегося человека, с несомненными признаками «породы», думая о том, что он рассказал, вспоминались вымучившиеся в душе Лермонтова слова об «обломках игрою счастия обиженных родов». Начал он писать рано, и Тургенев, который в числе печальных слабостей своего характера имел обычай захваливать молодых людей, внушая им заведомо для него самого несбыточные надежды, наговорил ему о его беллетристических опытах что-то вроде «вы нас всех скоро за пояс заткнете». Тургенев говорил это против своего убеждения и причинил тем Леонтьеву вред. Не беллетристика, а критика истории, общественной жизни и литературных явлений — вот, где он стал полным хозяином. После нескольких лет, проведенных в качестве домашнего врача (он кончил курс на медицинском факультете) в деревне, в семье барона Розена, Леонтьев поступил на службу по дипломатической части, став консулом на Балканском полуострове. Здесь совершился с ним переворот, направивший его жизнь в новое русло.
IV Леонтьев давно жаждал веры. Отдав дань всяким отрицательным учениям, до самых крайних включительно, он не мог на них успокоиться. Ошибочность их ему стала ясна. Невозможно ему было жить и с душою опустошенной. Ум его еще не мог склониться пред непостижимыми тайнами веры, и этот разлад гордого ума и стремящегося к вере сердца был для него мучителен. Тут совершилось событие, о котором я слышал от него несколько раз. Он сам всегда был взволнован при этом рассказе, и теперь, вспоминая его чрез столько лет, испытываешь то же волнение. «Я жил в Константинополе, в окрестностях его, на даче. Была холерная эпидемия. Мне приходило на мысль, что могу заболеть и я, а умирать мне не хотелось. Я знал за собою много грехов. Не буду всего рассказывать. Много их было и тяжелых. Во мне было предчувствие другой жизни. И пока, еще не достигнув веры, не хотелось уходить, как я был, с пустою душой, и заканчивать жизнь, каким я был в то время... Дача моя была отдалена от жилья; со мною было только несколько человек прислуги. Как-то ночью я проснулся с несомненными признаками холеры. Я, врач, не мог ошибиться. Припадки были сильны. Надежд на спасение почти не было. Разослав людей в разные стороны, я остался почти один. Я был лицом к лицу со смертью, не готовый, с несмытой грязью всей моей бурной жизни. Предо мною была вечность: теперь я ее уже чувствовал... У меня в комнате стояла икона Божьей Матери, старая семейная икона, которою я дорожил при всем своем неверии. Я в отчаянии посмотрел на нее и, ударив изо сей силы кулаком, закричал: — Рано! Ты видишь: рано мне умирать! Могут сказать, что это было богохульство. Вернее, это был первый вопль зарождавшейся веры. Как бы то ни было, я к утру был здоров. Прошло несколько времени. Жизнь, по-видимому, шла та же, но во мне была затаенная мысль. Чрез несколько времени я отправился на Афон, в знаменитый Пантелеймонов монастырь, где были великие старцы Иероним и Макарий. Как консула, представителя русской власти, меня встретили торжественно. Я прибыл с целою свитой провожатых. А навстречу мне, при колокольном трезвоне, вышел весь монастырь; впереди, со крестом, архимандрит Иероним. Меня с торжеством ввели в собор... Я старался с достоинством принять это чествование, относя его к значению России в судьбе православия. Затем на следующий день я послал к отцу Иерониму с просьбой, чтоб он принял меня наедине... Я подходил к его келье с бесконечною жаждою смирить себя и найти здесь веру. Переступив порог, я подошел к старцу и без слов с рыданием упал к его ногам. Так разрешилась эта напряженная внутренняя драма!» Это был первый решительный шаг Леонтьева. Нужно сказать, что одна сторона верующего человека никогда не была в нем разрушена. Леонтьев признавался, что в те даже годы, когда им владели самые разрушительные учения, он готов был положить на месте того, кто стал бы говорить против пасхальной заутрени в Кремле, — одно из многих противоречий русской души. Вообще красота христианства, красота истории его, чрезвычайная красота христианских исторических лиц, так поражавших Пушкина в последние годы его жизни и доселе скрытых под спудом для нашего общества, грубо невежественного во всем, что касается религии, — красота христианского культа была одною из притягательных сил, привлекших Константина Николаевича к христианству. Он отдал себя всецело руководству старца; несколько раз возвращался к отцу Иерониму и его ученику и преемнику, отцу Макарию, и с их помощью нашел веру. Это был тяжкий, сложный путь. Но, уезжая в Россию, он был верующим человеком. Понятно, как старчество стало дорого Леонтьеву. И он уже не мог обойтись без постоянного руководства старцем. В России он нашел отца Амвросия. Он ездил к нему из Москвы, а затем, оставив службу, поселился совсем в Оптиной. При полном подчинении старцу понятной становится фраза, сказанная им г-же Астафьевой, — фраза, как все, что он говорил, яркая, выпуклая. <…>
VI Человек, с которым Леонтьев делился происходившей в нем религиозной эволюцией, духовной своей жизнью, был отец Климент (Зедергольм), сын пастора, блестяще служивший в Петербурге, в Сенате, принявший православие и ставший оптинским иноком. Леонтьев написал после его безвременной смерти прекрасную книгу «Отец Климент Зедергольм», по которой столь же привязываешься к описываемом лицу, как и к автору. Именно эта книга возбудила во мне желание узнать Константина Николаевича, и его первую из целого ряда книг, полученных мною от старца, дал мне отец Амвросий, который ее очень одобрял. Из писателей Леонтьев мог бы ценить Достоевского. Но он существенно расходился с ним, между прочим, в следующем. Он находил преувеличенной его исключительную пропаганду любви. Он написал возражение на знаменитую речь его при открытии памятника Пушкина. Леонтьев особенно настаивал на необходимости страха Божия как первой, подготовительной ступени к исполнению заповедей, которые в приученном уже к ним человеке позже будут совершенствоваться из любви. Человеку, сколько-нибудь жившему духовной жизнью, и особенно человеку с пылким темпераментом, испытавшему увлечения раньше, чем серьезно стать на путь христианина, понятна эта настойчивость Леонтьева на «страхе». За это на него много нападали люди, хотящие прямо доскочить до совершенства (или, быть может, уже и считающие себя обладающими совершенством), без предварительной работы, а в сущности далекие любви. Меня особенно поразило в этом отношении одно лицо, говорившее о нем, почти у его гроба, в самых резких выражениях, прежде чем он был даже опущен в могилу: поступок сторонника «любви», на который почивший проповедник «страха Божия» не был бы никогда способен. Раз при мне Леонтьев получил по этому же поводу письмо от Вл. С. Соловьева, с которым переписывался и которого очень любил. Соловьев, сколько помнится, приводил в возражение слова Писания: «И бесы веруют и трепещут». — Да, — мог бы возразить Леонтьев, — трепещут и противятся, а наш трепет побуждает нас к исполнению закона. И в этом смысле Леонтьев говорит, что милостыня из «страха» ценнее милостыни из сердечного влечения. Первая приобретена усилием. Вторая есть такое же непроизвольное дело, как вздох. Леонтьев был самого высокого мнения, даже восторженного, об уме Вл. С. Соловьева. Этот ум так же чаровал Леонтьева, как разочаровывал его нестройный, бросающийся из стороны в сторону, отрицающий сегодня то, что он утверждал вчера, говорящий часто детски-несуразные вещи ум графа Л. Н. Толстого. Леонтьев и не считал этого гениального художника очень умным человеком. Он тоже видал его, так как граф Толстой не раз бывал в Оптиной, по близости которой, в Шамордине, монашествует родная его сестра. Было интересно двойственное отношение Леонтьева к этому человеку. Он благоговел пред ним как пред художником. В последние годы своей жизни в нескольких критических статьях, особенно же в великолепной статье «Анализ, стиль и веяние», он высказал Толстому похвалы — может быть, самые восторженные, самые глубокие из того, что было писано о Толстом. Но, преклоняясь пред художником, Леонтьев с сожалением и досадой глядел на потуги проповедника. <…> (Поселянин Евгений. Леонтьев. Воспоминания. М., 1900. Здесь публикуется по: К.Н. Леонтьев: Pro et Contra. Т. 1. СПб., 1995. С. 181-191) (Источник - http://knleontiev.narod.ru/biography/poselyanin1.htm) ***
Ю. H. <ГОВОРУХА-ОТРОК> Несколько слов по поводу кончины К. Н. Леонтьева (Отрывок)
Умер К. Н. Леонтьев — умер совершенно неожиданно. Никто из знавших его не ожидал столь близкой развязки. Правда, в последние годы он постоянно недомогал, но это недомогание обратилось как бы в обычный порядок его жизни, так что все близкие люди к этому уже привыкли. Еще недавно, почти на днях, в письме к пишущему эти строки Константин Николаевич сообщал о себе, что он «весел, бодр, всем интересуется». Это было писано 1 ноября, а 12 его уже не стало. Он умер не глубоким стариком: если не ошибаюсь, ему едва минуло шестьдесят лет. И на вид он не производил впечатления старика. Все знавшие его помнят его высокую, стройную, едва согбенную годами фигуру, его живой взгляд, его старчески красивое, «барское» лицо, окаймленное густою сединой. До последнего времени он сохранил свою нервность и подвижность, энергию в споре, до последнего времени его глаза временами загорались, казалось, юношеским огнем, а его разговор, сверкавший неожиданными блестящими парадоксами, был жив и весел... В последнем своем письме к пишущему эти строки К. Н. Леонтьев говорил, что у него уже нет охоты писать для печати, что, как он выразился, этот «огонь» в нем «угас», но тем не менее он собирается непременно написать «житие» недавно скончавшегося оптинского старца, отца Амвросия, своего наставника и друга. Без сомнения, если бы Константин Николаевич прожил долее, он осуществил бы это свое намерение, и мы имели бы такую же образцовую, но неизмеримо более интересную книгу, как написанная им же биография Климента Зедергольма. Покойный Леонтьев был знаток монастырской жизни и умел обрисовывать ее настоящими реальными чертами...
Если вообще о ком-нибудь можно сказать, что он умер рано, не вовремя, то я решился бы это сказать о покойном Константине Николаевиче. Он унес с собою в могилу «житие» отца Амвросия. Это незаменимая потеря. Вряд ли кто сумеет поставить этот светильник — почившего отца Амвросия — на «возвышенное место», откуда всякий бы его увидел так, как мог это сделать К. Н. Леонтьев. Зная хорошо отца Амвросия, зная хорошо монастырскую жизнь, он в то же время был писатель светский, он умел говорить о предметах, чуждых нашему обществу, отдаленных от него, — о складе монашеской жизни, о подвижниках, которые светят народу из-за стен монастырей, — он умел говорить обо всем этом языком доступным и понятным нашему светскому обществу, умел говорить так, что мог возбудить в обществе интерес к этому «отдаленному и чуждому»... Необходимо, однако, сказать, о каком Леонтьеве идет речь. Я заговорил о покойном К<онстантине> Н<иколаеви>че как о человеке, имя которого известно всем. Так бы оно и должно быть, но в действительности это не так. Имя Леонтьева, его сочинения действительно известны всем немногочисленным у нас образованным людям, но не «публике», не массе читателей. В массе читателей, без сомнения, будут раздаваться недоумевающие вопросы: «Кто такой Леонтьев, о ком вы говорите?» Я говорю об авторе удивительно оригинального и глубокого исследования, об авторе книги «Византизм и славянство», я говорю об авторе не так давно изданного сочинения «Восток, Россия и славянство», в один из томов которого вошла только что упомянутая книга, и множество оригинальнейших статей, в которых подробно, часто в применении к текущим событиям, развиваются высказанные в ней мысли. Вот о каком К. Н. Леонтьеве я говорю. Странная, но совершенно обыкновенная у нас судьба постигла этого замечательного писателя. Как известная книга Н. Я. Данилевского прошла мимо нашего общества, возбудив оживленные толки лишь по смерти ее автора, так и книги К. Н. Леонтьева прошли мимо нашего общества. Лишь в самое последнее время в печати заговорили об этих книгах, лишь в последнее время все чаще и чаще стало печатно упоминаться его имя. Но «публика», «следящая» за всем на свете, придающая значение всякой печатной пошлости, знающая имена всевозможных бездарностей, наполняющих своими писаниями журнальные книжки, — эта публика и до сих пор имеет смутное представление о Леонтьеве, об одном из оригинальнейших писателей наших. Что делать? Так у нас повелось давно. Имена и книги наших замечательных романистов и поэтов мы знаем с грехом пополам, но замечательные писатели наши в других отраслях литературы должны выдержать продолжительный искус, «замалчивание» и игнорирование, прежде чем дождутся своего времени. Так было со всеми славянофилами, с Киреевским, Хомяковым, с Аксаковыми, Самариным, так было с Н. Я. Данилевским, так случилось и с примыкающим ко всем этим писателям К. Н. Леонтьевым. Его замалчивали, его игнорировали...
Да, он примыкал и к славянофилам, и к Н. Я. Данилевскому, во многом и к М. Н. Каткову, — но он не был ни славянофилом, ни консерватором в смысле принадлежности к какой-нибудь «партии». Он был слишком оригинален, чтобы не пойти дальше чужих мыслей, — он был сам по себе. Так, к истинному пониманию христианства он подошел если не ближе славянофилов, то с иной стороны, чем они, своею самостоятельной дорогой. Мало верующий человек в начале жизни, отравленный веяниями своей эпохи, он подошел к христианству как эстетик, он сперва почувствовал его красоту, а потом уже его глубокое жизненное и мистическое значение. Но раз вступив на этот путь, он уже шел, не останавливаясь, с бестрепетною последовательностью заглядывая все глубже и глубже, и этим путем он пришел к чисто народному складу веры. Широко образованный человек, глубокий аналитик, он веровал так же непосредственно и, если хотите, грубо, как любой умный и строгий в своей жизни крестьянин. И вот это-то было в нем дорого, и вот это-то в нем было необыкновенно оригинально: это сочетание широкого образования, по природе аналитического ума, изощренного постоянною умственною работою, с простою, здоровою, грубою — я не боюсь этого слова — мужицкою верою... И вот эта-то простая и здоровая вера поддерживала его на всех путях его, давала ему силу всегда идти против течения, тяготясь, но не смущаясь своим одиночеством, тяготясь, но не смущаясь тем, что посреди общей либеральной сумятицы недавно пережитой нами эпохи он очутился в положении «гласа, вопиющего в пустыне»... И несмотря на «либеральный» шум и гвалт, заглушавший его голос, несмотря на то, что к его речам мало кто прислушивался, он бодро стоял на своем посту и — «вопиял в пустыне»... Он бодро боролся с тем, с чем считал долгом бороться всеми данными ему от Бога силами и способностями: с язвой, разъедающею Россию язвой, которую он видел в нашем либерализме. На либерализм наш у него была своя, оригинальная точка зрения. Он считал этот либерализм опаснейшим врагом России и христианства — более опасным, нежели анархизм, нигилизм, нежели прямая революционная пропаганда. В либерализме он видел медленно, но наверняка действующее разлагающее начало, медленно действующую, но страшную силу — силу пошлости. Он думал, что ни нигилизм, ни революционная пропаганда не в состоянии сокрушить крепкого организма России, но был уверен, что либерализм наш именно силой своей безличной пошлости может подточить этот организм, как мириады ничтожных каждое само по себе насекомых подтачивают вековой дуб... <…> ("Московские Ведомости". 1891. 13 ноября. № 314. С. 2-3. Подписано псевдонимом Ю.Н. Здесь публикуется по: К.Н. Леонтьев: Pro et Contra. СПб., 1995. С. 15-19) (Источник - http://knleontiev.narod.ru/aboutl/govoruha-otrok1.htm) ***
<b>24 ноября 2011 года - 120 лет со дня смерти
Редактор журнала "Азов литературный"
Сообщение отредактировал Nikolay - Среда, 01 Июн 2011, 11:10 |
|
| |