Nikolay | Дата: Вторник, 27 Сен 2011, 14:28 | Сообщение # 1 |
Долгожитель форума
Группа: Заблокированные
Сообщений: 8926
Статус:
|
ПЯСТ ВЛАДИМИР АЛЕКСЕЕВИЧ (Пестовский Владимир Алексеевич) [19 июня (01 июля)1886, Петербург — октябрь 1940, Подмосковье (Голицыно)]
— русский поэт-символист и акмеист, писатель, переводчик, литературный критик, теоретик литературы, один из биографов поэта Александра Блока, с которым много лет дружил.
Биография Владимир Пяст происходил, по семейной легенде, из польского рода Пястов, родился в семье коллежского асессора, энтомолога по образованию. Окончил с золотой медалью гимназию и поступил на физико-математический факультет Петербургского университета. В 1906 перевёлся на романо-германское отделение ввиду своих литературных увлечений (художественные взгляды с тех пор не изменял: всю жизнь оставался «западником» и «воинствующим символистом»). Со стихами начал выступать с 1900, начал печататься в 1905 году, среди первых опубликованных стихотворений были переводные. В студенческие годы Пяст был одним из лидеров «Кружка молодых» (объединение поэтов-символистов при университете), посещал литературные собрания Вяч. Иванова, З. Гиппиус, Ф. Сологуба. В 1909 году выходит первый стихотворный сборник В. Пяста «Ограда». В 1910-1917 гг. он переводит с испанского, пишет статьи на литературные темы и выступает с лекциями о футуризме и символизме, увлекается декламацией. Во время Первой мировой войны его призвали на фронт, но из-за психического заболевания, вспышки которого мучили В. Пяста всю жизнь, он был комиссован. В годы революции и Гражданской войны пишет романы (оставшиеся неопубликованными: «Роман без названия», «Возрождение»), много работает как журналист и переводчик, занимается теорией декламации и стиховедением. Служил в Институте живого слова в Петрограде. В 1926 году переехал в Москву. Активно занимался переводами с немецкого — в частности, переводил поэтов-экспрессионистов в антологии Г. Петникова «Молодая Германия» (Харьков, 1925) и с испанского — преимущественно поэтической драматургии Тирсо де Молины, Лопе де Вега и т. д. В РГАЛИ хранятся его неизданные переводы из главного латиноамериканского поэта XX века — Рубена Дарио. Также переводил Сервантеса, Альфреда Вольфенштейна, Эрнста Толлера и др. В 1930 г. был репрессирован и выслан в Вологодскую область. До 1936 г. находился в ссылке, затем жил в подмосковном Голицыне. Скончался в 1940 году от рака лёгких (по другим данным, покончил с собой), похоронен в Москве на Новодевичьем кладбище (3 уч.).
Лирика его религиозна. Он говорит о Божественном происхождении бытия и воздействии духовного начала на повседневность. Картины природы и пейзажи становятся в самом лучшем смысле выражением духовности.[1]
Сборники стихов «Ограда» (1909), «Поэма в нонах» (1911), «Львиная пасть» (Берлин, 1922), «Третья книга лирики» (1922).
Книги «Современный декламатор» (1926), «Встречи» (1929), «Современное стиховедение. Ритмика» (1931).
Для детей Кузнечик, цикада и птица карморан, 1929 Моя первая шах-книга, 1930 (Источник – Википедия; http://ru.wikipedia.org/wiki/Пяст,_Владимир_Алексеевич ) ***
Татьяна Фоогд-Стоянова О Владимире Алексеевиче Пясте ("Наше наследие", 1989, No 4)
Мой долг по отношению к Пясту и, в связи с ним, к моей маме, его жене Клавдии Ивановне Стояновой - опровергнуть прочно вошедшую в историю литературы и зафиксированную в "Литературной энциклопедии" легенду о том, что Пяст покончил с собой. А кроме того, исправить неточность Н. Я. Мандельштам. Дело в том, что я познакомилась с Надеждой Яковлевной уже после выхода в свет ее "Воспоминаний" и объяснила ей, что с мамой моей она никогда не встречалась, а спутала ее со второй женой Пяста, артисткой Н. С. Омельянович, которой в "Воспоминаниях" не поздоровилось. Между прочим, в главе "Базарные корзинки", где рассказывается о Пясте, Надежда Яковлевна пишет: "Помнится, Пяст тогда (1934 год) жаловался на капризы падчерицы; а она, как мне говорили, живет где-то далеко и дружески вспоминает своего чудаковатого отчима. Не у нее ли спасенные мной пястовы поэмы?"
Поэма, которую спасли Мандельштамы, находится действительно у меня и называется "По тропе Тангейзера. Поэма в отрывках". Еще из сохраненного архива, который был вынесен из опальной квартиры в "базарных корзинках", ко мне попала часть "Поэмы о городах"; две обширных автобиографии; стенограммы докладов Пяста в ГОСТИМ'е по постановке "Бориса Годунова" и занятий по чтению трагедии артистами "под руководством тов. Мейерхольда и проф. Пяста", правленные Пястом; несколько его писем и переводы "Отелло" Шекспира и поэмы Стриндберга "Летняя ночь". Не зная абсолютно ничего о родственниках Владимира Алексеевича (а у него, как известно, где-то был сын), я чувствовала ответственность за находящиеся у меня рукописи. Но, будучи совершенно отрезанной от русских литературных кругов, попросила свою сестру, Н. Полторацкую, посоветоваться о пястовском наследии с В. Б. Шкловским. Мне было известно, что он единственный в самые тяжелые для Пяста годы не отказывал ему в помощи. У меня хранится копия письма Виктора Борисовича, адресованного в Центральный государственный архив литературы и искусства, написанного в марте 1962 года, из которого я привожу выдержку: - "Владимир Алексеевич Пяст был видным поэтом начала нашего века. Это один из ближайших друзей Александра Блока. Близко связан Владимир Алексеевич со Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом. Мне принесли родственники Пяста его рукописи: здесь рукопись "Поэмы в нонах" и интереснейшая "Поэма о городах" - не напечатана. Сама эта поэма и фактические примечания, к ней приложенные, являются любопытнейшим материалом, рассказывающим о литературной биографии Петербурга того времени. Архив Пяста, конечно, не полон, но он чрезвычайно важен в связи с архивами символистов и, в частности, Блока. В. Пяст для своего времени писатель крупный и своеобразный". В конце шестидесятых годов я обратилась к Н. А. Струве, редактору парижского "Вестника", но он не нашел возможности что-нибудь из архива опубликовать.
В 1954 году Алексей Михайлович Ремизов уговаривал меня напомнить о Пясте, отчетливо произнести его имя. Но я отнекивалась тем, что ничего сугубо биографического до появления Владимира Алексеевича у нас в Одессе в 1933 году я не знаю, мало интересного могу рассказать. Но он все-таки настаивал на том, что мои детские воспоминания были бы важны, в частности, как подвергающие сомнению представление о том, что в душе Пяста не было юмора. Я написала, что могла. Прочла свою страничку Ремизову, и он одобрил. Но возможность напечатания ее была только в "Гранях". Однако сугубо политический настрой этого журнала в те годы был мне не по душе. А Владимир Алексеевич всегда четко отграничивал свою жизнь от политики. Большой радостью было увидеть в 1957 году перевод нескольких стихотворений Пяста на итальянский язык в антологии "Le piu belle pagine della letteratura russa", а в 1962 опубликовать 18 писем Пяста ко мне в римском издании "Studi in onore di Ettore lo Gatto e Giovanni Maver".
Мне едва исполнилось 11 лет, когда в 1933 году я увидела у нас в доме Пяста. Жили мы тогда еще привольно, т.е. все еще оставалось у нас в квартире две комнаты, спальня и гостиная. Пяст появлялся часто, но почти всегда очень поздно, когда мы с Натой уже спали и моментально просыпались от его звучного низкого голоса. Выглядел он совершенно так же, как нарисовал его Ю. Анненков в двадцать втором году. Поражал высокий лоб и прекрасная шевелюра. О его глазах писать трудно: они не улыбались, если можно так о взгляде сказать. Не улыбалось и все лицо, даже тогда, когда Владимир Алексеевич явно шутил. Он часто был не брит, как на портрете у Анненкова. Орлиный нос не придавал лицу ничего хищнического, но подчеркивал особенную аристократичность. В конце 1936 года Пяст получил возможность жить в Москве и приезжал в Одессу на короткие сроки. Мама же месяцами бывала в Москве. Там они ютились, снимая комнаты, то на Солянке, то на Мясницкой. Если мамы не было, всегда был для Пяста угол у С. И. Бернштейна в Столешниковом переулке. Последний год они снимали полдомика у какого-то железнодорожника в Голицыне Там, незадолго до кончины Пяста, был официально оформлен их брак. Думая о моих первых встречах с Владимиром Алексеевичем, я тягощусь чувством вины перед ним. Я боялась его, боялась его взгляда. Казалось, он видит что-то за моей спиной. Впечатление это было настолько сильное, что неудержимо хотелось повернуться, чтобы увидеть, на что он смотрит. Теперь я знаю, он безусловно ощущал двойника, как многие из его поколения, и даже прямо об этом сказал: "Но тупо мой двойник глядел".
Мама называла меня в лицо Таней, за глаза - Таткой. А у Пяста было одно обращение - Таточка. И всегда на "вы". И тем не менее, я чувствовала, что была для него ребенком. Пяст познакомился с моей мамой в доме Александра Михайловича Де Рибаса, в прошлом директора Одесской государственной библиотеки, а женат Де Рибас был на Анне Николаевне Цакни, первой жене Бунина. У них был салон, там по субботам собирались художники, ученые и литераторы, люди "чувствующие искусство", вроде мамы. Пяст попал туда сразу же по приезде в Одессу из ссылки в Вологодскую область. Первый год жизни на юге он выглядел страшно, хуже нищего. Был болезненно чистоплотен, но редко брился. В кармане у него всегда была бутылочка одеколона. После рукопожатий он незаметно вытирал им руки. Одежда на нем была безукоризненно чистой, но смятой и оборванной. Жил Владимир Алексеевич на средства, которые присылали ему столичные издательства за переводы, но присылали неаккуратно. По этому поводу был написан шутливый куплет, посвященный дню ангела Анны Николаевны. Это было зимой. Центральное отопление не работало. Гостей принимали в ванной, которую отапливали примусом. В тот год "Академия" печатала в переводе Пяста три комедии Тирсо де Молина, но гонорары не приходили: Мой букет прекрасных роз К "Академии" прирос. И пустой пред донной Анной Я к ее шагаю ванной.
Являлся к людям Пяст только на огонек и всегда очень поздно. Вообще жил скорее ночью, чем днем. Ложился спать не раньше трех-четырех утра. Перед сном долго задумчиво сидел в кресле, закрыв глаза.
Не помню случая, чтобы беседа Владимира Алексеевича со мной шла просто так, ни о чем. Тем было много. Чаще всего о музыке. Об Аксаковых, Толстом. Никогда о Блоке. Часто о художественном чтении и спорте. У него была идея протянуть через гостиную канат и учить нас по нему балансировать. К счастью, мама на это не согласилась. Летом 1939 года, когда мы жили с ним в Москве, Пяст повел нас к Борису Садовскому. Он жил в Новодевичьем монастыре. Нас ждали к вечернему чаю, а мы подошли к стенам монастыря слишком рано и решили посидеть на траве там, где холм спускается к Москва-реке. Не успели мы передохнуть, как Владимир Алексеевич начал рассказывать о стилях плавания (об этом у него даже была издана книга), говорил очень интересно, но страшно громко, так что около нас стали останавливаться люди. Но это было только начало. Пясту вздумалось свои разъяснения подкреплять наглядными примерами. Лежа на траве, то на спине, то на животе, Пяст "плыл", как полагается, по всем правилам, приводя нас в полное отчаяние. Прервать его было невозможно: он счел бы это ложным стыдом и мещанством. Обыкновенно после таких представлений я дулась и упорно молчала. В этот вечер было иначе. Мы впервые вошли в Новодевичий монастырь. Обошли храм и вышли на кладбище. Пяст воодушевленно говорил о Андрее Белом, о Скрябине. Повел нас к Гоголю. На кладбище было безлюдно. Я поняла, как хочется Владимиру Алексеевичу дать нам прикоснуться к корням нашей культуры, и чувствовала только благодарность к нему, не подозревая, с каким тяжелым известием он шел к Садовскому. Пили чай не в келье, а перед домом, в саду. Бориса Александровича вывезли на воздух в кресле, он был парализован. Все уселись в кружок. Рядом на грядке сильно пахла маттиола. Вдруг Пяст сказал: "Убита Райх". Потом приглушенно и ровно перечислил ужасные подробности...
С Владимиром Алексеевичем для меня открылось искусство поэзии. Он привил мне любовь произносить стихи. С любовью и терпением он старался показать почти еще ребенку, что такое структура стиха. Он раскрыл мне чудо поэтического языка, показал, как в словесном музыкально-ритмическом звучании проявляется смысл. Здесь действовали два его таланта -виртуозное владение материей стиха в произнесении и глубокое знание возможностей русского стихосложения, знание законов русского стиха. О последнем свидетельствует "Современное стиховедение" - его объемистый труд, вышедший в Ленинграде в 1931 году. Что же касается искусства декламации, то им Пяст занимался как профессионал всю жизнь. Я многократно слышала, как он готовился весной тридцать девятого года к Лермонтовскому конкурсу. Разучивая материал, Пяст буквально "душил" желающих и нежелающих его слушать. В работе над произнесением стиха ему нужны были слушатели. Читал он во весь голос, не считаясь ни с поздним часом, ни с условиями коммунальной квартиры. О результатах конкурса он писал мне осенью из Москвы: "Когда выйдет из печати статья об итогах Лермонтовского конкурса, написанная членом жюри С. В. Шервинским <...>, надо будет постараться достать этот No журнала и прислать его Вам. Спасибо за пожелания участия в третьем туре. Но я, хоть во второй - выступив со сверхмерным напряжением связок - и принят, но вряд ли... выступить смогу. Вот какая беда случается со мной - увы, не в первый раз в жизни... А в сентябре этого года, 1939, мой голос звучал как никогда в жизни <...> Ну, я Вам чересчур много написал, не осталось места, чтобы посоветовать Вам так любить исполнительское искусство (рояль, Вы это можете), как я свое..."
...Случилась последняя беда - рак легких, и терзала Пяста более года. Сначала он жил в Доме творчества писателей в Голицыно, потом кочевал между МОКИ, больницей на 3-й Мещанской и деревней Воронки. Воля жить у него была огромная. Я подчеркиваю это в связи со слухами о самоубийстве. За месяц до смерти в Голицыно он продиктовал свое последнее письмо: "Радость моя, Татиана, такие письма, как я Вам сейчас, пишут только сами. Но мне хочется поскорее Вам ответить, а я не в силах. Но так как и Вы написали мне через маму, то я думаю, что и мне не мешает ответить так же. В Вашем письме есть такие замечательные слова, какие даже от Вас услышать я не ожидал - "на каждое ругательство отвечать только поцелуями". Я человек очень объективный и не потому, что эти слова относятся ко мне (что мне, конечно, приятно), но потому, что с таким больным, как я, обращаться так и следует. Видимо, милая Наточка рассказала Вам мое состояние. А теперь оно гораздо хуже. Со мной совсем нельзя считаться, и даже на битье с моей стороны отвечать надо так же, потому что невероятная боль сопровождает каждое мгновение, что я живу. Меня нельзя ни бранить, ни муштровать, как ученика или. ребенка, а знать надо, что каждое мгновение я равен умирающему человеку. Еще неизвестно, как скоро и откуда эта смерть придет, но человек с такою болью - уже на рубеже между той и этой жизнью. Кроме того, почти целые сутки сплошь я не могу лежать ни в каком положении, а все время со страшною мукою ворочаюсь. Постоянно, так сказать, делаю гимнастику. Раз пять в день (еда да питье, да приемы лекарств, да другие всякие потребности) - все это работа моему страдающему телу. Очень тяжело достать денег на Ваш приезд, но я не могу иметь ничего против него. И часто Вы не будете в состоянии решительно ничем помочь. Но видеть Вас, такого славного человека, которого я так люблю за внимательность, за способности, за общие у нас свойства - не только для меня счастье, но я думаю, что и Вам не будет нехорошо". 19-ого ноября я приехала в Москву, но Владимира Алексеевича уже не застала в живых, он скончался под утро в этот же день в Голицыно. Когда я к нему вошла, он лежал в гробу. На следующий день мы должны были отвезти его к Склифосовскому. После этого мама пошла хлопотать о похоронах на Новодевичьем кладбище и с трудом добилась разрешения, причем с условием, что место будет маленькое и можно захоронить после кремации урну. Всю ночь в Голицыно я перебирала бумаги и среди них нашла - "Предсмертные распоряжения и просьбы". Пяст просил: "Если смерть застанет меня близ Москвы, недурно было бы сжечь мой труп в крематории (раньше отдав для вскрытия), но похоронить не в тамошнем "колумбарии", а в Новодевичьем монастыре и по возможности не в стене, а где-нибудь в земле. Я бы лежал рядом с несколькими любимыми людьми, из которых Андрей Белый был очень близок". Невероятно, но все вышло именно так, как хотелось Владимиру Алексеевичу. Место, которое отвели Пясту, - недалеко от могилы А. Белого.
За три месяца до кончины, летом сорокового года, Пяст закончил свою последнюю работу - стихотворный перевод трагедии Сервантеса "Нумансия". Когда он над ней работал, уже не вставая с постели, - не мог на дом получить из библиотеки испанский оригинал. И моя сестра, не зная языка, часами просиживала в Ленинской библиотеке и переписывала текст. Главная прелесть трагедии Сервантеса заключается именно в ее стихе, в октавах и терцинах. Перевести "Нумансию" - значило выполнить одну из самых трудных задач, которые когда бы то ни было стояли перед переводчиком. Перевод вышел в издательстве "Искусство", и Пяст получил книгу перед самой смертью. Неслушающейся рукой, сначала чернилами, а потом карандашом, на одном экземпляре он надписал - "Таточке и Наточке. В. П. - Радости мои, детки мои славные! Из всех крошек самые главные. В. П." Завершая мое незатейливое слово о Пясте и думая о фрагментах, посвященных поэту в воспоминаниях Г. Иванова, Ю. Анненкова, Е. Книпович, Н. Павлович, Вс. Рождественского и других, знавших его в конце десятых и начале двадцатых годов и смотревших на него, как на фигуру, по сути непонятную и эпизодическую, мне хочется напомнить, что определениями у Блока для Пяста были "бедный", "близкий" и "милый".
И в заключение несколько добрых слов о Владимире Алексеевиче из письма Марии Вениаминовны Юдиной, написанного под впечатлением изданных в Риме в 1962 году писем Пяста ко мне: "Письма В. А. П. - прелестны, именно, лирически-очаровательны. И, смутно покойного помня, я скорее помню его, как человека несколько сурового, может быть "колючего", во всяком случае - мятежно-негармонического... Эти же письма полны ласки и заботы к неродным дочерям, и читать их весьма отрадно. Вы - как явствует - были ему особенно дороги". (Источник - http://az.lib.ru/p/pjast_w_a/text_0060.shtml ) ***
Владимир Пяст Стихотворения ("Наше наследие", 1989, No 4)
"Строгость правил гармонии..." Владимир Алексеевич Пяст (1886 - 1940) вошел в историю русской литературы прежде всего как человек из ближайшего окружения Александра Блока, с которым его связывали многолетние взаимоотношения (знакомство писателей состоялось в январе 1905 года, а последние их встречи датируются весной и летом 1921 года). В первые же месяцы общения Блок сказал своему собеседнику: "Про Вас наверно могу сказать, что Вы существуете для меня" (В. Пяст. Воспоминания о Блоке. - Письма Блока к Вл. Пясту. Пб., 1923, с. 25). А спустя одиннадцать лет он назвал в "Записных книжках" Пяста среди четырех своих "действительных друзей". В 1911-1913 годах Блок и Пяст одновременно занимаются изучением творчества шведского драматурга Августа Стриндберга. Причем Блок утверждал, что познакомил его в 1911 году со Стриндбергом именно Пяст. В истории взаимоотношений Блока и Пяста были периоды и горячей дружбы, и некоторого охлаждения, и даже неприязни (с 1918 до весны 1921-го). 11о он оставил след в отечественной культуре не только как друг и один из биографов великого поэта, но и как поэт, прозаик, переводчик, теоретик литературы, специалист по декламации, автор пособий по плаванию, шахматам и шашкам. В. А. Пестовский родился в 1886 году в семье чиновника (его предки по отцовской линии, по семейному преданию, вели свою родословную от известной польской фамилии Пястов; отсюда и псевдоним, избранный литератором). С 1895 по 1904 год будущий поэт учился в двенадцатой Санкт-Петербургской гимназии, которую окончил с золотой медалью. В 1904 году он поступил на математическое отделение физико-математического факультета Петербургского университета, а осенью 1906 года перешел на романо-германское отделение историко-филологического факультета, которое покинул весной 1910 года. Пяст начал выступать со стихотворными публикациями с середины 1900-х годов, а в 1909 году выпустил в издательстве "Товарищества М. О. Вольфа" первый сборник стихов "Ограда", по преимуществу ставший характерным воплощением мироощущения и эстетики "младшего символизма". К тому же времени сформировались и литературно-критические взгляды В. А. Пяста, с достаточной исчерпанностью отраженные в его "Книге о русских поэтах последнего десятилетия" (СПб., 1909). Претендуя на роль выразителя мистического осмысления искусства в духе Владимира Соловьева, писатель утверждал веру в то, что красота "спасет мир" и противопоставлял творческий, богатый, религиозный" символизм "бессилию", "стихийничеству" и "безрелигиозности" декадентства. В связи с этим не кажется парадоксальным, например, сочетание в оценке Пястом "симфоний" А. Белого иронии по поводу изображенных ужасов и похвалы за "строгость правил гармонии". "Строгость правил гармонии..." Этой классической формуле Владимир Пяст оставался неизменно верен и мировоззренчески, и жизненно - в тяжелое время испытаний, выпавшее на его долю в тридцатые годы, когда он вопреки всеобщему духовному обнищанию неуклонно популяризировал классику, занимаясь переводческой и декламаторской деятельностью. После Октября Пяст служил в Институте живого слова в Петрограде, а затем переехал в Москву. С 1930 по 1936 год находился в ссылке, а впоследствии жил в Голицыне под Москвой. Он умер в 1940 году в Москве от рака легких. * * * Предлагаем вниманию читателей подборку стихов В. А. Пяста, главы из книги воспоминаний "Встречи" (М., 1929); копию заявления Пяста 1936 года в Наркомвнудел СССР из собрания Т. Фоогд-Стояновой, ныне живущей в Нидерландах дочери жены поэта К. И. Стояновой: письмо М. А. Бекетовой к Пясту от 17 июня 1935 года и того же архива и воспоминания Т.Фоогд-Стояновой о поэте. Е. Тверской
ВНОВЬ
Вновь вдыхаю запах сладкий Свеже-павшего листа, И в родимые места Вновь спешу, таясь, украдкой.
Те же замкнутые дали Серых туч пролили дождь. Очертанья тех же рощ Предо мной приветно встали.
И по-прежнему тоска Улеглась - и безмятежно. Точно чья-то - нежно, нежно - Руку тронула рука.
И опять вступаю я В эту сумрачную осень Все живым, как этих сосен Все зеленая семья. ***
* * * Я так тебя любил, что даже ангел строгий, Над скорбною землей поникнувший челом, Благословил меня опущенным крылом Пройти по сумраку сияющей дорогой.
Я так тебя любил, что Бог сказал: "Волшебным Пройди, дитя, путем в творении моем; Будь зачарован им, лобзайся с бытием, И каждый день встречай мой мир псалмом хвалебным"
Но - я не знаю кто - в меня пустил стрелой. Отравленной людским кощунственным проклятьем. Но - я не знаю кто - сдавил меня объятьем, Приблизивши ко мне свой лик истомно злой.
Но - я не знаю чей - запал мне в душу сев Желанья жгучего порока и паденья. Но - я не знаю чье - открылось мне виденье, Слепительным огнем обманчиво зардев.
Я так тебя любил, что думал пронести Сосуд моей любви, столь хрупкий, невредимым Среди кромешной тьмы, затканной алым дымом. Я не сумел, не смог. Прости меня, прости! ***
ДО СИХ ПОР
Ночь бледнеет знакомой кудесницею Детских снов. Я прошла развалившейся лестницею Пять шагов.
Коростель - без движения, всхлипывая В поле льна. Ровный отблеск на сетчатость липовую Льет луна.
Я в аллее. Ботинкой измоченною Пыль слежу. Перед каждою купою всклоченною Вся дрожу.
Старой жутью, тревожно волнующею, Вдруг пахнет. И к лицу кто-то влажно целующую Ветку гнет.
Путь не долог. Вот тень эта матовая - Там забор. О, все так же дыханье захватывает - До сих пор! 23 июня 1905 ***
РЕКВИЕМ ЮНОСТИ
Мне тридцать лет. Мне тысяча столетий. Мой вечен дух - я это знал всегда. Тому не быть, чтоб не жил я на свете. - Так отчего так больно мне за эти Быстро прошедшие года?
Часть Божества, замедлившая в Лете, Лучась путем неведомым сюда, - Таков мой мозг. - Пред кем же я в ответе За тридцать лет на схимнице-планете, За тридцать долгих лет, ушедших без следа?
Часть Божества, воскресшая в поэте В часы его священного труда, - Таков я сам. - И мне что значат эти Годов ничтожных призрачные сети, Ничтожных возрастов земная череда?
За то добро, что видел я на свете, За то, что мне горит Твоя звезда, Что я люблю, люблю Тебя, как дети, За тридцать лет, - за триллион столетий, - Благодарю тебя, о, Целое, всегда. 1916 (Источник - http://az.lib.ru/p/pjast_w_a/text_0050.shtml ) ***
Владимир Пяст (настоящее имя и фамилия Пестовский Владимир Алексеевич, 1886 - 1940) происходил из старинного польского рода Омельянович-Павленко-Пестовских, который, по семейной легенде, вел начало от королевской фамилии Пястов, — отсюда и псевдоним. Отец был коллежским асессором, энтомологом по образованию. Окончил с золотой медалью гимназию и под влиянием статьи «О свободе воли», написанной известным математиком, Н. В. Бугаевым, отцом поэта Андрея Белого, выбрал физико-математический факультет Петербургского университета.
Литературные увлечения (с 13 лет сочинял «вполне настоящие», по его определению, стихи) заставили его в 1906 перевестись на романо-германское отделение. С тех пор определились художественные пристрастия Пяста, которым он никогда не изменял: всю жизнь он оставался «западником» и «воинствующим символистом». В студенческие годы Пяст был одним из лидеров «Кружка молодых» (объединение поэтов-символистов при университете), посещал литературные собрания Вяч. Иванова, З. Гиппиус, Ф. Сологуба. В 1909 году выходит первый стихотворный сборник В. Пяста «Ограда». Недовольный тем, как была издана книга, В. Пяст в 1911 году сжег почти весь тираж. Чрезвычайно значимым для него становится знакомство с А. Блоком, оказавшим большое влияние на формирование его мировоззренческих и эстетических взглядов. В 1910-1917 гг. он переводит с испанского, пишет статьи на литературные темы и выступает с лекциями о футуризме и символизме, увлекается декламацией. Стихи этих лет были собраны в книгу «Львиная пасть», вышедшую в Берлине в 1922 году. Во время Первой мировой войны его призвали на фронт, но из-за психического заболевания, вспышки которого мучили В. Пяста всю жизнь, он был комиссован. В годы революции и Гражданской войны пишет романы (все они остались неопубликованными), много работает как журналист и переводчик, издает «Третью книгу лирики» (1922), занимается теорией декламации и стиховедением. В 1926 году переезжает в Москву, издает книгу «Современный декламатор» (1926), содержательные мемуары — «Встречи» (1929), оригинальное научное исследование «Современное стиховедение. Ритмика» (1931). В 1930-1931 гг. был репрессирован и тяжело больным человеком выслан в Вологодскую область. Умер от рака. (Источник - http://poetryplus.ru/index.p....mid=496 ) ***
ВЛ. ПЯСТ ВСТРЕЧИ С ЕСЕНИНЫМ (Пяст Вл. Встречи с Есениным // С. А. Есенин в воспоминаниях современников: В 2-х т. / Вступ. ст., сост. и коммент А. Козловского. -- М.: Худож. лит., 1986. -- Т. 2. - С. 93 - 96.).
<...> Осень 1923 года я провел в Москве и под Москвой и, когда прочел о выступлении в ЦЕКУБУ на Пречистенке группы крестьянских поэтов (Есенин, Клюев и Ганин), решил на этот вечер пойти1. Всех троих исполнителями своих стихотворений слышал я тогда впервые, о Ганине же и вообще ничего не слыхал. От этого вечера в памяти остались: колоритная фигура в длинном зипуне (Клюев) -- и еще ярче -- кудрявая есенинская голова, с выражением несколько сонным, и его правая рука, в двух пальцах которой была зажата папироска и которою он как бы дирижировал своему музыкально модулирующему инструменту (голосу). В такой позе он читал с эстрады постоянно. В этот раз он, может быть, еще не читал тех своих (напечатанных гораздо позднее) стихов, которые производили сильное впечатление на многих впоследствии (впоследствии слышал от него эти стихи и я), стихов о предчувствуемой поэтом близкой своей смерти: Положите в русской рубашке Под иконы меня умирать2.
Не стихи Есенина, вообще, запечатлелись в моей памяти ярче всего из того вечера, нет, -- а его импровизованная речь, с которой он неожиданно обратился к "ученой" (в большинстве) публике. Речь вот какая, настолько же неожиданная, насколько приятно прозвучавшая моему слуху. Речь -- о Блоке. -- Блок, -- говорил молодой поэт, предводитель послефутуристических бунтарей, -- к которому приходил я в Петербурге, когда начинал свои выступления со стихами (в печати), для меня, для Есенина, был -- и остался, покойный, -- главным и старшим, наиболее дорогим и высоким, что только есть на свете. (Я стараюсь передать смысл и стиль речи Есенина точно; эти слова врезались в память, хотя вся речь была бессвязна, как принято выражаться, гениально-косноязычна.) -- Разве можно относиться к памяти Блока без благоговения? Я, Есенин, так отношусь к ней, с благоговением. -- Мне мои товарищи были раньше дороги. Но тогда, когда они осмелились после смерти Блока объявить скандальный вечер его памяти, я с ними разошелся. -- Да, я не участвовал в этом вечере и сказал им, моим бывшим друзьям: "Стыдно!" Имажинизм ими был опозорен, мне стыдно было носить одинаковую с ними кличку, я отошел от имажинизма. -- Как можно осмелиться поднять руку на Блока, на лучшего русского поэта за последние сто лет! Вот смысл и стиль застенчивой, обрывистой, неожиданной (не связанной ничем с программою вечера) речи Сережи Есенина. Чувствуя всю ее искренность, я полюбил молодого поэта с тех пор. Она прозвучала в унисон с опубликованною мною весной 1922 года в журнале "Жизнь искусства" статьею "Кунсткамера"3, где я отплевывался, так сказать, от московских поэтов гуртом за тот исключительно гнусный вечер "Чистосердечно о Блоке!", -- афиши о котором висели тогда на улицах Москвы. Имена участников этого паскудства я не предам печати на сей раз; достаточно знаменит за всех них Герострат, в психологии коего дал себе сладострастный труд копаться один, крепко теперь, по счастью, забытый, русский стихотворец. А вот что Есенин пылал таким негодованием по поводу этого вечера -- это значительно, важно; это очень характерно для quasi* хулигана. Кстати, неужели непонятно, что не может быть "шарлатаном" (есенинское слово!) тот, который себя таким объявляет! Один мой приятель, бывший со мною на том же "крестьянском" вечере в ЦЕКУБУ, так описывает свои впечатления (в письме ко мне после смерти поэта): "У Есенина был франтоватый вид. Костюм и шляпа с заграничным шиком -- и под шляпой слегка помятое, точно невыспавшееся слегка, простецкое русское лицо с милой добродушно-рассеянной улыбкой. По-приятельски, но без фамильярности улыбается каждому. Каждому готов сказать "ты", но иногда брови сдвигаются и он очень важен, важен как молодая мать, прислушивающаяся к движению внутри себя зачинающейся новой значительной жизни". Это очень верно. Русский народ так и называет оленьих самок -- "важенками". В Сергее Есенине было нечто "ланье", как за девятнадцать лет до того в юном Андрее Белом. А вот и другое выступление Есенина в ту же пору -- в "Стойле Пегаса". Предоставляю слово тому же письму: "Помните кафе "Пегас"? У Есенина свое особое там было место -- два мягких дивана, сдвинутых углом супротив стола, стульями отгороженного от публики. Надпись: "Ложа Вольнодумцев". Это все еще они, "орден имажинистов", как окрестили себя его друзья, от которых он уже несомненно, хоть и незаметно, но вполне удаляется. Есенин много пьет. Всех угощает. Вокруг него кормится целая стая юных, а теперь и седеющих, и обрюзгших уже птенцов. Это всё "пишущие" -- жаждущие и чающие славы или уже навсегда расставшиеся с ней. Вот он опять на эстраде. Замолкают столики. Даже официанты прекращают суетню и толпятся, с восторгом, в дверях буфетной. Он читает знаменитые стихи, где просит положить его под русские иконы -- умирать. Голос срывается. Может быть, навсегда! Это предчувствие. Все растроганы и тяжело дышат. А вот он внезапно встает и через всю залу идет к незнакомому с ним поэту, известному импровизациями, сидящему в стороне. Об этом поэте, за его спиной, но достаточно громко был "пишущими" послан гнусный, ни на чем не основанный слух. Есенин подходит, опирается на его стол руками, вглядывается в него и говорит: "С таким лицом подлецов не бывает!" Обнимает, целует его, -- и вот -- еще одно сердце, завоеванное им навеки". В Ленинграде, в Городской думе, летом 1924 года был я свидетелем триумфа волшебства есенинской поэзии4. <...> Начав пение своих стихотворений, срывался, не доводил иных до конца, переходил к новым. Но мало-помалу столь естественные при данных обстоятельствах крики возмущения и иронические замечания публики становились все реже. По мере того как поэт овладевал собою (влияние волшебства творчества!) все более, он перестал забывать свои стихи, доводил до конца каждое начатое. И каждое обжигало всех слушателей и зачаровывало! Все сразу, как-то побледневшие, зрители встали со своих мест и бросились к эстраде и так обступили, все оскорбленные и завороженные им, кругом это широкое возвышение в глубине длинно-неуклюжего зала, на котором покачивался в такт своим песням молодой чародей. Широко раскрытыми неподвижными глазами глядели слушатели на певца и ловили каждый его звук. Они не отпускали его с эстрады, пока поэт не изнемог. Когда же он не мог уже выжать больше ни звука из своих уст, -- толпа схватила его на руки и понесла, с шумными восклицаниями хвалы, -- вон из зала, по лестнице вниз, до улицы. На следующий день или, может быть, через день я утром пошел к Сергею Есенину в гости -- выразить свое восхищение и посоветоваться об издателях. Он жил у названного Сахарова, бывшего издателя, которого в это время в городе не было. Жили они в прекрасной, "довоенной" квартире со всей сохранившейся обстановкой особняков на Набережной. В первых комнатах меня встретили "имажинята" последнего призыва. Черноволосые мечтательные мальчики, живущие как птицы небесные, не заботящиеся о завтрашнем дне. <...> Помню радушную встречу и вкусный завтрак с чаем, приготовленный на всю братию и сервированный с некоторым кокетством, то есть с салфетками, вилками, ножами, скатертью. После завтрака все отправились в Госиздат. В это лето я был свидетелем и того, как в Госиздате, только что получив небольшую сумму в счет собрания стихотворений, Есенин сунул половину ее -- рублей 35 -- в руку одного своего товарища, в то время и болевшего, и непечатавшегося. Это позволило последнему совершить неблизкий путь на родину. Наконец, в это же лето плавали мы с Есениным и другими писателями на специально зафрахтованном Союзом писателей пароходе в Петергоф5. Надо ли рассказывать, как оба рейса -- туда и обратно -- поэты и беллетристы сменяли друг друга на рубке, читая свои произведения. Как, с каким восторгом встречались и провожались публикой, заплатившей по два рубля за прогулку в среде "писателей у себя"? Надо ли говорить, что ничей успех при этом нельзя было и сравнить с покорявшим всех есенинским? Только еще ученик и продолжатель Сережи юный Ив. Приблудный привел публику тоже в большой восторг, но не столько своими стихами, как артистическим темпераментом, умением быть "душою общества".... (Источник - http://az.lib.ru/p/pjast_w_a/text_0030.shtml ) ***
Редактор журнала "Азов литературный"
|
|
| |