• Страница 1 из 1
  • 1
Максим Горький
redaktorДата: Воскресенье, 30 Янв 2011, 20:44 | Сообщение # 1
Гость
Группа: Администраторы
Сообщений: 4923
Награды: 100
Репутация: 264
Статус:

Максим Горький (настоящие имя и фамилия Алексей Максимович Пешков) (1868-1936), русский писатель, публицист. Большой резонанс имел сборник "Очерки и рассказы" (т. 1-3, 1898-1899), где носителями новой, "свободной" морали были изображены (не без влияния ницшеанства) т. н. босяки. В романе "Мать" (1906-1907) сочувственно показал нарастание революционного движения в России. Выявив разные типы жизненного поведения обитателей ночлежки (пьеса "На дне", 1902), поставил вопрос о свободе и назначении человека. В "окуровском" цикле (роман "Жизнь Матвея Кожемякина", 1910-1911) пассивность, косность уездной русской жизни, проникновение в нее революционных настроений. В публицистической книге "Несвоевременные мысли" (отдельное издание 1918) резко критиковал взятый В. И. Лениным курс на революцию, утверждал ее преждевременность, разрушительные последствия. Автобиографическая трилогия: "Детство" (1913-1914), "В людях" (1915-1916), "Мои университеты" (1922). Литературные портреты, воспоминания. Многообразие человеческих характеров в пьесах ("Егор Булычов и другие", 1932), в незавершенном романе-эпопее "Жизнь Клима Самгина" (т. 1-4, 1925-1936). За границей и после возвращения в Россию оказывал большое влияние на формирование идейно-эстетических принципов советской литературы (в т. ч. теории социалистического реализма).

Происхождение, образование, мировоззрение. Отец, Максим Савватиевич Пешков (1840-1871) сын солдата, разжалованного из офицеров, столяр-краснодеревщик. В последние годы работал управляющим пароходной конторой, умер от холеры. Мать, Варвара Васильевна Каширина (1842-1879) из мещанской семьи; рано овдовев, вторично вышла замуж, умерла от чахотки. Детство писателя прошло в доме деда Василия Васильевича Каширина, который в молодости бурлачил, затем разбогател, стал владельцем красильного заведения, в старости разорился. Дед обучал мальчика по церковным книгам, бабушка Акулина Ивановна приобщила внука к народным песням и сказкам, но главное заменила мать, "насытив", по словам самого Горького, "крепкой силой для трудной жизни" ("Детство").

Настоящего образования Горький не получил, закончив лишь ремесленное училище. Жажда знаний утолялась самостоятельно, он рос "самоучкой". Тяжелая работа (посудник на пароходе, "мальчик" в магазине, ученик в иконописной мастерской, десятник на ярмарочных постройках и др.) и ранние лишения преподали хорошее знание жизни и внушили мечты о переустройстве мира. "Мы в мир пришли, чтобы не соглашаться..." сохранившийся фрагмент уничтоженной поэмы молодого Пешкова "Песнь старого дуба".

Ненависть к злу и этический максимализм были источником нравственных терзаний. В 1887 году пытался покончить с собой. Принимал участие в революционной пропаганде, "ходил в народ", странствовал по Руси, общался с босяками. Испытал сложные философские влияния: от идей французского Просвещения и материализма И. В. Гете до позитивизма Ж. М. Гюйо, романтизма Дж. Рескина и пессимизма А. Шопенгауэра. В его нижегородской библиотеке рядом с "Капиталом" К. Маркса и "Историческими письмами" П. Л. Лаврова стояли книги Э. Гартмана, М. Штирнера и Ф. Ницше.

Грубость и невежество провинциального быта отравили его душу, но и парадоксальным образом породили веру в Человека и его потенциальные возможности. Из столкновения противоречащих друг другу начал родилась романтическая философия, в которой Человек (идеальная сущность) не совпадал с человеком (реальным существом) и даже вступал с ним в трагический конфликт. Гуманизм Горького нес в себе бунтарские и богоборческие черты. Любимым его чтением была библейская Книга Иова, где "Бог поучает человека, как ему быть богоравным и как спокойно встать рядом с Богом" (письмо Горького В. В. Розанову, 1912).

Ранний Горький (1892-1905). Горький начинал как провинциальный газетчик (печатался под именем Иегудиил Хламида). Псевдоним М. Горький (письма и документы подписывал настоящей фамилией А. Пешков; обозначения "А. М. Горький" и "Алексей Максимович Горький" контаминируют псевдоним с настоящим именем) появился в 1892 году в тифлисской газете "Кавказ", где был напечатан первый рассказ "Макар Чудра". В 1895 году, благодаря помощи В. Г. Короленко, опубликовался в популярнейшем журнале "Русское богатство" (рассказ "Челкаш"). В 1898 году в Петербурге вышла книга "Очерки и рассказы", имевшая сенсационный успех. В 1899 году появились поэма в прозе "Двадцать шесть и одна" и первая большая повесть "Фома Гордеев". Слава Горького росла с невероятной быстротой и вскоре сравнялась с популярностью Чехова и Льва Толстого.

С самого начала обозначилось расхождение между тем, что писала о Горьком критика, и тем, что желал видеть в нем рядовой читатель. Традиционный принцип толкования произведений с точки зрения заключенного в них социального смысла применительно к раннему Горькому не срабатывал. Читателя меньше всего интересовали социальные аспекты его прозы, он искал и находил в них настроение, созвучное времени. По словам критика М. Протопопова, Горький подменил проблему художественной типизации проблемой "идейного лиризма". Его герои совмещали в себе типические черты, за которыми стояло хорошее знание жизни и литературной традиции, и особого рода "философию", которой автор наделял героев по собственному желанию, не всегда согласуясь с "правдой жизни". Критики в связи с его текстами решали не социальные вопросы и проблемы их литературного отражения, а непосредственно "вопрос о Горьком" и созданном им собирательном лирическом образе, который стал восприниматься как типический для России конца 19 начала - 20 веков и который критика сравнивала со "сверхчеловеком" Ницше. Все это позволяет, вопреки традиционному взгляду, считать его скорее модернистом, чем реалистом.

Общественная позиция Горького была радикальной. Он не раз подвергался арестам, в 1902 году Николай II распорядился аннулировать его избрание почетным академиком по разряду изящной словесности (в знак протеста Чехов и Короленко вышли из Академии). В 1905 году вступил в ряды РСДРП (большевистское крыло) и познакомился с В. И. Лениным. Им оказывалась серьезная финансовая поддержка революции 1905-1907 годов.

Быстро проявил себя Горький и как талантливый организатор литературного процесса. В 1901 году встал во главе издательства товарищества "Знание" и вскоре стал выпускать "Сборники товарищества "Знание", где печатались И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, А. И. Куприн, В. В. Вересаев, Е. Н. Чириков, Н. Д. Телешов, А. С. Серафимович и др.

Вершина раннего творчества, пьеса "На дне", в огромной степени обязана своей славой постановке К. С. Станиславского в Московском художественном театре (1902; играли Станиславский, В. И. Качалов, И. М. Москвин, Книппер-Чехова и др.) В 1903 году в берлинском Kleines Theater состоялось представление "На дне" с Рихардом Валлентином в роли Сатина. Другие пьесы Горького "Мещане" (1901), "Дачники" (1904), "Дети солнца", "Варвары" (обе 1905), "Враги" (1906) не имели такого сенсационного успеха в России и Европе.

Между двух революций (1905-1917).После поражения революции 1905-1907 годов Горький эмигрировал на остров Капри (Италия). "Каприйский" период творчества заставил пересмотреть сложившееся в критике представление о "конце Горького" (Д. В. Философов), которое было вызвано его увлечениями политической борьбой и идеями социализма, нашедшими отражение в повести "Мать" (1906; вторая редакция 1907). Он создает повести "Городок Окуров" (1909), "Детство" (1913-1914), "В людях" (1915-1916), цикл рассказов "По Руси" (1912-1917). Споры в критике вызвала повесть "Исповедь" (1908), высоко оцененная Блоком. В ней впервые прозвучала тема богостроительства, которое Горький с А. В. Луначарским и А. А. Богдановым проповедовал в каприйской партийной школе для рабочих, что вызвало его расхождения с Лениным, ненавидевшим "заигрывание с боженькой".

Первая мировая война тяжело отразилась на душевном состоянии Горького. Она символизировала начало исторического краха его идеи "коллективного разума", к которой он пришел после разочарования ницшевским индивидуализмом (по мнению Т. Манна, Горький протянул мост от Ницше к социализму). Безграничная вера в человеческий разум, принятая как единственный догмат, не подтверждалась жизнью. Война стала вопиющим примером коллективного безумия, когда Человек был низведен до "окопной вши", "пушечного мяса", когда люди зверели на глазах и разум человеческий был бессилен перед логикой исторических событий. В стихотворении Горького 1914 года есть строки: "Как же мы потом жить будем?//Что нам этот ужас принесет?//Что теперь от ненависти к людям // Душу мою спасет?"

Годы эмиграции (1917-1928).Октябрьская революция подтвердила опасения Горького. В отличие от Блока, он услышал в ней не "музыку", а страшный рев стомиллионной крестьянской стихии, вырвавшейся через все социальные запреты и грозившей потопить оставшиеся островки культуры. В "Несвоевременных мыслях" (цикл статей в газете "Новая жизнь"; 1917-1918; в 1918 году вышли отдельным изданием) он обвинил Ленина в захвате власти и развязывании террора в стране. Но там же назвал русский народ органически жестоким, "звериным" и тем самым если не оправдывал, то объяснял свирепое обращение большевиков с этим народом. Непоследовательность позиции отразилась и в его книге "О русском крестьянстве" (1922).

Несомненной заслугой Горького была энергичная работа по спасению научной и художественной интеллигенции от голодной смерти и расстрелов, благодарно оцененная современниками (Е. И. Замятин, А. М. Ремизов, В. Ф. Ходасевич, В. Б. Шкловский и др.) Едва ли не ради этого задумывались такие культурные акции, как организация издательства "Всемирная литература", открытие "Дома ученых" и "Дома искусств" (коммун для творческой интеллигенции, описанных в романе О. Д. Форш "Сумасшедший корабль" и книге К. А. Федина "Горький среди нас"). Однако многих писателей (в т. ч. Блока, Н. С. Гумилева) спасти не удалось, что стало одной из основных причин окончательного разрыва Горького с большевиками.

С 1921 по 1928 год Горький жил в эмиграции, куда отправился после слишком настойчивых советов Ленина. Поселился в Сорренто (Италия), не прерывая связей с молодой советской литературой (Л. М. Леоновым, В. В. Ивановым, А. А. Фадеевым, И. Э. Бабелем и др.) Написал цикл "Рассказы 1922-1924 годов", "Заметки из дневника" (1924), роман "Дело Артамоновых" (1925), начал работать над романом-эпопеей "Жизнь Клима Самгина" (1925-1936). Современники отмечали экспериментальный характер произведений Горького этого времени, которые создавались с несомненной оглядкой на формальные искания русской прозы 1920-х годов.

Возвращение.В 1928 году Горький совершил "пробную" поездку в Советский Союз (в связи с чествованием, устроенным по поводу его 60-летия), до этого вступив в осторожные переговоры со сталинским руководством. Апофеоз встречи на Белорусском вокзале решил дело; Горький возвратился на родину. Как художник он целиком погрузился в создание "Жизни Клима Самгина", панорамной картины России за сорок лет. Как политик фактически обеспечивал Сталину моральное прикрытие перед лицом мирового сообщества. Его многочисленные статьи создавали апологетический образ вождя и молчали о подавлении в стране свободы мысли и искусства - фактах, о которых Горький не мог не знать. Он встал во главе создания коллективной писательской книги, воспевшей строительство заключенными Беломорско-Балтийского канала им. Сталина. Организовал и поддерживал множество предприятий: издательство "Аcademia", книжные серии "История фабрик и заводов", "История гражданской войны", журнал "Литературная учеба", а также Литературный институт, затем названный его именем. В 1934 году возглавил Союз писателей СССР, созданный по его инициативе.

Обстоятельства смерти. Смерть Горького была окружена атмосферой таинственности, как и смерть его сына Максима Пешкова. Однако версии о насильственной смерти обоих до сих пор не нашли документального подтверждения. Урна с прахом Горького помещена в Кремлевской стене в Москве.

Прикрепления: 2610294.gif (8.2 Kb)


Президент Академии Литературного Успеха, админ портала
redactor-malkova@ya.ru
redaktorДата: Воскресенье, 30 Янв 2011, 20:45 | Сообщение # 2
Гость
Группа: Администраторы
Сообщений: 4923
Награды: 100
Репутация: 264
Статус:

Афоризмы Горького

Личный эгоизм - родной отец подлости.

Самолюбие - худший вид зависимости.

Высота культуры всегда стоит в прямой зависимости от любви к труду.

Чтобы жить - надо уметь что-нибудь делать.

Когда труд - удовольствие, жизнь хороша! Когда труд - обязанность, жизнь рабство!

Нужно любить то, что делаешь, и тогда труд - даже самый грубый - возвышается до творчества.

Бедные люди - красивее, а богатые - сильнее...

Многим деньги легко достаются, да немногие легко с ними расстаются...

Для свободных - все высоты достигаемы.

В карете прошлого никуда не уедешь.

Ум имей хоть маленький, да свой.

Дети - это завтрашние судьи наши.

Доброта - она превыше всех благ.

Не чувствовать в себе желаний - значит, не жить.

Не пишите на чистых страницах вашего сердца чужими словами.

Жизнь тасует нас, как карты, и только случайно - и то не надолго - мы попадаем на свое место.

Сила познания - в сомнении.

Красота и мудрость - в простоте.

Для человека нет и не может быть ничего ближе человека.

Самая высокая радость жизни - чувствовать себя нужным и близким людям.

Любовь - это желание жить.

Если враг не сдается, его уничтожают.

Безумство храбрых - вот мудрость жизни.

Революции нужны, чтобы уничтожать революционеров.

Учитесь у всех, не подражайте никому.

Предрассудки - обломки старых истин.

Превосходная должность - быть на земле человеком!

Человек - это звучит гордо!

Высота культуры определяется отношением к женщине.

Хозяин тот, кто трудится.

Дети - живые цветы земли.

Всему хорошему во мне я обязан книгам.

Мудрость жизни всегда глубже и обширнее мудрости людей.

Смех - превосходный возбудитель энергии.

Никогда не поздно быть счастливым.

Прикрепления: 6003332.jpg (5.1 Kb)


Президент Академии Литературного Успеха, админ портала
redactor-malkova@ya.ru
redaktorДата: Воскресенье, 30 Янв 2011, 20:48 | Сообщение # 3
Гость
Группа: Администраторы
Сообщений: 4923
Награды: 100
Репутация: 264
Статус:

Загадки Горького.

В Горьком было много загадочного. Например, он не чувствовал физической боли, но при этом настолько болезненно переживал чужую боль, что когда описывал сцену, как женщину ударили ножом, на его теле вздулся огромный шрам. Он с молодого возраста болел туберкулезом и выкуривал по 75 папирос в сутки. Он несколько раз пытался покончить с собой, и всякий раз его спасала неведомая сила, например, в 1887 году отклонившая пулю, направленную в сердце, на миллиметр от цели. Он мог выпить сколько угодно спиртного и никогда не пьянел. В 1936 году он умирал дважды, 9 и 18 июня. 9 июня уже фактически умершего писателя чудесно оживил приезд Сталина, который приехал на дачу Горького в Горках под Москвой для того, чтобы попрощаться с покойным…

…в этот же день Горький устроил странное голосование родных и близких, спрашивая их: умирать ему или нет? Фактически контролировал процесс своего умирания…
Жизнь Горького – это изумительный карнавал, закончившийся трагично. До сих остается нерешенным вопрос: умер ли Горький своей смертью или был убит по приказу Сталина. Последние дни и часы Горького наполнены какой-то жутью. Сталин, Молотов, Ворошилов возле постели умирающего русского писателя пили шампанское. Нижегородская подруга Горького, а затем политическая эмигрантка Екатерина Кускова писала: «Но и над молчащим писателем они стояли со свечкой день и ночь…»

Задолго до смерти Горького Сталин пытался сделать его своим политическим союзником. Те, кому была известна неподкупность Горького, могли представить, насколько безнадёжной являлась эта задача. Но Сталин никогда не верил в человеческую неподкупность. Напротив, он часто указывал сотрудникам НКВД, что в своей деятельности они должны исходить из того, что неподкупных людей не существует вообще. Просто у каждого своя цена.
Под влиянием этих призывов Горький вернулся в Москву. С этого момента начала действовать программа его задабривания, выдержанная в сталинском стиле. В его распоряжение были предоставлены особняк в Москве и две благоустроенные виллы – одна в Подмосковье, другая в Крыму. Снабжение писателя и его семьи всем необходимым было поручено тому же самому управлению НКВД, которое отвечало за обеспечение Сталина и членов Политбюро. Для поездок в Крым и за границу Горькому был выделен специально оборудованный железнодорожный вагон. По указанию Сталина, Ягода (Енох Гершонович Иегуда) стремился ловить на лету малейшие желания Горького и исполнять их. Вокруг его вилл были высажены его любимые цветы, специально доставленные из-за границы. Он курил особые папиросы, заказываемые для него в Египте. По первому требованию ему доставлялась любая книга из любой страны. Горький, по натуре человек скромный и умеренный, пытался протестовать против вызывающей роскоши, которой его окружали, но ему было сказано, что Максим Горький в стране один.
Вместе с заботой о материальном благополучии Горького Сталин поручил Ягоде его «перевоспитание». Надо было убедить старого писателя, что Сталин строит настоящий социализм и делает всё, что в его силах, для подъёма жизненного уровня трудящихся.
Он участвовал в работе так называемой ассоциации пролетарских писателей, во главе которой стоял Авербах, женатый на племяннице Ягоды.

…Надя Введенская стоит под венцом с ординатором отца доктором Синичкиным. Вокруг – девять братьев юной невесты… Первая брачная ночь. Как только жених приблизился к невесте, в тот момент, когда они остались в комнате одни, она … выпрыгнула в окно и убежала к Максиму Пешкову, своей первой любви…

С сыном Максима Горького Надя познакомилась в последнем классе гимназии, когда однажды с подругами пришла на каток. Максим сразу же поразил ее безграничной добротой и столь же безграничной безответственностью. Поженились они не сразу.
После Октября и гражданской войны Максим Пешков засобирался к итальянским берегам, к отцу. И вот тогда Ленин дал Максиму Пешкову важное партийное поручение: объяснить отцу смысл «великой пролетарской революции» -, которую великий пролетарский писатель принял за безнравственную бойню.

Вместе с сыном Горького а 1922 году отправилась за границу и Надежда Введенская. В Берлине они повенчались. Дочери Пешковых родились уже в Италии: Марфа – в Сорренто, Дарья через два года – в Неаполе. Но семейная жизнь молодых супругов не заладилась. Писатель Владислав Ходасевич вспоминал: «Максиму было тогда лет под тридцать, но по характеру трудно было дать ему больше тринадцати».

В Италии Надежда Алексеевна обнаружила сильное пристрастив мужа к крепким напиткам и к женщинам. Впрочем, здесь он шел по стопам отца…
Великий писатель не стеснялся там же, в Италии, выказывать всяческие знаки внимания Варваре Шейкевич, жене Андрея Дидерихса. Она была потрясающей женщиной. После разрыва с Горьким Варвара поочередно становилась женой издателя А. Тихонова и художника 3. Гржебина. За В. Шейкевич Горький ухаживал в присутствии своей второй жены – актрисы Марии Андреевой. Конечно же, жена плакала. Впрочем, плакал и Алексей Максимович. Вообще он любил поплакать. Но фактически женой Горького в это время стала известная авантюристка, связанная с чекистами, Мария Бенкендорф, которая после отъезда писателя на родину вышла замуж за другого писателя — Герберта Уэллса.

Источник http://novostiliteratury.ru/neizves....ore-246

Прикрепления: 5989579.jpg (2.8 Kb)


Президент Академии Литературного Успеха, админ портала
redactor-malkova@ya.ru
1111Дата: Суббота, 12 Фев 2011, 00:46 | Сообщение # 4
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 44
Награды: 2
Репутация: 5
Статус:
Владислав ХОДАСЕВИЧ
ВОСПОМИНАНИЯ О ГОРЬКОМ
---------------------------------

Предисловие -Н. А. БОГОМОЛОВ
У ИСТОКОВ ТРАГЕДИИ

Судьба Максима Горького — одна из самых трагических судеб в истории советской литературы. Говоря это, я ничуть не забываю, что он жил в довольстве, богатстве и почете именно в те годы, когда физически уничтожались и духовно растаптывались сотни (а пару лет спустя — и тысячи) литераторов. Но ведь для писателя главное — не личное благополучие, а умение сохранить верность тем высшим идеалам, которые пронизывают настоящее искусство всегда.

При всей противоречивости горьковской деятельности в последние годы жизни, после окончательного возвращения в Советский Союз, доминантой ее все же был дух антигуманистический, полностью противоположный тому, к чему стремилась русская классическая литература. Соловецкая идиллия, воспевание рабского труда на Беломорканале, знаменитый лозунг «Если враг не сдается — его уничтожают!» — все это наложило на наше теперешнее отношение к Горькому неизгладимую печать. И ко всему этому добавляется беспрецедентное мифотворчество, когда из Горького делалась (и продолжает делаться!) благостная фигура иногда слегка заблуждавшегося, но легко направлявшегося Лениным или Сталиным на путь истинный, великого пролетарского писателя, беспрекословно подчинявшего свое творчество очередным задачам советской власти. Честно скажем, что такого писателя искренне любить трудно.

Долгое время напряженными усилиями горьковедов в штатском нас охраняли и от текстов писателя. Лишь в прошлом году были, наконец, перепечатаны «Несвоевременные мысли», бывшие несвоевременными семьдесят лет; до сих пор с трудом подступаются исследователи к горьковской эмиграции и к тем мыслям, которые он тогда позволял себе высказывать, задевая при этом репутации не только литературных, но и политических деятелей, кажущиеся нам до сих пор незыблемыми. Кажется, так никто и не решился пока сказать, что та редакция очерка «В. И. Ленин», которую школьники изучают на уроках литературы, имеет мало общего с первой редакцией, и возникла в результате творческого усвоения Горьким весьма резкой рецензии Троцкого на первый вариант.

Так, может быть, вообще стоит забыть этого писателя и изучать не его творчество, а лишь миф о нем?

Смею думать, что такой подход был бы неверен в принципе. Горькому был дан большой писательский талант, зачастую не укладывавшийся в традиционные мерки, привычные для критиков и читателей. Сколько благоглупостей было сказано и прижизненной критикой, и позднейшим литературоведением о его творчестве! И очень редко исследователи и мемуаристы пытались восстановить истинный облик писателя, последовательного и противоречивого, отважного и испуганного, счастливого и глубоко трагического.

И среди лучшего в этом корпусе воспоминаний — мемуарные очерки Владислава Фелициановича Ходасевича (1886—1939), одного из крупнейших русских поэтов двадцатого века, которому довелось близко наблюдать Горького в те годы, которые во многом определили его дальнейшую трагическую судьбу, привели к черным тридцатым годам.

В творчестве Ходасевича органически сливались большой художник и блестящий аналитик, тонкий истолкователь биографии и искусства Державина, Пушкина, Андрея Белого, Брюсова... Попав в его поле зрения, Горький также предстал как целостный художественный феномен, в котором соединились человек и писатель, чрезвычайно симпатичный пишущему и очень его раздражающий, талантливый и в чем-то удивительно творчески беспомощный, искренний и органически лукавый, проницательный и легко поддающийся обману.

Характер Горького объясняет его книги, а произведения помогают понять особенности биографии. Тот синтетический портрет, который рисует перед своим читателем Ходасевич, делает его героя гораздо более близким, нежели любые заклинания исступленных хвалителей.

Думаю, что и та концепция Горького, которую выработал в воспоминаниях Ходасевич, объясняет его последующую трагедию: склонность к постоянному самообману позволяла закрывать глаза на все растущее отчуждение власти от народа, обесчеловечивание государства, обретение все большей и большей власти «органами», раскручивающийся кровавый маховик репрессий.

На словах развенчивая своего Луку, Горький в собственной жизни пошел куда дальше утешителя-странника, убаюкивая высокими словами своих современников, слишком часто веривших ему беспрекословно и безоглядно.

Но как же могли уживаться два таких несхожих писателя, как Ходасевич и Горький, если сами принципы подхода к миру были у них во многом противоположны? В свое время мне уже пришлось высказать предположение, что поэтический опыт Ходасевича Горький использовал в ряде рассказов, которые он писал в начале двадцатых годов. Думаю, что эти рассказы относятся к самому лучшему, что удалось Горькому написать за всю свою жизнь, так как острота и прямота психологического анализа в них сделана основным художественным принципом, а не превращена в подсобное средство, как это часто случалось в других его вещах.

Страшный опыт петербургской жизни первых послереволюционных лет, смерть Блока и убийство Гумилева, бессилие в борьбе с рано народившимися партийными чиновниками на какое-то время лишили Горького иллюзий, заставили пристальнее присмотреться к русскому человеку вообще, увидеть в национальном характере рядом с добротой — потрясающую жестокость, за искренней верой — возможность полного свержения всех идеалов.

Вот этому трезвеющему Горькому Ходасевич был необходим своими безыллюзорными стихами начала двадцатых годов. Точно определил впечатление от одного из этих стихотворений сам Горький: «Ваши стихи «Марихен» пронзительно хороши. Сказать о них что-нибудь больше — не умею, скажу только, что они вызывают в душе «холодный свист зимней вьюги» и, в то же время, неотразимо человечны». Вот здесь, на этот краткий срок, Ходасевич и Горький нашли общий художественный язык. Уже к 1925 году он был потерян: для Горького оказались неприемлемы укоряющие слова Ходасевича, обращенные им в адрес современной России, а Ходасевичу уже нечего было делать с будущим автором «По Союзу Советов».

Но воспоминания, предлагаемые читателю сегодня, остались памятником той дружбы, которая позволила увидеть большого писателя в роковые для него, переломные годы. Даже всегдашняя язвительность Ходасевича отступает перед человеческим обаянием Горького, даже его чрезвычайно высокие мерки позволяют говорить о литературе, творимой Горьким, как о литературе высокой пробы. И воссоздавая облик прославленного современника, Ходасевич совершает подвиг торжествующей благодарной памяти.

Н. А. БОГОМОЛОВ
-----------------------------------

ВОСПОМИНАНИЯ О ГОРЬКОМ

< 1 >

Я помню отчетливо первые книги Горького, помню обывательские толки о новоявленном писателе-босяке. Я был на одном из первых представлений «На дне», однажды написал напыщенное стихотворение в прозе, навеянное «Песнью о соколе». Но все это относится к поре моей ранней юности. Весной 1908 года моя приятельница Нина Петровская была на Капри и видела на столе у Горького мою первую книгу стихов. Горький спрашивал обо мне, потому что читал все и интересовался всеми. Однако долгие годы меж нами не было никакой связи. Моя литературная жизнь протекала среди людей, которые Горькому были чужды и которым Горький был так же чужд.

В 1916 году в Москву приехал Корней Чуковский. Он сказал мне, что возникшее в Петербурге издательство «Парус» собирается выпускать детские книги, и спросил, не знаю ли я молодых художников, которым можно заказать иллюстрации. Я назвал двух-трех москвичей и дал адрес моей племянницы, жившей в Петербурге. Ее пригласили и «Парус», там она познакомилась с Горьким и вскоре сделалась своим человеком в его шумном, всегда многолюдном доме.

Осенью 1918 года, когда Горький организовал известное издательство «Всемирная Литература», меня вызвали в Петербург и предложили заведовать московским отделением этого предприятия. Приняв предложение, я счел нужным познакомиться с Горьким. Он вышел ко мне, похожий на ученого китайца: в шелковом красном халате, в пестрой шапочке, скуластый, с большими очками на конце носа, с книгой в руках. К моему удивлению, разговор об издательстве был ему явно неинтересен. Я понял, что в этом деле его имя служит лишь вывеской.

В Петербурге я задержался дней на десять. Город был мертв и жуток. По улицам, мимо заколоченных магазинов, лениво ползли немногочисленные трамваи. В нетопленых домах пахло воблой. Электричества не было. У Горького был керосин. В его столовой на Кронверкском проспекте горела большая лампа. Каждый вечер в ней собирались люди. Приходили А. Н. Тихонов и 3. И. Гржебин, ворочавшие делами «Всемирной Литературы». Приезжал Шаляпин, шумно ругавший большевиков. Однажды явился Красин — во фраке, с какого-то «дипломатического» обеда, хотя не представляю себе, какая тогда могла быть дипломатия. Выходила к гостям Мария Федоровна Андреева со своим секретарем П. П. Крючковым. Появлялась жена одного из членов императорской фамилии — сам он лежал больной в глубине горьковской квартиры. Большой портрет Горького — работа моей племянницы — стоял в комнате больного. У него попросили разрешения меня ввести. Он протянул мне горячую руку. Возле постели рычал и бился бульдог, завернутый в одеяло, чтобы он на меня не бросился.

В столовой шли речи о голоде, о гражданской войне. Барабаня пальцами по столу и глядя поверх собеседника, Горький говорил: «Да, плохи, плохи дела»,— и не понять было, чьи дела плохи и кому он сочувствует. Впрочем, старался он обрывать эти разговоры. Тогда садились играть в лото и играли долго. Ненастною петербургскою ночью, под хлопанье дальних выстрелов, мы с племянницей возвращались к себе на Большую Монетную.

Вскоре после того Горький приехал в Москву. Правление Всероссийского Союза Писателей, недавно возникшего, поручило мне пригласить Горького в число членов. Он тотчас согласился и подписал заявление, под которым, по уставу, должна была значиться рекомендация двух членов правления. Рекомендацию подписали Ю. К. Балтрушайтис и я. Эта забавная бумага, вероятно, найдется в архиве Союза, если он сохранился.

Летом 1920 года со мной случилась беда. Обнаружилось, что одна из врачебных комиссий, через которую проходили призываемые на войну, брала взятки. Нескольких врачей расстреляли, а все, кто был ими освобожден, подверглись переосвидетельствованию. Я очутился в числе этих несчастных, которых новая комиссия сплошь признавала годными в строй, от страха не глядя уже ни на что. Мне было дано два дня сроку, после чего предстояло прямо из санатория отправляться во Псков, а оттуда на фронт. Случайно в Москве очутился Горький. Он мне велел написать Ленину письмо, которое сам отвез в Кремль. Меня еще раз освидетельствовали и, разумеется, отпустили.

Прощаясь со мной, Горький сказал:
— Перебирайтесь-ка в Петербург. Здесь надо служить, а у нас можно еще писать.

Я послушался его совета и в середине ноября переселился в Петербург. К этому времени горьковская квартира оказалась густо заселена. В ней жила новая секретарша Горького — Мария Игнатьевна Бенкендорф (впоследствии баронесса Будберг); жила маленькая студентка-медичка, по прозванию Молекула, славная девушка, сирота, дочь давнишних знакомых Горького; жил художник Иван Николаевич Ракицкий; наконец, жила моя племянница с мужем. Вот это последнее обстоятельство и определило раз навсегда характер моих отношений с Горьким: не деловой, не литературный, а вполне частный, житейский. Разумеется, литературные дела возникали и тогда, и впоследствии, но как бы на втором плане. Иначе и быть не могло, если принять во внимание разницу наших литературных мнений и возрастов.

С раннего утра до позднего вечера в квартире шла толчея. К каждому ее обитателю приходили люди. Самого Горького осаждали посетители — по делам «Дома Искусства», «Дома Литераторов», «Дома Ученых», «Всемирной Литературы»; приходили литераторы и ученые, петербургские и приезжие; приходили рабочие и матросы — просить защиты от Зиновьева, всесильного комиссара Северной области; приходили артисты, художники, спекулянты, бывшие сановники, великосветские дамы. У него просили заступничества за арестованных, через него добывали пайки, квартиры, одежду, лекарства, жиры, железнодорожные билеты, командировки, табак, писчую бумагу, чернила, вставные зубы для стариков и молоко для новорожденных,— словом, все, чего нельзя было достать без протекции.

Горький выслушивал всех и писал бесчисленные рекомендательные письма. Только однажды я видел, как он отказал человеку в просьбе: это был клоун Дельвари, который непременно хотел, чтобы Горький был крестным отцом его будущего ребенка. Горький вышел к нему весь красный, долго тряс руку, откашливался и, наконец, сказал:
— Обдумал я вашу просьбу. Глубочайше польщен, понимаете, но, к глубочайшему сожалению, понимаете, никак не могу. Как-то оно, понимаете, не выходит, так что уж вы простите великодушно.
И вдруг, махнув рукой, убежал из комнаты, от смущения не простившись.

Я жил далеко от Горького. Ходить по ночным улицам было утомительно и небезопасно: грабили. Поэтому я нередко оставался ночевать — мне стелили в столовой на оттоманке. Поздним вечером суета стихала. Наступал час семейного чаепития. Я становился для Горького слушателем тех его воспоминаний, которые он так любил и которые всегда пускал в ход, когда хотел «шармировать» нового человека.

Впоследствии я узнал, что число этих рассказов было довольно ограничено и что, имея всю видимость импровизации, повторялись они слово в слово из года в год. Мне не раз попадались на глаза очерки людей, случайно побывавших у Горького, и я всякий раз смеялся, когда доходил до стереотипной фразы: «неожиданно мысль Алексея Максимовича обращается к прошлому, и он невольно отдается во власть воспоминаний». Как бы то ни было, эти ложные импровизации были сделаны превосходно. Я слушал их с наслаждением, не понимая, почему остальные слушатели друг другу подмигивают и один за другим исчезают по своим комнатам. Впоследствии — каюсь — я сам поступал точно так же, но в те времена мне были приятны ночные часы, когда мы оставались с Горьким вдвоем у остывшего самовара. В эти часы постепенно мы сблизились.

Отношения Горького с Зиновьевым были плохи и с каждым днем ухудшались. Доходило до того, что Зиновьев устраивал у Горького обыски и грозился арестовать некоторых людей, к нему близких. Зато и у Горького иногда собирались коммунисты, настроенные враждебно по отношению к Зиновьеву. Такие собрания камуфлировались под видом легких попоек с участием посторонних. Я случайно попал на одну из них весною 1921 г. Присутствовали Лашевич, Ионов, Зорин. В конце ужина с другого конца стола пересел ко мне довольно высокий, стройный, голубоглазый молодой человек в ловко сидевшей на нем гимнастерке. Он наговорил мне кучу лестных вещей и цитировал наизусть мои стихи. Мы расстались друзьями. На другой день я узнал, что это был Бакаев.

Вражда Горького с Зиновьевым (впоследствии сыгравшая важную роль в моей жизни) закончилась тем, что осенью 1921 года Горький был принужден покинуть не только Петербург, но и советскую Россию. Он уехал в Германию. В июле 1922 г. обстоятельства личной жизни привели меня туда же. Некоторое время я прожил в Берлине, а в октябре Горький уговорил меня перебраться в маленький городок Saarow, близ Фюрстенвальде. Он там жил в санатории, а я в небольшом отеле возле вокзала. Мы виделись каждый день, иногда по два и по три раза. Весной 1923 г. я и сам перебрался в тот же санаторий. Сааровская жизнь оборвалась летом, когда Горький с семьей переехал под Фрейбург. Я думаю, что тут были кое-какие политические причины, но официально все объяснялось болезнью Горького.

Мы расстались. Осенью я ездил на несколько дней во Фрейбург, а затем, в ноябре, уехал в Прагу. Спустя несколько времени туда приехал Горький, поселившийся в отеле «Беранек», где жил и я. Однако обоих нас влекло захолустье, и в начале декабря мы переселились в пустой, занесенный снегом Мариенбад. Оба мы в то время хлопотали о визах в Италию. Моя виза пришла в марте 1924 г., и так как деньги мои были на исходе, то я поспешил уехать, не дожидаясь Горького. Проведя неделю в Венеции и недели три в Риме, я уехал оттуда 13 апреля — в тот самый день, когда Горький вечером должен был приехать. Денежные дела заставили меня прожить до августа в Париже, а потом в Ирландии. Наконец, в начале октября, мы съехались с Горьким в Сорренто, где и прожили вместе до 18 апреля 1925 г. С того дня я Горького уже не видал.

Таким образом, мое с ним знакомство длилось семь лет. Если сложить те месяцы, которые я прожил с ним под одною кровлей, то получится года полтора, и потому я имею основания думать, что хорошо знал его и довольно много знаю о нем. Всего, что мне сохранила память, я не берусь изложить сейчас, потому что это заняло бы слишком много места, и потому, что мне пришлось бы слишком близко коснуться некоторых лиц, ныне здравствующих. Последнее обстоятельство заставляет меня, между прочим, почти не касаться важной стороны в жизни Горького: я имею в виду всю область его политических взглядов, отношений и поступков. Говорить все, что знаю и думаю, я сейчас не могу, а говорить недомолвками не стоит.

Я предлагаю вниманию читателей беглый очерк, содержащий лишь несколько наблюдений и мыслей, которые кажутся мне небесполезными для понимания личности Горького. Я даже решаюсь полагать, что эти наблюдения пригодятся и для понимания той стороны его жизни и деятельности, которой в данную минуту я не намерен касаться.

* * *

Добавлено (12.02.2011, 00:44)
---------------------------------------------
* * *
Большая часть моего общения с Горьким протекла в обстановке почти деревенской, когда природный характер человека не заслонен обстоятельствами городской жизни. Поэтому я для начала коснусь самых внешних черт его жизни, повседневных его привычек.

День его начинался рано: вставал часов в восемь утра и, выпив кофе и проглотив два сырых яйца, работал без перерыва до часу дня. В час полагался обед, который с послеобеденными разговорами растягивался часа на полтора. После этого Горького начинали вытаскивать на прогулку, от которой ой всячески уклонялся. После прогулки он снова кидался к письменному столу — часов до семи вечера. Стол всегда был большой, просторный, и на нем в идеальном порядке были разложены письменные принадлежности. Алексей Максимович был любитель хорошей бумаги, разноцветных карандашей, новых перьев и ручек — стило никогда не употреблял. Тут же находился запас папирос и пестрый набор мундштуков — красных, желтых, зеленых. Курил он много.

Часы от прогулки до ужина уходили по большей части на корреспонденцию и на чтение рукописей, которые присылались ему в несметном количестве. На все письма, кроме самых нелепых, он отвечал немедленно. Все присылаемые рукописи и книги, порой многотомные, он прочитывал с поразительным вниманием и свои мнения излагал в подробнейших письмах к авторам. На рукописях он не только делал пометки, но и тщательно исправлял красным карандашом описки и исправлял пропущенные знаки препинания. Так же поступал он и с книгами: с напрасным упорством усерднейшего корректора исправлял он в них все опечатки. Случалось — он тоже самое делал с газетами, после чего их тотчас выбрасывал.

Часов в семь бывал ужин, а затем — чай и общий разговор, который по большей части кончался игрою в карты — либо в 501 (говоря словами Державина, «по грошу в долг и без отдачи»), либо в бридж. В последнем случае происходило, собственно, шлепанье картами, потому что об игре Горький не имел и не мог иметь никакого понятия: он был начисто лишен комбинаторских способностей и карточной памяти. Беря или чаще отдавая тринадцатую взятку, он иногда угрюмо и робко спрашивал:
— Позвольте, а что были козыри?

Раздавался смех, на который он обижался и сердился. Сердился он и на то, что всегда проигрывал, но, может быть, именно по этой причине бридж он любил всего больше. Другое дело — партнеры его: они выискивали всяческие отговорки, чтобы не играть. Пришлось, наконец, установить бриджевую повинность — играли по очереди.

Около полуночи он уходил к себе и либо писал, облачась в свой красный халат, либо читал в постели, которая всегда у него была проста и опрятна как-то по-больничному. Спал он мало и за работою проводил в сутки часов десять, а то и больше.
Ленивых он не любил и имел на то право.

На своем веку он прочел колоссальное количество книг и запомнил все, что в них было написано. Память у него была изумительная. Иногда по какому-нибудь вопросу он начинал сыпать цитатами и статистическими данными. На вопрос, откуда он это знает, вскидывал плечами и удивлялся:
— Да как же не знать, помилуйте? Об этом была статья в «Вестнике Европы» за 1887 год, в октябрьской книжке.

Каждой научной статье он верил свято, зато к беллетристике относился с недоверием и всех беллетристов подозревал в искажении действительности. Смотря на литературу отчасти как на нечто вроде справочника по бытовым вопросам, приходил в настоящую ярость, когда усматривал погрешность против бытовых фактов. Получив трехтомный роман Наживина о Распутине, вооружился карандашом и засел за чтение. Я над ним подтрунивал, но он честно трудился дня три. Наконец, объявил, что книга мерзкая. В чем дело? Оказывается, у Наживина герои романа, живя в Нижнем Новгороде, отправляются обедать на пароход, пришедший из Астрахани. Я сначала не понял, что его возмутило, и сказал, что мне самому случалось обедать на волжских пароходах, стоящих у пристани.
— Да ведь это же перед рейсом, а не после рейса! — закричал он.—После рейса буфет не работает! Такие вещи знать надо!

Он умер от воспалениях легких. Несомненно, была связь между его последней болезнью и туберкулезным процессом, который у него обнаружился в молодости. Но этот процесс был залечен лет сорок тому назад, и если напоминал о себе кашлем, бронхитами и плевритами, то все же не в такой степени, как об этом постоянно писали и как об этом думала публика. В общем он был бодр, крепок — недаром и прожил до шестидесяти восьми лет.

Легендою о своей тяжкой болезни он давно привык пользоваться всякий раз, как не хотел куда-нибудь ехать или, наоборот, когда ему нужно было откуда-нибудь уехать. Под предлогом внезапной болезни он уклонялся от участия в разных собраниях и от приема неугодных посетителей. Но дома, перед своими, он не любил говорить о болезни далее тогда, когда она случалась действительно.

Физическую боль он переносил с замечательным мужеством. В Мариенбаде рвали ему зубы — он отказался от всякого наркоза и ни разу не пожаловался. Однажды, еще в Петербурге, ехал он в переполненном трамвае, стоя на нижней ступеньке. Вскочивший на полном ходу солдат со всего размаху угодил ему подкованным каблуком на ногу и раздробил мизинец. Горький даже не обратился к врачу, но после этого чуть ли не года три время от времени предавался странному вечернему занятию: собственноручно вытаскивал из раны осколки костей.

* * *

Больше тридцати лет в русском обществе ходили слухи о роскошной жизни Максима Горького. Не могу говорить о том времени, когда я его не знал, но решительно заявляю, что в годы моей с ним близости ни о какой роскоши не могло быть речи. Все россказни о виллах, принадлежавших Горькому, и о чуть ли не оргиях, там происходивших,— ложь, для меня просто смешная, порожденная литературной завистью и подхваченная политической враждой. Обыватель не только охотно верил этой сплетне, но и ни за что не хотел с ней расстаться. Живучесть ее была поразительна. Ее, можно сказать, бередили в себе и лелеяли, как душевную рану,— ибо мысль о роскошном образе жизни Горького многих оскорбляла. Фельетонисты возвращались к этой теме всякий раз, как Горький заставлял о себе говорить.
В 1927–28 гг. я несколько раз указывал покойному А. А. Яблоновскому, что не надо писать о волшебной вилле на Капри, хотя бы потому, что Горький живет в Сорренто, что уже пятнадцать лет нога его не ступала на каприйскую почву, что даже виза в Италию дана ему под условием не жить на Капри. Яблонорский слушал, кивал головой и вскоре опять принимался за старое, потому что не любил разрушать обывательские иллюзии. В последние годы каприйская вилла иногда, впрочем, все-таки заменялась соррентинской, но воображаемая на ней жизнь принимала еще более роскошный характер и вызывала еще больше негодования. И вот — я должен покаяться перед человечеством: эта злосчастная вилла была снята не только при моем участии, но даже по моему настоянию.

Приехав в Сорренто весной 1924 г., Горький поселился в большой, неуютной, запущенной вилле, которая была ему сдана только до декабря: ее должны были перестраивать. В этой вилле я Горького и застал. Когда приблизился срок выезда, стали искать нового прибежища. Так как зимой в Сорренто довольно холодно, то задумали перебраться на южный склон полуострова, под Амальфи. Там нашли виллу, которую совсем уже было сняли. Максим, сын Горького от первого брака, поехал ее посмотреть еще раз. От нечего делать я отправился с ним.

Вилла оказалась стоящей на крошечном выступе скалы; под южным ее фасадом находился обрыв сажен в пятьдесят — прямо в море; северный фасад лишь узкою полосой дороги отделялся от огромной скалы, не просто отвесной, но еще нависающей над дорогой. Эта скала постоянно осыпается, как весь амальфитанский берег. Вилла, на которой предстояло нам поселиться, еще за семь месяцев до того стояла на западной окраине маленького поселка, который очередным обвалом был буквально раздавлен и снесен в море. Я это хорошо помнил, потому что как раз в это время был в Риме. При катастрофе погибло человек сто. Саперы откапывали заживо погребенных, приезжал король. Вилла каким-то чудом уцелела, повиснув над новообразовавшимся обрывом, так что теперь и восточный ее фасад тоже смотрел в пропасть, которой дно еще было усеяно обломками дерева, кирпича и железа. Я объявил Максиму, что жизнь мне дорога и что жить здесь я не стану. Максим насупился — других свободных вилл не было. Мы поехали в Амальфи, а когда возвращались назад часа через два, то в километре от «нашей» виллы принуждены были остановиться и ждать, когда расчистят дорогу: пока мы обедали, случился очередной обвал.

Выбора не оставалось — сняли ту самую виллу «Il Sorito», которой суждено было стать последним прибежищем Горького в Италии. Находилась она не в самом Сорренто, а в полутора километрах от него, на Соррентинском мысу, Capo di Sorrento. Нарядная с виду и красиво располо-женная, с чудесным видом на весь залив, на Неаполь, Везувий, Кастелла-маре, внутри она имела важные недостатки: в ней было очень мало мебели и она была холодна. Мы переехали в нее 16 ноября и жестоко мерзли всю зиму, топя немногочисленные камины сырыми оливковыми ветвями. Ее достоинством была дешевизна: сняли ее за 6000 лир в год, что равнялось тогда пяти тысячам франков.

В верхнем этаже виллы была столовая, комната Горького (спальня и кабинет вместе), комната его секретарши бар. М. И. Будберг, комната Н. Н. Берберовой, моя комната, и еще одна, маленькая, для приезжих. Внизу, по бокам небольшого холла, были еще две комнаты: одну из них занимали Максим и его жена, а другую — И. Н. Ракицкий, художник, болезненный и необыкновенно милый человек, еще в Петербурге, в 1918 году, во время солдатчины, он зашел к Горькому обогреться, потому что был болен,— и как-то случайно остался в доме на долгие годы.

К этому основному населению надо добавить мою племянницу, прожившую на «Sorito» весь январь, а потом время от времени приезжавшую из Рима, а также Е. П. Пешкову, первую жену Горького, которая приезжала из Москвы недели на две. Иногда появлялись гости, жившие по соседству, в отеле «Минерва»: писатель Андрей Соболь, приехавший из Москвы на поправку после покушения на самоубийство, профессор Старков с семейством (из Праги) и П. П. Муратов. Иногда к вечернему чаю заходили две барышни, владелицы виллы, сохранившие за собой часть нижнего этажа.

Жизнь в двух этажах протекала неодинаково. В верхнем работали, в нижнем, который Алексей Максимович называл детской, играли. Максиму было тогда лет под тридцать, но по характеру трудно было дать ему больше тринадцати. С женой, очень красивой и доброй женщиной, по домашнему прозванию Тимошей, порой возникали у него размолвки вполне невинного свойства. У Тимоши были способности к живописи. Максим тоже любил порисовать что-нибудь. Случалось, что один и тот же карандаш или резинка обоим были нужны одновременно.
— Это мой карандаш!
— Нет, мой!
— Нет, мой!
На шум появлялся Ракицкий. За ним из раскрытой двери вырывались клубы табачного дыма: его комната никогда не проветривалась, потому что от свежего воздуха у него болела голова. «Свежий воздух — яд для организма»,—говорил он. Стоя в дыму, он кричал:

— Максим, сейчас же отдай карандаш Тимоше!
— Да он же мне нужен!
— Сейчас же изволь отдать, ты старше, ты должен ей уступить!
Максим отдает карандаш и уходит, надув губы. Но глядишь — через пять минут он уже все забыл, насвистывает и приплясывает.

Он был славный парень, веселый, уживчивый. Он очень любил большевиков, но не по убеждению, а потому, что вырос среди них и они всегда его баловали. Он говорил: «Владимир Ильич», «Феликс Эдмундович», но ему больше шло бы звать их «дядя Володя», «дядя Феликс». Он мечтал поехать в СССР, потому что ему обещали подарить там автомобиль, предмет его страстных мечтаний, иногда ему даже снившийся. Пока что он ухаживал за своей мотоциклеткой, собирал почтовые марки, читал детективные романы и ходил в синематограф, а придя, пересказывал фильмы, сцену за сценой, имитируя любимых актеров, особенно комиков. У него у самого был замечательный клоунский талант, и если бы ему нужно было работать, из него вышел бы первоклассный эксцентрик. Но он отродясь ничего не делал. Виктор Шкловский прозвал его советским принцем. Горький души в нем не чаял, но это была какая-то животная любовь, состоявшая из забот о том, чтобы Максим был жив, здоров, весел.

Иногда Максим сажал одного или двух пассажиров в коляску своей мотоциклетки, и мы ездили по окрестностям или просто в Сорренто — пить кофе. Однажды всею компанией были в синематографе. В сочельник на детской половине была елка с подарками; я получил пасьянсные карты, Алексей Максимович — теплые кальсоны.

Когда становилось уж очень скучно, примерно раз в месяц, Максим покупал две бутылки Асти, бутылку мандаринного ликера, конфет — и вечером звал всех к себе. Танцевали под граммофон, Максим паясничал, ставили шарады, потом пели хором. Если Алексей Максимович упирался и долго не хотел идти спать, затягивали «Солнце всходит и заходит». Он сперва умолял: «Перестаньте вы, черти драповые»,— потом вставал и сгорбившись уходил наверх.

Впрочем, мирное течение жизни разнообразилось каждую субботу. С утра посылали в отель «Минерва» — заказать семь ванн, и часов с трех до ужина происходило поочередное хождение через дорогу — туда и обратно— с халатами, полотенцами и мочалками. За ужином все поздравляли друг друга с легким паром, ели суп с пельменями, изготовленный нашими дамами, и хвалили распорядительную хозяйку «Минервы» синьору Какаче, о фамилии которой Алексей Максимович утверждал, что это — сравнительная степень. Так, по поводу безнадежной любви одного знакомого однажды он выразился: «Положение, какаче которого быть не может».

Приехав в Париж, я узнал, что Горький живет на Капри и проводит время чуть ли не в оргиях.
* * *

Добавлено (12.02.2011, 00:45)
---------------------------------------------
* * *
О степени его известности во всех частях света можно было составить истинное понятие только живя с ним вместе. В известности не мог с ним сравниться ни один из русских писателей, которых мне приходилось встречать. Он получал огромное количество писем на всех языках. Где бы он ни появлялся, к нему обращались незнакомцы, выпрашивая автографы. Интервьюеры его осаждали. Газетные корреспонденты снимали комнаты в гостиницах, где он останавливался, и жили по два-три дня, чтобы только увидеть его в саду или за табль-д'отом. Слава приносила ему много денег, он зарабатывал около десяти тысяч долларов в год, из которых на себя тратил ничтожную часть. В пище, в питье, в одежде был на редкость неприхотлив. Папиросы, рюмка вермута в угловом кафе на единственной соррентинской площади, извозчик домой из города — положительно, я не помню, чтобы у него были еще какие-нибудь расходы на личные надобности.

Но круг людей, бывших у него на постоянном иждивении, был очень велик, я думаю — не меньше человек пятнадцати — в России и за границей. Тут были люди различнейших слоев общества, вплоть до титулованных эмигрантов, и люди, имевшие к нему самое разнообразное касательство: от родственников и свойственников — до таких, которых он никогда в глаза не видал. Целые семьи жили на его счет гораздо привольнее, чем жил он сам. Кроме постоянных пенсионеров, было много случайных; между прочим, время от времени к нему обращались за помощью некоторые эмигрантские писатели. Отказа не получал никто.

Горький раздавал деньги, не сообразуясь с действительной нуждой просителя и не заботясь о том, на что они пойдут. Случалось им застревать в передаточных инстанциях — Горький делал вид, что не замечает. Этого мало. Некоторые лица из его окружения, прикрываясь его именем и положением, занимались самыми предосудительными делами — вплоть до вымогательства. Те же лица, порою люто враждовавшие друг с другом из-за горьковских денег, зорко следили за тем, чтобы общественное поведение Горького было в достаточной степени прибыльно, и согласными усилиями, дружным напором, направляли его поступки. Горький изредка пробовал бунтовать, но в конце концов всегда подчинялся. На то были отчасти самые простые психологические причины: привычка, привязанность, желание, чтобы ему дали спокойно работать. Но главная причина, самая важная, им самим, вероятно, не сознаваемая, заключалась в особенном, очень важном обстоятельстве — в том крайне запутанном отношении к правде и лжи, которое обозначилось очень рано и оказало решительное влияние как на его творчество, так и на всю его жизнь.

Он вырос и долго жил среди всяческой житейской скверны. Люди, которых он видел, были то ее виновниками, то жертвами, а чаще — и жертвами и виновниками одновременно. Естественно, что у него возникла (а отчасти была им вычитана) мечта об иных, лучших людях. Потом неразвитые зачатки иного, лучшего человека научился он различать кое в ком из окружающих. Мысленно очищая эти зачатки от налипшей дикости, грубости, злобы, грязи и творчески развивая их, он получил полуреальный, полувоображаемый тип благородного босяка, который, в сущности, приходился двоюродным братом тому благородному разбойнику, который был создан романтической литературой.

Первоначальное литературное воспитание он получил среди людей, для которых смысл литературы исчерпывался ее бытовым и социальным содержанием. В глазах самого Горького его герой мог получить социальное значение и, следственно, литературное оправдание только на фоне действительности и как ее подлинная часть. Своих мало реальных героев Горький стал показывать на фоне сугубо реалистических декораций. Перед публикой и перед самим собой он был вынужден притворяться бытописателем. В эту полуправду он и сам полууверовал на всю жизнь.

Философствуя и резонируя за своих героев, Горький в сильнейшей степени наделял их мечтою о лучшей жизни, то есть об искомой нравственно-социальной правде, которая должна надо всем воссиять и все устроить ко благу человечества. В чем заключается эта правда, горьковские герои поначалу еще не знали, как не знал и он сам. Некогда он ее искал и не нашел в религии. В начале девятисотых годов он увидел (или его научили видеть) ее залог в социальном прогрессе, понимаемом по Марксу. Если ни тогда, ни впоследствии он не сумел себя сделать настоящим, дисциплинированным марксистом, то все же принял марксизм как свое официальное вероисповедание или как рабочую гипотезу, на которой старался базироваться в своей художественной работе.

Я пишу воспоминания о Горьком, а не статью о его творчестве. В дальнейшем я и вернусь к своей теме, но предварительно вынужден остановиться на одном его произведении, может быть — лучшем из всего, что им написано, и несомненно — ц<

JirasaДата: Вторник, 25 Июн 2019, 17:05 | Сообщение # 5
Гость
Группа: Читатель
Сообщений: 1
Награды: 0
Репутация: 0
Статус:
Очень обожаю этого писателя. В школе помню писала сочинение и очень помогло почитать горький детство краткое содержание по главам. Все быстро вспомнила и написала на отлично.
Повесть “Детство” М. Горького является первой книгой в трилогии автобиографических произведений. Краткое содержание для удобного прочтения разбито на главы. Завершена повесть была в 1913 г., и в это же время сразу опубликована в газете “Русское слово”.


Только сядешь поработать, обязательно кто-нибудь разбудит.
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск: