Михеич сидел на скамейке боком к печке и курил папиросу.
Неторопливо втягивал в себя, прищуривая при этом обрякшие веки, и столь же
медленно выпускал изо рта густой дым. Топил печку. В доме уже стало тепло. В
топке слабо шуршали раскалённые головёшки, печка дотапливалась.
Не выпуская из плотно сжатых губ уже погасшую папиросу,
старик снял телогрейку, взял длинную кочергу, открыл дверцу печи и последний
раз пошерудил остывающие угли, сдвинул их кучкой поближе к дымоходу. С минуту-другую
выждал, встал, со стоном распрямил до хруста спину, крепко задвинул заслонку и
снова с облегчением сел. Вгляделся подслеповатыми глазами в циферблат старых
ходиков с одной гирькой-шишкой, качнул головой и стянул губы в трубочку. Было
без четверти восемь.
– Где же нашу старуху-то носит, а, Вась? – обратился он к
белому с рыжеватыми пятнами коту.
У Михеича всегда была эта странность: очень уж любил
разговаривать с животными. Причём не в шутку и не походя, как многие, а именно
серьёзно, как с человеком. То им новость какую расскажет, а то и за советом
обратится.
Было дело. Один раз Михеич за сеном ехать собрался. Вышел
коня запрягать в сани, сам разговаривает с ним между делом. А потом неожиданно
возьми да и спроси:
– А что, Бурко, как ты думаешь, сёдни ехать али завтрева
подождём? А? Сёдни?
А коню вдруг случись с чего-то головой замотать после этих
слов, он и замотал. Да так сильно, что старик малость струхнул даже, стал
обратно распрягать да приговаривать:
– И то, правда! Что ж это я тебя сразу-то не спросил.
Подождём до завтрева. Не ровён час – пурга вдруг начнётся. Сгинем тогда оба.
Завёл коня обратно в стойло и сам зашёл в дом, разделся к
удивлению старухи, сел за стол чай пить.
И что самое интересное, немного погодя, погода, в самом
деле, начала быстро портиться, повалил густющий снег, завьюжило, загудело, и
целых два дня пробушевала пурга, загнав всех по домам. Старики тоже безвылазно
сидели в домике, Михеич тогда всё крестился да благодарил за провидение коня,
всячески расхваливал перед старухой его ум…
– Где ж она запропала-то, а? – спросил он снова кота о
старухе.
Васька только едва повёл ухом в сторону голоса. Разморённый
жарой, он сидел подле самой печки с плотно закрытыми глазами и был похож на
медитирующего китайца.
– Вась, ты чего молчишь, когда с тобой разговаривают?
Уши кота снова слабо шевельнулись.
– Васька, иди ко мне!
Та же реакция.
Старик догадливо усмехнулся и хитро блеснул глазами. Потом
вскинул брови и вкрадчиво, нараспев проговорил:
– Ва-сень-ка-а, а я ведь против твоего молчанья-то
волшебное сло-ово знаю!
Михеич выждал хорошую паузу и в полной тишине произнёс:
– Кыс-кс-кс-кс-кс!
Ваську как подменили! С громким обрадованным мяуканьем он
мигом вспрыгнул Михеичу на колени, замурлыкал, захыркал, стал тереться усатой
мордочкой в грудь старика, задрав трубой и распушив длинный хвост. Довольный
своим «заклинанием» Михеич, широко улыбался и поглаживал мохнатого подлизу.
В это время приглушённо стукнула калитка, и по двору
захрустели торопливые шаги.
– Ну, вот и дождались хозяйку, – заключил старик, ссаживая
кота на пол.
Отворилась дверь, и спиной вперёд вошла, по-бабьи кряхтя и
взохивая, старуха, вместе с ней в прихожую ворвался большой белёсый клуб
морозного воздуха.
– А ты чего это впотьмах-то сидишь? Ни зги не видно! –
быстро проговорила она, осторожно, но скоро поставив на стол ячейку яиц.
– Свет у нас отключили. По всей улице. Только ты ушла и –
сразу.
– А-а, я и не заметила даже! Бежмя бежала, как ошалелая!
– Чего ж так?
– Чего! Крещенские ведь на дворе! Али забыл? Ресницы и те
смерзаются. Шутка, что ли! А тут ещё покупку волоки. Ни закрыться толком, ни
отворотиться.
– Н-нда. В лютый холод всякий молод. Хорошо, хоть дошла. Не
околела по дороге.
– Типун тебе на язык! Всё бы подтрунивать!
– Хе!
– А накурил-то как, го-осподи! Хоть топор вешай!
– А мне-то чё. Хочешь, дак вешай. Хе!
– Дымит, дымит каждый день! Как паровоз!
– Ла-адно, не бубни! Кота напугаешь.
– Вас напугаешь. Как же!
– Ну во-от, зате-еяла. Мы тут, понимаешь, ждём её с
Васькой, как христово яичко, а она, погляди-ка, как расшумелась.
У нас тут такая тишина была. Правда, Вась?.. Где ходила-то
эко время?
– А вот за яичками-то как раз и ходила. Аль не видишь?
– На что? Чай не праздник. Крещенье-то уж прошло, сколь я
знаю, а до Пасхи ещё, как до Москвы на телеге.
Старуха, наконец, отдышалась, разделась, села напротив, у
стола. Поглядела на мужа и вздохнула:
– Ты у меня совсем со склерозом стал. Начисто всё забыл.
– А что такое?
– Что? Именины у тебя через четыре дни – вот что. А яйца я
купила, чтобы постряпать чего-нибудь.
– И то… Я и, правда, забыл. Постой, это сколько ж мне
стукнет?
– Семисят шесть. Ты же в десятом году родился.
– Н-нда-а, память с дыркой стала, – с сожалением протянул
Михеич.
Старуха тут встала, ушла на кухню. Видимо, начала шарить по
столу и тут же загремела в темноте, уронив что-то на пол. Старик заворчал.
– Тебя лешак там водит! Сама расшибёшься и посуду всю
перебьёшь!
Старуха тихо, с досадой охала, потирала ушибленный локоть.
– Чем ворчать-то, помог бы лучше, ирод!
– Что-о такое!
– Керосинка у нас где?
– Под табуреткой у холодильника.
– Нету.
– Смотри лучше. Глаза-то разуй.
– Да нету, что я, слепая, что ли!
– Тогда за самим холодильником гляди… Нашла?
– Нашла, нашла.
– Неси сюды, спички у меня.
Зажгли лампу. Освещённая комната стала родной и уютной.
Старуха ещё немного посуетилась, перекладывая покупку в холодильник, собрала на
кухне уроненные миски да черепки от одного разбившегося-таки блюдца. Потом
взяла клубочек спряденной собачьей шерсти и спицы, села около печки и принялась
надвязывать протёртые пятки стариковских тёплых носков.
Замолчали. Старик достал новую папиросу и с отрешённым
видом курил, старуха же споро перебирала спицами, склонив голову над вязанием.
На стене монотонно тюкали ходики, а Васька напряжённо затаился у дырки в
подполье и караулил скребущуюся там мышь. Михеич о чём-то думал, пристально
поглядывая иногда на жену.
– А что, голубушка, столько лет прожить, как я, это шибко
много?
– Да уж никак не мало, – отозвалась та, не отрываясь от
своего дела.
– Н-нда. Порядочно… Тело-то, и правда, вон как одрябло.
Глянь.
– Чего мне глядеть-то. Я тебя, как облупленного, вдоль и
поперёк знаю.
– Ишь ты, – добродушно выговорил Михеич и пососал папиросу.
Потом склонил голову набок и снова поглядел на жену.
– А ведь не плохо мы с тобой жили, а?
Старуха из-под очков глянула на старика и оттопырила нижнюю
губу: к чему это, мол, он ведёт? Затем тихо рассмеялась и игриво ответила:
– Жили? Хи! Вот так и жили: спали врозь, а детки были!
– Тьфу! Я ж тебя серьёзно, в большом плане спрашиваю, а ты!
– На-ка, «большой план», носок померяй, ладно ли будет? –
она протянула старику один носок, а сама вытащила рядом из угла прялку, которая
досталась ещё от матери, села на неё и принялась прясть уже примотанную шерсть,
ловко потеребливая её одной рукой, а другой быстро-быстро прокручивая веретено.
Оно прямо так и вертелось юлой и постепенно увеличивалось в объёме.
Михеич тем временем сидел с починенным носком на ноге. Так
и сяк разглядывал его. Даже ногу на колено положил, чтобы лучше разглядеть.
Помусолил с недоверием вязку между пальцами: надёжна ли?
Только потом удовлетворённо, с оттенком великодушия сказал:
– Хорошо сделано! Молодец!
Та в ответ лишь отчётливо хмыкнула.
Она не обиделась. Они вообще со стариком никогда серьёзно
не ссорились. Оба любили пошутить, а если и поворчать, повздорить, то тоже с
известной долей шутки. Потому, может быть, и прощали легко друг другу житейские
мелочи.
А за столь долгую, пятьдесят два года, совместную жизнь,
несмотря на видимую разность характеров, совсем попритёрлись друг к другу, стали
не разлей-вода – старики Липатниковы. Недаром же в народе говорят, что не по
хорошу мил, а по милу хорош. Так было и у них.
Старуха между тем уже устала прясть, движения рук
замедлились, от однообразной работы да ещё при недостатке света неудержимо стало
клонить ко сну. Она вздохнула, заткнула веретено в шерсть и, обращаясь к
прялке, погрозила пальцем и шутливо наказала:
– Я сейчас спать лягу, а ты без меня одна ночью пряди. К
утру чтобы всё выпряла. Поняла? Вот так.
Она встала, от души зевнула и одновременно перекрестила от
нечистой силы рот. За ней встал и старик, опять пытаясь с усилием распрямить
спину и постанывая.
– Ох, мать, болит у меня спина-то, моченьки нет! Словно кто
шильем в неё тычет.
– Ну-у, беда мне впрямь с тобой. Третий день уж маешься, а
всё ничуть не лучше. Айда, ложись. Сейчас постелю, и ложись, а я водкой тебе
хребтину-то натру.
– Ох, во! Самое дело! А то ж ведь так и стреляет в
костях-то.
– Ну, давай, айда, имвалид! Не рассыпься, покуда дойдёшь.
– Да ты погодь, погодь маленько! Я даже шага ступить не
могу – так насиделся. Ханроз проклятый! Чтоб ему пусто было!
– Сам виноват. Тебе чего врачиха сказала? Не курить. А ты?
Вот погоди у меня, найду, где прячешь, весь твой табак в печке сожгу!
– Да ты постой, не серчай не по делу! Сама ведь знаешь, с
войны костями стал маяться. Сколько болот да речушек вброд переходить пришлось.
– Помню-помню, всё помню. А и курить тоже не надо бы,
бросать надо.
– Да куда уж мне бросать. Поздно. Как я без папиросочки, –
грустно сказал старик и, наконец, с вздохом поковылял к кровати.
Спустя полчаса Михеич лежал под двумя стёганными одеялами
уже разогретый, растёртый и тихо кряхтел, ожидая, когда подействует рюмочка
«сорокаградусного обезболивающего», которую великодушно отмерила жена для
приёма внутрь. Старуха тоже вскоре легла, потушив лампу, и повернулась к
старику.
– Ну, чего? Легче?
– Да вроде как. Отпускает.
– Вот и слава Богу. Теперь спи. Да смотри, чтоб к именинам
здоров был.
– М-м, и хвостик морковкой! – коротко в подушку хохотнул
тот.
– Ну, это уж, если сможешь, – по-доброму усмехнулась в
ответ старуха. Поворочалась на перине и сонно добавила:
– До завтрева. Спи.
– До завтрева, – глухо выдохнул Михеич из-под одеяла и
замолчал.
Спустя некоторое время в доме Липатниковых уже все спали.
Положив ладони под голову, еле слышно посапывала старуха, размеренно всхрапывал
Михеич, а в ногах между ними свернулся в пушистый клубок и бесшумно спал-дремал
кот Васька, прислушиваясь к ночным избяным шорохам. До завтрева.
|
Всего комментариев: 0 | |
[Юрий Терещенко]
То,