Валерий Рябых
Уйдя из очереди
(повесть)
«Если имею дар пророчества, и знаю все тайны,
и имею всякое познание и всю веру,
так что могу и горы переставлять,
а не имею любви, - то я ничто».
(I Кор. 13.2.)
Оглавление:
Легенда……………………………………………………………………………………………..2
Свидетель – I……………………………………………………………………………………….4
Старик – I…………………………………………………………………………………………..10
Рассказчик – I………………………………………………………………………………………18
Свидетели – II………………………………………………………………………………………28
Рассказчики – II……………………………………………………………………………………...34
Старик – II…………………………………………………………………………………………..42
ЛЕГЕНДА
Город у извилистой реки возник пять столетий назад, по преданию его основал Александр Ягеллон - Великий князь Литвы.
Мало, что я знал тогда…
Вне сомнения, город, как и любое творение воли и духа людского, имеет час зачатья, когда было сказано: «Да будет!…»
Из заиндевевших зарослей ольхи, выехал всадник, осыпанный с ног до головы снежным крошевом. Утомленный конь, тяжело приседая, с трудом преодолел снежный завал, но вот под копытами звякнула смерзшаяся земля. Ступив на пологий, редколесьем укрытый от ветра, речной откос, наездник закричал что, было мочи:
- Пан хорунжий, я нашел доброе место для ночевки!
Вскоре подоспел отряд литовских драгун, под началом краснощекого удальца в грубом кольчужном панцире, по спине и животу обшитом толстой свиной кожей. Переговорив с дружиной, он приказал совсем юному на вид молодцу скакать с докладом «до пана Радзивилла». Остальные наездники, спешась, принялись прорубать в береговой ольхе широкий проход, их походные топорики весело звенели, Стылые ветви ладно стелились на землю, словно снопы жита.
Часа два спустя, пустынный берег доселе дикой реки совершенно преобразился. В разные стороны деловито сновали вестовые, скрипуче ползли разлапистые сани, запряженные волами, дымились бессчетные костры. И раздольно стлался тяжелый дух человечьего скопища - кислая животная вонь и сладкий запах варева. Трудно было выделить какую-то одну речь в этом разноязыком таборе. Где-то звенело польское дзеканье, там волжское оканье, густо сдабривалось московским аканьем, здесь чудной говор хохлов перемежала якающая литовская трель.
Внезапно взыграли фанфары. Разворошенный улей разом смолк. Взоры всех обратились на здоровяка в раззолоченной броне, цепко оседлавшего вороного скакуна - виленского воеводу Радзивилла. Ясновельможный пан повелевающим жестом, властно высвобождал широкий проезд к отливающему лазурью высокому шатру, на маковке которого трепетал вымпел государя Великой Литвы.
И вот, из недавно прорубленной просеки стала выкатывать пышная кавалькада. Впереди, гордо восседая на породистых жеребцах, щеголевато отставив десницу с древком, скакали знаменосцы. С хлестким шумом, колышась на продувном ветру, рдело одиннадцать знамен земель, объединенных Литвой, двенадцатое, самое объемистое и тяжелое, было коронное.
Следом гарцевали родовитые паны в изысканных доспехах, пышные султаны из диковинных перьев на шлемах делали витязей похожими на экзотических птиц. Нарядный блеск свиты слепил глаза простолюдинам, скинувшим шапки.
Затем, приникая на рессорах, волочилась расшитая пурпуром крытая колымага. Ее лакированные борта украшали золоченые кресты, львы, мечи и иные недоступные простому уму геральдические знаки – все это должно свидетельствовать о великом звании ее сидельца.
Но вот шествие вымученно остановилось, повозка подрулила к лиловому шатру. Лишь на мгновение приоткрылась резная дверца, толпа придворных прихлынула, закрыв от посторонних взоров, как ловкие телохранители выхватили из недр кареты расслабленное тело и, не мешкая, занесли его в покои. Но над военным лагерем уже стоял невообразимый рев – войско приветствовало своего государя – Великого князя Литвы и короля Польши Александра.
Потом за полог королевской резиденции ступили вожди коронного войска. Первым вошел Великий гетман, за ним Великий писарь, потом Виленский воевода, после прошли гетманы и каштеляны земель и городов Литвы и Руси.
Лагерь зажил обычной походной жизнью. Но наблюдательный взор мог отметить, что на стан легла тень тягостного смятения. Раскованное веселье и беспечность напрочь исчезли, ратники стали осторожнее обращаться с оружием и упряжью, старались поменьше сновать и даже говорить.
Час спустя, вся дружина, не садясь в седло, спешно переместилась вниз по течению, оставив на истоптанной пойме несколько шатров, да реющие на ветру стяги.
Между тем, в голубом покое у постели Великого князя, коварно подстреленного татарской стрелой, вершил свои таинства лейб-медик Болеслав Збых, выученик швейцарского чудодея Парацельса.
Но вот, пан Болеслав обтер кисти розовых рук о расписной рушник, молча протянутый одним из служек. Пригладив взъерошенную шевелюру, лекарь обратил взор на загрустившего в углу пана Радзивилла. Всем было известно, что Виленский воевода личный друг короля, и уж как не ему больше всех печалиться о занедужившем господине.
- Ну, как? – встрепенулся дюжий воевода. – Что с государем?
- Я думаю, опасаться за жизнь короля более не стоит. Вскоре Александр оправится. Дня через два-три можно тронуться в Троки.
- Господи, Иизусе Христе…, - зашептал на латыни молитву воевода. Закончив, встал во весь могучий рост, поклонился пану Болеславу и, неуклюже переваливаясь, на цыпочках покинул князя.
В другом, зеленом шатре настороженно ожидали Радзивилла. Оставаясь в неведении, подавляя стыд, старшины войска обсуждали персону возможного наследника престола - королевича Сигизмунда.
Если Александр, прежде всего литвин - суровый и неприхотливый воитель, то его сводный брат Сигизмунд - изысканный немец, граф Оппельн и Глогау. Что ему Вильно, что ему Тракайский озерный замок, что ему стольный Краков, его оплот – сытая Силезия. Как-то будет «литве» при онемеченном государе? Каково придется дворянам литовским и польской шляхте поперек баронов немецких? И в какие земли переместится тогда центр государственной жизни Речи Посполитой. Неужели родимый край - грай Миндовга и Гедемина обречен на захолустье? Не хотелось панам верить в такой поворот событий.
Стоило Радзивиллу раздвинуть тяжелый полог, несдержанный шепот мгновенно прервался. В глазах вельмож застыл немой вопрос: «Как?!»
- Великий князь будет жить! Не так-то просто свалить старого зубра!
Вздох облегчения и выклик вновь обретенных надежд пронесся по заполненному вельможами шатру:
- Слава богу! Слава Иисусу Христу! Матерь Божья благодарим тебя!
Пять минут спустя из становища, словно камень из пращи вылетел гонец. Радостная весть должна как можно быстрей оказаться у Ласского (канцлера Великого княжества Литовского), а уж он то знает, как ей распорядиться.
В полдень следующего дня еще слабого Александра вынесли на воздух. На исхудалом лице князя застыла мучительная гримаса. Рана нещадно саднила, несмотря на мазь и припарки, сочиненные Парацельсом. Когда походную лежанку поставили на землю, свежий ветерок пронырливо проник в орлиный нос Александра. Князя слегка опьянила зимняя свежесть. Он пытался приподняться на локотках, но тщетно. И тогда, замутненным толи от недуга, толи от яркого света взором, он оглядел парящие в дымке окрестности.
За рекой гордо возвышались неприступные холмы, поросшие вековым ельником. Ледяная гладь реки, яркая зелень хвои, синева неба – какая благость, как пригож мир! Боль потихоньку покинула плоть Великого князя. Он велел приподнять слабое тело. Слуги бережно подхватили старческую плоть, уложили на взбитые подушки. Князь зачарованно вглядывался в туманную даль, в глазах искрились слезы восхищения и радости.
Осторожной цепочкой приблизились воеводы, старший от лица войска приветствовал короля. Александр, возбужденно прервав излияния гетмана, вымолвил еще слабым голосом, указав сухим перстом на высокий заречный холм:
- Повелеваю.… Там крепость…, город заложить! – и в изнеможении упал на подушки. В его страдальчески проникновенных, голубых глазах светилась вера, горело убеждение в том, что так и будет. И будет хорошо!
Эта событие могло произойти в те давние времена… Да и было ли ему место на самом-то деле? Скорее всего, город возник при других, далеко не выясненных обстоятельствах, как часто случается - весьма прозаических, зачастую даже недостойных упоминания в хрониках.
Уже потом, кто-то «очень сведущий» соединил город с именем князя Александра. Картинные подробности довершила молва. Я вполне допускаю, что нога Великого князя не ступала в тех местах... Что и не мудрено - Литва простиралась от моря и до моря, и с какой стати государю огромной державы скитаться в лесных дебрях по реке Невежис.
Все так и не так!? Не стоит лукаво мудрствовать. Коли гид рассказал, так поверим ему. Пусть рождение города неотделимо от имени Александра Ягеллона, славного потомка гордых князей Гедемина и Витовта.
Мое же воображение лишь слегка восполнило расхожую легенду. Что плохого в моих непритязательных выдумках?
СВИДЕТЕЛЬ – I
Мечтательный флер спал с моих глаз. У ног, под старым, замшелым мостом, где я на мгновение остановился, озорничал мутный поток. Странная река: летом ее течение гладко, даже царственно, но сейчас в конце ноября, среди затяжных дождей и зябкого пронизывающего ветра – она взмутилась бурлящими темными струями, словно ее равнинное дно устлано пузатыми валунами, останками когда-то прошедшего ледника. Среди пожухлой осоки, то там, то здесь, подступая совсем близко к вспененной воде, зеленели веселенькие островки, сохранившие сочную, густую травку. Они чем-то напоминали рукотворные газоны большого города. Но какой-секой садовник-невидимка ухаживает за ними? Кому до них дело? А они, вот и поздней осенью радуют глаз изумрудной прелестью, уверяя нас – не все уходит в небытие, далеко не все. Молода поросль, она стремится ввысь, она расталкивает прелую листву, ей кажется, справься она с этой мертвечиной и ей навек обеспечено счастье и бессмертье.
Неужто она не знает, что под серым осенним небом возможно лишь эфемерное, призрачное счастье. Зеленая травка, как то молодое поколение двадцатилетних, мечтавших, вернуться домой с победой, но скошенных на корню в горниле былой войны.
Ударит мороз, день-другой юные побеги поникнут, почернеют. Так оно и будет. Но корни - здоровые, наполненные стремлением питать, двигать вверх молодые побеги - останутся, будут жить под землей, а значит весной, здесь опять прорастет дружная мурава, - везде, кругом станет радостно-зелено.
На левом, высоком берегу реки выщербленными террасами сбегают к берегу постройки городка, крытые потерявшей цвет черепицей. Отчетливо различимы прорези улиц, будто борозды морщин на лице изрядно пожившего человека. Черными тенями выступают парки, скверы, сбросившие листву, они затушевывают, но вовсе не скрывают увядшую кожу зданий. Словно Монмартская башня над прокопченными стенами домов возвышается высотное здание гостиницы. Даже от реки видны большие неоновые буквы на ее челе - Visbutis.
Старый, замшелый городок, с грубыми швами пластических операций, хаотично возникших новостроек. Несомненно, эти чужеродные вкрапления портят благообразный вид города. Но его мудрые зеницы, смотрящие сквозь «новомодные очки» остекленных призм, располагают к себе, им доверяешь.
Влюбляются именно в эти задушевные глаза. Они неназойливо западают в сердце, вошедшее с ними в контакт, они зачаровывают. И уже не миновать будущих очередных с ними свиданий.
Чем современней контуры новоиспеченных сооружений, чем экстравагантней выверты новой архитектуры, тем прекрасней и притягательней старый город. Он похож на милую всем сказку
Вокруг, сродни рисункам Ван-Гога, в такой же осенней хляби корячатся сколькие скелеты деревьев. Своими корявыми сучьями, похожими на кровожадные упырьи пальцы, они норовят уколоть глаза, нависают над хрупкой человеческой фигуркой, намериваясь схватить и растерзать ее. Но, увы, они бесплотны эти сучковатые стволы, они лишь поскрипывают от беспомощности, им только остается процеживать сквозь голый костяк промозглый ветер и студеный дождь.
Неотвратимо надвигается вечер, хотя еще светло, можно читать косо приклеенные на тумбах афиши, еще различимы вывески магазинов. Пока не включены уличные фонари и в редких окнах зажжен свет – но ночь уже на пороге.
Мелкий дождик находит лазейку и тонкой струйкой заползает мне за ворот. Почему вода настолько всепроникающа? Повожу плечами, глубже втискиваюсь в пальтишко, теперь кажется водному потоку положен предел. Но все же по спине расползается мерзкая, леденящая влага, но постепенно она теплеет и уже не вызывает мурашек и озноба. Ускоряю шаги. Если смотреть под ноги, слегка зажмурив глаза, то земля, скользящая в полутора метрах, приобретает сходство с ландшафтом, обозреваемым из пилотской кабины легкомоторного самолета. Набегают озера-лужицы, вдали небольшие зеркальные осколки, они вырастают прямо на глазах, вот они под вами, случись авария, спикируешь и утонешь в этом омуте, но вот призрачные озерца позади и уже забыты.
Не помню, когда и почему у меня возникла привычка при ходьбе смотреть не прямо перед собой, а под ноги. Меня еще в детстве не раз оговаривали, мол, что ли денежку потерял? Приходят какие-то детские воспоминания - земля в полуметре от глаз. Рядом вижу кофейные, широкие брюки взрослого человека. Отец! Таким я его и запомнил. Он бросил нас с матерью. Второй раз я видел его уже в гробу, на похоронах.
Впрочем, о чем это я? Идет дождь и самое удобное сейчас – смотреть под ноги. Асфальт стал чище, наносная грязь исчезла. Верно, началась песчаная почва? А вот и дождик прошел!
Я поднимаю глаза к небу. Вместо черных, костлявых осин и раскоряченных тополей меня окружают стройные молодые сосны. Пусть они чуточку лысоваты, пусть у них не слишком пышная крона, но они не умерли, не уснули – они и сейчас зелены, они ничуть не впали в летаргию. Они явственно дышат, я обоняю дух дивного хвойного бальзама, запах янтарной смолы. Их рыжие пятнистые стволы наполнены жизнью, их поверхность шершава на ощупь, но в то же время нежна, как кожа запястья. Я знаю, можно подойти к дереву и отщепить от коры тончайший, как папиросная бумага, слой той кожуры. Как здорово! Сосна свежа и полна сил, у нее шелушиться кожица, как носики юных девушек, перестоявших на солнце.
Могучей бурой громадой вырастает костел. Он размеренно поворачивается ко мне своим барочным фасадом. До собора еще далеко, но главенствует он один, все округ подчинено его величественной доминанте. Разновеликие обиталища обывателей, снявши картузы и ермолки, подобострастно лепятся у его основания. Стыдливо потупили свои буквы сиротливые вывески магазинов. Вся округа застыла в немом почтении.
Улица расступается – соборная площадь. Ее перегораживает литая, чугунная ограда - своеобразный рубеж, отделяющий обыденность и сумятицу от суровой торжественности.
Собор разрастается во всю исполинскую мощь, целиком закрывает весь небосклон. Гигантские сталагмиты его близнецов-колоколен возносятся в поднебесную высь.
На фоне плывущих облаков падают, но так и остаются, недвижимы два ажурных латинских креста. Они гордо, со своей высоты взирают на прозу городских будней, они уверены, что никакие лихолетья не свергнут их с пьедестала, они - застывшая вечность.
Но моем пути высится помпезный проезд, излишне усложненный скульптурной лепниной. Тяжелые створки ворот украшены растительными завитками, фасциями римских ликторов, хитро перевиты блестящими медными лентами. Все сплетено в замысловатый узор - ненасытный рокайль. Ясно, что это более поздняя нежели собор постройка.
С усилием толкаю отполированную временем рукоять, створы со скрипом, нехотя расходятся. Я ступаю в совершенно другой мир. Здесь все чинно и размеренно. На газоне произрастает сочная плотно-пурпурная цветочная листва. За ней непременно ухаживает искусный садовник, она ни чета, той чахлой травяной поросли у реки. Ее цвет яркий и резкий без полутонов, он сродни расцветке надгробных венков, блестит похожим лаком, да и пахнет искусственно, действительно у этой газонной флоры нет аромата – он слишком суетен для нее. Она, как и соцветия георгина - многокрасочные, роскошные, но бесчувственные и бесполые.
Прямая как стрела, усыпанная шариками гравия, дорожка ведет к паперти собора. Если кто-то помнит панораму Тадж-Махала и проходы к нему, окаймленные водной гладью и строем ухоженных растений, если вы когда-нибудь поддались чувству отрешенной величавости, рождаемой этой картиной – то подобное состояние охватило и меня. Разумеется, «першпектива» индийского мавзолея соразмерна чуду архитектуры, здешняя стезя сто крат меньше, но они сестры - эти дороги шествий, по ним не побежишь, не нагнешься завязывать распутавшийся шнурок ботинка и, уж тем более, не плюнешь на нее.
Я стою на широкой паперти костела, я еще не подошел к его массивным дверям, я гляжу под ноги. Гранитные ступени волнисты, ложбины на них протертые тысячами ступней ног, культяпками инвалидов и нищих, детскими башмачками.
Отсюда с парадного крыльца собора предстояли пред людом новоявленные супруги. Несомненно, они взирали на мир с новым чувством, и чувство взятого на себя христианского долга укреплялось у них на вольном воздухе, зародившись в настоянном ладаном церковном нефе. Они являлись пред земным миром в новом естестве, - должен произойти коренной сдвиг в душе, прежнее миропонимание обязано качественно измениться, вознестись в другие пределы.
Участь же людей отживших свой век - отсюда влекла их в вечность. По этим ступеням их несли другие, живые люди.
Подняв голову, смотрю вверх, меня аж закружило. Впрочем, есть от чего. Вниз взирают три столетия, цифрами «1675», четко выложенными на портале белым камнем. Однако, голова поплыла не от возраста костела, на Наполеона с вершин египетских пирамид смотрели пять тысячелетий – и ничего. На меня попросту рушатся башни-колокольни, кресты прочерчивают дуги в облаках. Сейчас я буду смят и раздавлен, погребен каменным водопадом, как самый последний еретик. Но кирпичная кладка незыблема, упасть могу лишь я один.
Нужно, поскорее войти внутрь. Воистину вокзальные двери, нет, скорее, наоборот, из соборов на вокзалы перекочевали эти лакированные монстры. Неподатливые, массивные, резные врата - двуликий Янус: «Входящий, подумай, нужно ли отворять их, не лучше ли, повернув уйти?»
Кольнула мысль: «А вдруг костел закрыт?» В душе шевельнулась горечь несостоявшегося праздника.
Решительно берусь за бронзовый поручень. «Янус», упорствуя, нехотя поддается, с силой продвигаю его, пробравшись внутрь, стараюсь придержать створ, хлопать дверью в соборе кощунство.
Остаюсь в совершенной темноте, мрак давит глаза, заползает внутрь: в голову, в легкие; на сердце становится тяжело, право очень неуютно.
Но вскоре, свыкнувшись с тьмой, я разлил небольшое преддверие (тамбур) – низкое, ограниченное стенами пространство, сродни склепу. Это и была бы самая хитроумная ловушка, если бы не противоположная остекленная стена. Когда-то поддавшись моде на Ле-Карбюзье, я прочитал его описание «Зеленой мечети» в Брусе: «… крохотный вестибюль производит в вашем сознании резкую смену масштабов, и вы – после простора улицы и окружающей местности – в состоянии теперь оценить размеры, которыми автор сооружения рассчитывал вас поразить. Пройдя вестибюль, вы полностью ощущаете огромность мечети, ваши глаза воспринимают меру…». Добавлю от себя, в отношении здешнего костела, посетитель не сразу погружается в бездну церковного пространства, ему дается возможность обозреть внутренность собора снаружи, через стеклянный переплет тамбура. Таким образом, человек готовит свое сердце к торжественному состоянию и благоговению, в котором ему пребывать, оказавшись в освященном помещении храма.
Примкнув к старинного проката стеклу, я стал разглядывать явленную мне картину:
Центральный неф костела по краям и бокам своим настоянный непроходимой чернотой, в центральной части своей наполнялся густой синевой, прорезаемой в подкупольной вышине разноцветными потоками тусклого света. Да и не свет это вовсе, а как бы тень его, так бледны и смутны рассеянные узкими витражами лучевые потоки. Сама же сфера и барабан купола были высвечены, я бы сказал, не земным, а потусторонним сиянием. Там в головокружительной вышине это свечение напоминало первородных хаос, «прото» состояние вселенной: когда свет явил сам себя, разрывая в клочья извечную тьму.
Вглядевшись пристальней, я различил в глубине нефа, в бездонной черноте млеющие бордовые язычки горящих свечей. Они ничего не освещали, они мерцали, словно звезды на небесной тверди.
Я прилип к оконному переплету и будто воду пил, утоляя щемящую душевную жажду. В тоже время в меня одолевало странное состояние, оно не нуждалось в обретении святости, духовности, скорее всего оно являлось носителем недоступной тайны, но тайны сладкой, влекущей в себя.
Я слегка толкнул ажурную, тонкую дверцу – безуспешно, дверь заперта. (Сердце похолодело, неужели я не смогу войти внутрь, как обидно, разочарование уже начало поливать душу ушатами холодной воды). Вдруг, что-то подсознательное толкнуло меня в сторону, оказывается, в боковой маленькой нише имелась еще одна, но уже непрозрачная дверь. Она легко поддается и я ступаю в чрево собора. Непроизвольно делаю несколько шагов, ударами бича, их отзвуки резанули уши. Стараюсь идти тише, но, все равно, напольные каменные плиты, резонируя, разносят шарканье моих ног по всему костелу.
Я поколебал храмовую тишь, нарушил ее застоялый покой. Порыв мистического ужаса вынудил меня остановиться и переждать набегающие волны эха моих шагов. Ступая совсем тихо, будто тать в ночи, я взялся в полутьме рассматривать внутренне убранство костела. Непроницаемая чернота, наблюдаемая из вестибюля, при приближении стала рассасываться, но все равно, весь объем собора не проглядывался, словно округ сел сумрачный, коричневый туман.
Отчетливо различались граненые мраморные колонны, круглые капители, лепные квадраты потолочных перекрытий. Я находился в одном из боковых нефов, в его торце темнела округлая ниша, заполненная чем-то материальным. Подойдя ближе, я обнаружил в углублении церковных хоругви. Уже свыкнувшись с полумраком, я смог оценить добротную тяжесть этих бархатных и парчовых знамен. Среди них есть и зеленые, и синие, и черные, и пурпурные. С древка на витых шнурах свисают серебряные и золотистые кисти. Хоругви красочно вытканы, на них изображены католические святые, какие-то сакральные знаки и латинские речения. Сами хоругви по виду неподъемны, одному человеку не справиться с таким знаменем. Скорее всего, подобные стяги были у средневековых государей. Под такими знаменами крестоносцы отправлялись завоевывать Святую землю, в итоге - потеряв ее навсегда.
Иду вдоль отлакированной стены, вдоль которой развешаны католические «иконы», правильнее назвать их картинами с религиозным сюжетом. Эти церковные полотна очень зрелищны, но сейчас в полутьме они предстают лишь цветовыми пятнами. Живописная традиция католицизма в корне отличается от православной. Храмовая живопись католиков сродни светской, различие лишь в сюжете. Конечно, эти работы разнятся по мастерству. В иных костелах алтарную или настенную композицию впору выставить в столичных пинакотеках, в каплицах поплоше - обыкновенная мазня, а то и просто лубок. Признаюсь, мне встречались, без преувеличения сказать, – живописные шедевры, наполненные пафосом эпохи возрожденья, похожие на эрмитажных мадонн Леонардо. Впрочем, отмечу одну характерную особенность католических ликов: взоры их томных очей устремлены не во внешнее пространство, а внутрь себя – во внутренний мир. Быть может, в том и заложена духовная правда всякой религии.
Чуть не задел резную шкатулку исповедальни, должно она исполнена воистину искусным резчиком. Жаль, что темнота съедает скульптурный рельеф, ничего толком не различить, одно видно – резьба богатая. Появилось навязчивое желание открыть хрупкую дверцу, взойти внутрь и сесть подле решетчатого окошка ксендза-исповедника. Одергиваю себя: нельзя, грех все это – баловство. Следом набегает вовсе идиотское измышление.
Вот сейчас войдешь в исповедальную будку, сядешь на складной стульчик и вдруг… Холодная, стальная рука сцапает за горло. Ты сделаешь попытку освободиться, но тщетно - силы не равны. Ты станешь упираться, цепляться руками за портьеру, но тебя, как шелудивого щенка уволокут в сырую глубину монастырских подземелий и там.… Ведь говорят, в самом-то деле, что неверный незаконно проникнув в мечеть, обречен на жестокую кару, и обратно уже не выйдет. Здесь, конечно, Европа, нравы понятно не дикие, но как знать…, в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
От широкого центрального нефа - узкая кишка бокового отделена рядом неохватных многогранных колонн. На их высокой базе, словно на постаментах стоят статуи в человеческий рост. Кого они изображают: апостолов, святых мучеников, епископов, мужчин, женщин ли – трудно понять? Тьма скрадывает складки одежд, нивелирует фигуры, прячет лики.
Подойду-ка я совсем близко, можно даже потрогать рукой. Передо мной фигура в грубых звериных одеждах, так выглядели первобытные люди. Наконец, догадался – этот Иоанн Креститель: тонкий нервный нос, полные, чувственные губы, длинные до плеч кудри, непокорное, властолюбивое выражение на лице. Вот и тонкий удлиненный крест в его воздетой руке, другой рукой он опирается, толи на посох, толи на лук. Какая судьба, если вдуматься? Потерял по-настоящему голову из-за женщины, по злой воле коварной женщины, впрочем, бесчеловечный приказ отдал Ирод, он и есть главный убийца. Тени легли на тонкое, удлиненное лицо Крестителя.… Как понимать: знак одобрения или несогласия? Но статуя нема…
Господи! Я даже вздрогнул. Оказывается я не один в соборе. Три или четыре задрапированные в темноту фигуры, недвижимо, сгорбившись, будто изваяния прикорнули на стульях центрального нефа. Их лиц не видать, их головы низко опущены, не ясен и сам их пол. Мрак растворил тела людей в коричневом киселе корабля костела с выключенным освещением. А они видимо, затем и пришли сюда, Им нужна эта отрешенность, отдаленность от света и жизни. А, что им жизнь? Хотят ли они ощущать свою плотскую, материальную сущность? Чем они сейчас живут, во что погружены их раздумья, что тяготит их? Почему эти люди не пришли к литургии. Возможно праздный свет сотен лам на вращающейся люстре, блестящее благолепие одежд причта, сам торжественный спектакль латинской мессы не приемлем ими. А может им не подходит массовость богослужения? У них нужда - остаться наедине с богом, в этом огромном церковном зале, погруженном во мрак. С богом ли? Скорее всего, они хотят остаться наедине со своей совестью, со своей сокровенной сущностью. Пожалуй, лучшего места для подобного уединения не отыскать: отрешенность плоти от соблазнов, отсутствие идущих извне побуждений к любому действию, всяческих раздражителей, вообще неимение всякого контакта с внешним миром – они сейчас живут лишь напряженной жизнью духа. Человек зрит себя как бы со стороны, он абсолютно не предвзят, он судит себя по справедливости. Все его проступки, ошибки и прегрешения - именно тут, именно таким образом, наиболее зримы, наиболее отвратительны и подлы.
Итак, человек остался один на один со своей совестью. Так ли уж и один? Ведь он избрал для своих медитаций собор – обиталище божественного. Значит, человеку необходимо присутствие бога, как высшего арбитра, могущего понять, не оправдать, а именно понять, дабы жизнь не утратила очевидного смысла, не потеряла самое себя.
Эти люди твердят: «Господи прости, господи прости!». Им нужна сопричастность творца, нельзя людской душе быть в одиночестве. Можно жить в окружении любящих, преданных, возможно даже понимающих твое поведение людей, но до конца никому нельзя открыться, никому не дано полностью познать твое Я. Человек до конца никогда не бывает понят – и в этом его беда. Порой люди настолько омерзительны, что зачастую не видят своей пакостности. В голову лезут мысли, в которых стыдно признаться самому себе, не говоря о том, чтобы покаяться господу, человек хранит их под спудом. Так люди совершенно по-детски утаивают сокровенное от бога. А если нельзя открыться господу, то стоит ли вообще что-то исповедовать ему, стоит ли вопрошать к нему? Опыт человечества горит – стоит. Бог поймет, он всегда рядом. И это поддерживает заблудшую овцу, нет, не спасает, а именно поддерживает, подставляет плечо.
На пределе осторожности, дабы не нарушить медитации этих людей, я пересек главный неф, оказавшись возле алтаря, на ощупь сажусь на краешек отполированной скамьи. Она мерзко скрипнула, скрип кольнул меня, словно электрический разряд. С извинительной миной на лице оглядываюсь на недвижимые фигуры людей. Они невменяемы, видимо, мало, что может вырвать их из этого сомнамбулического равновесия. Сдержанно перевожу дыхание, сердце как колокол стучит в груди. Понемногу успокаиваюсь и тоже застываю.
У алтаря гораздо темней, чем в центре нефа. Но что удивительно, если там осел коричневый туман, то тут все четко и определенно. Недалеко от меня, на матово светящемся медном поле, искрящейся радугой, горят гроздья ожерелий из самоцветных камней: особенно различим молочно белый жемчуг. Как много там драгоценных снизок, наверняка больше пуда. Заприметил аквариум защитного стекла. Хочется подойти поближе, рассмотреть эти сокровища. Но привстать не решаюсь, не хочу заскрипеть еще раз. Потому я устраиваюсь удобней: оползаю на лавке, облокачиваюсь на спинку. Как же эти самоцветные грозди висят на всеобщем обозрении, должна быть сигнализация от жуликов. А дьявол уже начинает подначивать. Если бы не было остекления и сигнализации, если бы зал был пуст – отважился бы я стащить хоть одно драгоценную ниточку? Допустим, воровство сошло бы мне абсолютно безнаказанно – осмелился бы, или нет? Сердце трепетно замирает, я прокручиваю в голове остроту ситуации: Протягиваю ручонку и снимаю тяжелое, слегка постукивающее костяшками камушков колье. Загнанно озираясь, заталкиваю камни за пазуху, - скорей, скорей уносить отсюда ноги. Состояние как у начинающего парашютиста, в первый раз подошедшего к люку, и выглянувшего в бездну. Это как броситься в драку первым на пятерых сплоченных подонков. Страшно, рискованно, зовуще увлекательно, не хватает только одного – состояния: очертя голову кинуться в омут. Так стащил бы или нет? Не знаю, не знаю - и все тут!
Очевидно эти драгоценные висюльки благодарственное подношение прихожан, своеобразная расплата с местным святым или почитаемой иконой за чудесное исцеление или еще какую-нибудь благую удачу.
Одинокая свеча, горящая сбоку алтаря, бросает багровые отсветы на блестящий алтарный холст, заключенный в изощренно нарядный золоченый багет. Пламя свечи колеблется, то стелется полого, то взметает в высь, видимо по нефу гуляют сквозняки. Поэтому сам алтарный холст освещается спорадически, отблески света произвольно перемещаются по алтарному изображению. Пытаюсь понять, кто же представлен на холсте, довольно трудная задача, так как различимы только отдельные фрагменты изображения. Но постепенно, суммируя видимое, я прихожу к выводу, что на картине Блаженный Августин. Прежде всего, красный долгополый плащ-хитон с капюшоном на белой подкладке, красная же широкополая шляпа, белые нарукавники, в левой руке зажат молитвенник. Но первостепенно лицо: аскетически изможденное и безбородое, взор глубоко запавших глаз устремлен в горние высоты, к богу. Таким образом, я окончательно уверился, что вижу Августина, епископа африканского города Гиппон, родоначальника христианской философии и истории, автора бессмертного сочинения «О граде божьем». Но вполне возможно, что я заблуждаюсь. И на алтарной композиции написан маслом неизвестный мне кардинал или архиепископ.
Свеча отбросила отблеск вдоль алтаря. Зелено-серое покрывало, какие-то статуи, неясные мне символы и атрибуты и кругом старый, потрескавшийся мрамор. Во мне проснулось однажды прочувствованная, возможно даже привидевшаяся во сне, декадентская ассоциация смерти.
Три символа сливаясь воедино, образовывали странную, лишенную реальных черт комбинацию, в которой заключен и потусторонний мир, и подсознательный страх кончины. Вот они:
Первое: Латинские древности: триумфальные арки, засыпанные землей, обломанные поверху колоннады, статуи грубых императоров с огромными глазами, пожелтевшие камеи с зализанными от ветхости ликами, мрамор старый, выцветший, будто труп – мрамор. Эти древности по наитию у меня ассоциируются с трупным цветом, с трупным запахом – они мертвецы, извлеченные из могил.
Не помню где, толи в одном из апокалипсисов, толи у кого-то из античных авторов я вычитал, дословно, разумеется, не помню, но передам суть: «…и пришло время, когда мертвые вышли из своих могил, и смешались они с живыми…». То ни говори – ужасная вещь!
Мертвая культура – она по-своему прекрасна. Но есть нечто противоестественное, даже аморальное в ее существовании вместе с нами, в нашей реальности.
Второе: Изобразительные средства традиционного католицизма, естественно они детища латинской античности. Раскрашенная скульптура – не что иное, как размалеванные мертвецы. Картины блаженных с заведенными под веки глазами, их слепое, полуобморочное выражение коробит меня. Чеканная латынь литургии.… Во всем перечисленном есть некая красота, ей можно даже любоваться, а то и наслаждаться, но это подобно тому, как влюбиться в мертвую девушку. Она еще прекрасна, но уже во власти тлена, но главная она мертва, чисто материя, лишенная духа.
Боже упаси меня утверждать, якобы искусство католицизма вовсе не искусство. Это такое же полноценное искусство как погребальные росписи египтян, Ваал финикийцев и бородатые с туловом быка сфинксы ассирийцев и персов. Но как мне кажется, в это искусство нельзя влюбиться, тяга к нему пахнет извращенностью, профессиональные пристрастия оставлю в стороне.
И третье: Надгробные фотографии и изображения на могильных памятниках. Дико помещать изображенье лика умершего на его могилу. На мгновенье представьте себе, что покойник глядит на наш мир из зазеркалья иного мира. Вообразите себе всю гамму нравственных ощущений, рожденных этим образом.
Через пяток лет надгробная фотография выцветет, порыжеет, изображенье на искусственном мраморе запылится, затрется – к ним опасно будет прикоснуться, как будто они пропитаны миазмами испарений смерти, будто они заразные. Мне также неприятно прикасаться к римским древностям, к католическим статуям в тряпичных одеждах – в том я вижу родство с кладбищенским фото. Какое-то проклятье заключено здесь, какая-то нерешенная тайна, предвосхищение колдовства и дьявольщины.
В костеле становилось совершенно сумрачно, тьма съедала большее пространство собора. Практически уже невозможно, что-либо различить, самое время встать и уйти. Признаюсь, войдя сюда я, рассчитывал испытать очищение, переломить тоску одиночества, избавиться от боли душевной. Ранее находясь в костелах рассматривая настенные росписи, иконы, скульптуру я проникался осознанием ничтожности собственных переживаний на фоне вечного, пусть не совершенства, но осознанного служения нему. Теперь я нахожусь в темноте собора, словно слепец в ночи: уже не различимы потолочные плафоны, повествующие события писания, невидно глаз, смотрящих внутрь, на полотнах католических святых. Я слепоглухонемой. Увы, нет торжественных песнопений, не слышу чеканных фраз латинской литургии зычно возглашаемой ксендзом, я не содрогаюсь от мощного звучания органа. О-о, Орган! Его величественного звучание, его средневековая песнь одно из первейших орудий исцеления больной души.
Вспомнился Герман Гессе, его «Игра в бисер» - одной из существеннейших сторон показанного там процесса медитации являлась музыка. И не просто музицирование, а средневековые песнопения в духе Палестрины и, разумеется, гигант Бах. Но, увы, я не внемлю божественным мелодиям.
Единственное чувство, которое еще не отказался мне служить, так это обоняние. Я воспринимаю и по памяти и наяву своеобразный запах, присущий соборам и церквам. Впрочем, в церквях дух более благоуханный, гигантских костелах запах острый, настоянный веками, чуть пахнет больницей. Да, да…, и как я сразу не обратил внимания на больничный запах: там лечат плоть – здесь врачуют дух. Несомненное родство двух, казалось бы, различных учреждений, впрочем, почему разных – и там и тут исцеляют человека. Не всех и не всегда, одной из причин тому – запущенность болезни. Не запускайте свой недуг! Но мне видимо обитель бога не сможет помочь.
Я поймал себя на том, что перестал дышать.… Спохватившись, глубоко вдыхаю сухой воздух. Что-то нехорошо чувствую. Надо идти. Мне кажется, я уже не встану, в голове туман, во рту горечь.… Сейчас посижу немного.…Опять сбилось дыхание…Резко встаю, громыхая скамьей. Наплевать мне на шум, сквозь темень пробираюсь к выходу. Абсолютно ничего не видно, наконец, замечаю дежурную лампочку в вестибюле (какой-то доброхот включил). Пробираюсь в тамбур, с трудом распахиваю недвижимую дверь.
Свежий воздух опьяняет, на улице еще достаточно светло. Из склепа на волю! С бодрыми волнами атмосферы в моей душе началось пробуждение, я словно воскрес. На душе становится чисто-чисто! Зарождается радость, она растет, ширится…
«Оковы тяжкие падут, темницы рухнут и свобода…!» - вот она медитация, вот оно очищение. Другой человек объявился во мне. Как легко, как бодро ощущаю я себя. Тянусь за папиросами, прикуриваю. Хочется обойти костел кругом, детальней осмотреть его. Поднимаю голову, число «1695» - три века. Как богато украшен фасад собора, резные башенки, изогнутые вольты, стрельчатые оконца и большая розетка спереди. Спускаюсь с паперти, осматривая фасад издалека. Как называется этот архитектурный стиль - разумеется, барокко, но с готическим привкусом. Впрочем, в Вильнюсе есть собор Святой Анны» - вот там действительно готика, кладка настолько ажурна – каменное кружево, одним словом. Здесь все строже и солиднее. Анна-то Анной, но меня всегда больше привлекала громада костела бернардинцев, стоящего сзади, так и не побывал…
С южной стороны костела несколько гранитных надгробий: 1823-1878,1855-1911,1785-1812.1781-1812 – интересно кто там захоронен.Две последние могилы явно принадлежат погибшим в годину двенадцатого года. Читаю немецкие фамилии, ничего странного в русской армии тех лет много было немцев.
Возникает соблазн немного поиграть. Я советский разведчик, нахожусь на вражеской территории, скажем в Германии. Мой шаг нетороплив, иду задумчиво, заложив руки за спину. Как я устал, бог ты мой, как я устал. Где-то мам на Востоке моя родина, мой маленький городок с одноэтажными домишками, утопающими в яблоневых садах. Я явственно вижу одну асфальтированную улицу в центре городка, когда-то я блуждал по ней с любимой девушкой, обнимал, целовал ее в подворотнях. А сейчас я один, совсем один в целом мире. И что самое горькое, - никому нельзя оказать свое одиночество. Я должен пить вино, радостно смеяться, ухаживать за пухленькими фроляйн и фрау, любезным, обходительным, по холуйски предупредительным. Я мурлычу под нос мелодию Таривердиева из легендарного фильма «Семнадцать мгновений…». Легкая грусть наполняет меня. Я одинок. В глазах навертываются слезы. Сейчас я могу позволить себе подобные сантименты, - я один. Я стою возле громадной немецкой кирхи. За моей спиной домик пастора. Двое его прислужников, что-то убирают во дворе, согнувшись в три погибели. Скорее всего, - они военнопленные, кто интересно по национальности? Славяне, французы, английские летчики, а возможно и русские, как хочется произнести русскую фразу, хотя бы слово, го это провал. Я отворачиваюсь и деланно рассматриваю посеченную осколками стену кирхи. Две статуи, облаченные в ниспадающие мантии, в епископских митрах осуждающе смотрят на меня свысока.
Я иду по аллее, обсаженной карликовыми деревцами, а спереди сочно зеленеет сосновая рощица. Сосны везде одинаковы, для них нет тысяч километров, их стволы шершавы и пахнут также вкусно, как и в России. Я иду и иуд, я не ведаю, когда случится Победа, когда, наконец, я возвращусь в свой маленький одноэтажный городок?
Хочу курить. Достаю папиросы. Вот незадача – кончились спички. Где разжиться огнем? Мое наваждение спадает. Пора топать домой. Вдоль церковной ограды зажглись фонари. Прохожу к центральной аллее.
Славно, вот у этого мужчины я и прикурю. На белой скамейке, расстелив газету, совершенно не сгорбившись, сидит пожилой человек. Он курит, как и я «Беломорканал». Профиль у незнакомца острый, как у Ландау, седая шевелюра чуть прикрыта клетчатой поношенной фуражкой. Он смотрит неотрывно одну точку. Я перехватываю его взгляд - соборные часы, а я и не обратил на куранты внимания. Время уже позднее.
- Извините…, разрешите прикурить., - незнакомец вздрагивает, я жестом поясняя свою просьбу.
- А, пожалуйста, куда же я их положил (про спички), протягивает он мне початый коробок.
Говорит без намека на акцент – русский, отмечаю я. Прикуриваю:
- Спасибо большое.
- Да не за что, да Вы возьмите спички-то, у меня еще есть.…Берите, берите не стесняйтесь.
Мне как-то стало неудобно, впрочем, чего же здесь такого, благодарю доброго человека. Дойдя до ворот, я оглядываюсь. Старик свертывал свою газету.