Часть I.
Главка 3.
И вот, опять один?! Тоска, саднящая нутро, отравила восприятие окружающей действительности. Совсем не радует погожий солнечный денек, не завораживает, открывшаяся взору безоглядная степная даль. Не бодрит упругий, колючий ветерок, смахивающий с небесной лазури последние, рваные клочки серо- землистой хмари.
Отменно накормленный конь ретиво несется, раздувая влажные ноздри, ему и невдомек, какая юдоль творится в душе седока, какой камень лег тому на сердце, жеребцу безразлична пустота, обступившая его хозяина, коню никак не понять, что они держат путь в никуда..
Облов надеялся сыскать пристанище у давно знакомого крестьянина-богатея, одного из столпов волостного села Иловай-Рождественно. Человек этот - Кузьма Михеевич Бородин, приходился старшим братом одного неумного приказчика, к слову сказать, выпестованного и выведенного в люди семьей Михаила. Отметив эту оборвавшуюся связь, Облов невольно вспомнил отчий дом, перед глазами встали любезные сердцу образы умерших родителей. По сегодняшним, принятым в Советской России меркам, его отец - Петр Семенович принадлежал к сельской буржуазии, отнюдь не ровня воротилам кулацкого пошиба, теперь его сочли бы настоящим капиталистом. Он держал водяную мельницу, которая досталась ему еще от старшего Облова, Семена Марковича - деда Михаила. Своими трудами он последовательно, на протяжении четверти века, скупал к ней у разорявшегося местного помещика его мастерские, фермы, конюшни, рыбные пруды.
Михаилу представились осклизлые, замшелые стены старой мельницы, хищное чавканье водяного колеса. Словно в яви почувствовался хладный дух гнилой сырости тянущий из-под свай, на которых гнездилась вся обширно разросшаяся конструкция. На этот идиллическом фоне, подобно истертым кадрам старой кинохроники изобразились и сами мельничные рабочие, обсыпанные с ног до головы мукой, послышались их веселые прибаутки, зримо почуялась сила их натруженных рук, легко вскидывающих на хребет пятипудовые мешки. Ему привиделись также расхристанные подводы помольщиков, извечно скученные на высоком берегу реки. Вкруг них собирался праздно шатающийся люд, влекомый к мельничному сборищу возможностью почесать языки и показать себя, этакий вечевой сход. На самой же мельнице жизнь была постоянно напряженная, круговерть не затухала даже в выходные дни. Лишь по большим государевым и церковным праздникам там, наконец, наступала благостная тишина. Правда, к вечеру благодать завершалась шумом и гамом пьяной толпы на крутояре, выходившей стенка на стенку. Любит русский мужик попотчевать себя в удовольствие кулачными битвами (не столь уж потешными), и по правде сказать, совсем не до первой крови…. Случается насилу отливают колодезной водой. Порой и сам Петр Семенович, засучив рукава, обнажив мосластые кулаки, становился в ряд, разумеется, его старались не зашибить, только тешили, мужики понимали, как ни как - благодетель.
Вспомнилась и расположенная у въезда в лес отцовская пилорама. Неистовый визг паровых пил, округ желтые штабели свежих распущенных досок, россыпи горбыля, горы пахучих и мягких опилок. И среди сосново-душистого мира снует приказчик дядя Игнат в своем обсыпанном перхотью сюртучке, с непременным дерматиновым портфелем подмышкой, с вечно слезящимися глазами и луководочным запахом изо рта. Игнат Михеевич, выдвинулся из простых десятников, его медом не корми, только дай приветить наследника - Мишеньку. Обыкновенно приказчик начинал с того, что нахваливал одеяния хозяйского сынка, мол, какие у тебя Мишенька сапожки, ну, прямо, как у «прынца-заморского», а какой у тебя, паря, поясок, такую вещь не зазорно и Бове-королевичу повязать на расшитый золотой кафтан.
В дальнейшем, когда Облов стал учиться в реальном уездном училище, подхалим Игнат взялся восторгаться Мишенькиной ученостью, находил в мальчишке исключительные способности и таланты, прочил отнюдь не блестящего «реалиста», чуть ли не в генерал-губернаторы. В дальнейшем они потеряли друг друга из виду. После февраля семнадцатого с Игнатом Михеевичем произошла чудесная метаморфоза. Уже, будучи вполне солидным человеком, отцом семейства, он «с какого-то перепуга» решил баллотироваться в члены уездного совета от партии социалистов-революционеров, или как там еще их называли – эсеров. Облов, к тому времени находящийся по ранению в отпуске, раза два инкогнито приходил на предвыборные митинги, стоял далеко в сторонке. Михаила глубоко оскорбили напыщенные слова бывшего прихлебателя о тяжелой крестьянской доле, об истинно народной партии, о мужицкой справедливости и, наконец, о грядущем возмездии «живоглотам» (интересно кого он подразумевал – не се6я ли уж?). Подвыпившие мужики дружно рукоплескали знакомому оратору, поощряли того выкриками: «Твоя, правда Игнат Михеич!» или «Давай Игнат, дело говоришь!», ну и все в таком же шапкозакидательском роде. Облов на этих разношерстных митингах кроме трескучей революционной фразы и откровенно льстивых реверансов в адрес всякого рода люмпенов, или заигрывания с дремучими инстинктами косного мужика ничего вразумительного не услышал. Ну, а уж демагогия самого Игната могла привлечь лишь вовсе самые темные и неразвитые натуры. Если честно сказать, то сам Облов никогда прежде, а тогда в особенности, не воспринимал приказчика всерьез, его политические амбиции считал просто возней хамского племени. Судьба злодейка распорядилась по-своему. Игнату отчаянно не повезло, как-то поехав на собрание в Тамбов, по дороге был убит и ограблен архаровцами, выпущенными в тот год по амнистии. Похороны партийцы устроили по первому разряду, хоронили Игната с оркестром и кумачовыми флагами. Кстати Облов-отец тогда очень кручинился, оно и понятно, старый лис делал ставку на своего человечка. Но вот господь не сподобил, а следом пошли сплошные реквизиции и разоренный отец умер с отчаянья в восемнадцатом.
Следом явилась в памяти покойница-мать Варвара Никитична: рыхлая, болезненная женщина, то и дело стонущая и охающая, постоянно перевязанная крест-накрест пуховым платком. В последние годы она надоедливо молила Господа, чтобы поскорей прибрал ее. Мать не оказывала никакого воздействия на практические дела своего мужа, ее сферой являлась церковь, старухи-ни- щенки, юродивые прорицательницы и весь тот тунеядствующий сброд, снующий по церковной паперти.
Михаилу от матери передалось одно весьма нежелательное качество – суеверие. Еще в раннем детстве его неосознанно влекли душещипательные истории о мертвецах, оборотнях, о происках колдунов, а так же его умиляло противостояние им, в лице старцев-отшельников, и иных подвижников, клавших живот свой на алтарь борьбы со всяческой нечестью. Понимая разумом вздорность подобных бабьих сказок, он внутренне не мог преступить известные всем заповеди, приметы народных суеверий. Он обходил стороной арочные столбы на перекрестках, не подымал обороненных чужих вещей, старался не общаться с людьми, подозреваемых в сговоре с нечистой силой. Кстати, было одно событие, один факт, который и по сей день леденит кровь в его жилах. Это приключилось с матерью, очевидцы тому все Обловы.
Как-то Варвара Никитична одна отправилась в приходскую церковь. И вдруг, чего с ней никогда не случалось, с полдороги вернулась обратно. На ней лица не было… Отец, шутя, спросил: «Не забыла ли она свой "благотворительный" кошель (мать всегда помогала бедным и увечным). Варвара Никитична ничего не ответили, молча прошла в дом и уединилась. Но видно ее потрясение было столь велико, что она не смогла удерживать его в себе, вечером она открылась домочадцам.
Было так…. Идет она себе по тропке. Внезапно поднялся сильный ветер, настоящий вихрь, мигом завертел пыль столбом, и разом стих…. И видит мать, что прямо у ног лежит большая раскрытая книга. Она возьми, да и подыми ее. И тотчас взор упал на разверстую страницу. И прочла она там: «Варвара Облова, в девичестве Кузовкина умрет в год трехсотлетия царствующей династий, под Николу зимнего, умрет ногами?!».
Мать в ужасе отбросила книгу. Та, не коснувшись земли, растворилась в воздухе, растаяла, будто и не было её..
Все стали успокаивать мать, уверять, что ей пригрезилось, почудилось. Но по-правде сказать, сами мало верили своим доводам, потому крепко тогда призадумались. Варвара Никитична даже слегла поначалу, затем отошла, случай вроде как забылся.. Только где-то в десятом году вернулся тот страх. Стали у нее сильно пухнуть ноги, она еле ходила, а в год юбилея Романовых ноженьки совсем отнялись, и в декабре она представилась.
В год смерти матери Михаилу стукнуло тридцать лет. Давно позади школярство в Козловском реальном училище, позади изматывающие годы учебы в столичном Технологическом институте. Михаил несколько раз порывался бросить технологичку, его совершенно не прельщала инженерная стезя, он терпеть не мог точных наук, чертежей, всяческих расчетов и вычислений. Отцу приходилось неоднократно призывать сына к порядку, даже угрожать лишением наследства. Боязнь потерять отцовское расположение вынудила таки Михаила с грехом пополам дотянуть лямку постылого студенчества. В стенах института он на короткую ногу сошелся с сынками известных петербургских воротил. Ощущая себя несколько парвеню, он, тем не менее, выгодно выделялся среди жуирствущих молодчиков. Его довольно солидные познания в области изящной словесности и изобразительного искусства привлекали к нему помимо друзей оболтусов их прелестных и ветреных сестриц. Короче Михаил Облов слыл в своем кругу неким эстетствующим бонвиваном, что не помешало ему все же завести ряд весьма полезных и пригодившихся в последствие знакомств.
Окончив с грехом пополам институт, Михаил не поехал домой, а устроился банковским служащим у одного своего приятеля - еврея по национальности, но человека радушного, по-русски широкого. По старой дружбе молодой банкир особенно не загружал работой своего однокашника. Михаил пользовался неограниченной свободой и льготами, катался из одной столицы в другую, выезжая с конфиденциальными поручениями в Киев, Вильну, Варшаву и даже Тифлис. Так бы ему и жить дальше, глядишь, присоединил бы к батюшкиному свой, начавший выстраиваться капиталец, а там познакомился бы с девушкой из приличного семейства и все бы наладилось, как у остальных людей…
Да вот приятель еврей, по-свойски втянул Облова в элитарный политический кружок, имевший тесные связи с социал-демократами, конкретно меньшевиками. Дальше больше, Михаил стал членом партии, ему по-настоящему было интересно. Он увлекся революционным максимализмом, ему нравилась интригующая, порой даже конспиративная, суета партийного функционера, он даже стал таить мечты о политической карьере. Как не смешно теперь это представляется, видел себя, как когда-то прочил приказчик Игнат, - уж если не губернатором, то уж депутатом Государственной Думы или товарищем министра.
Но, как известно - дорога в ад вымощена благими намерениями. Начались гонения на леваков, большинство ячеек подверглось разгрому, кого-то из партийцев посадили, иных выслали под надзор полиции. Арестовали и Михаила, к счастью знакомство с Крестами оказалось не продолжительным, банкир добросовестно отстарал своего протеже. Выйдя на волю, Михаил, пожалуй, впервые серьезно задумался о собственной участи. Судьба вечного арестанта или ссыльного поселенца его, естественно, мало прельщала. Реально, с надеждой выдвинуться в лидеры одной из многочисленных социалистических групп, пришлось распроститься. Для него уже не было секретом, что все эти высокие идеи, рассуждения о порушенной справедливости, а уж тем более демагогические споры о необходимой России экономической доктрине, лишь приманка для наивных, романтических юнцов. На костях этих мальчиков дяди с профессорскими манерами зарабатывают себе авторитет и строят свое благополучие.
Михаил плюнул и уехал домой - на Тамбовщину. Отец, проглотив горькую пилюлю, по поводу не оправдавшего надежд сынка, тиснул его чиновником в городскую управу, абы не шлялся без дела. Новое поприще так мелко и пошло, что Облов захандрил, неотступно тянуло опять на берега Невы. Между тем, приятель-банкир, покинув Россию, обосновался в свободной Швейцарии, да и все былые соратники и «подельники» расползлись кто куда. Молодой Облов с безысходной тоски пристрастился к выпивке, уяснив, что чадо основательно задурило, отец спешно приискал ему невесту - дочку Козловского купца-хлеботорговца, слывшего миллионщиком. Девица была средней паршивости (жидкие волосенки, «прибитый» зад и плоские груди), лишь косилась украдкой подведенными глазками. Душа к ней совершенно не лежала, но сколько еще таскаться по танцевальном вечерам, вернисажам, пикникам и прочим увеселительным мероприятиям, выискивая легкомысленных дурех, отдающихся за флакон контрабандной туалетной воды. Михаил отрешенно махнул рукой на свою судьбу - будь, что будет?! Тут занедужила, а затем умерла мать. Венчание, разумеется, отсрочили на год, а потом оно и вовсе расстроилось. Девицу-купчиху спешно сосватали за бородатого железнодорожного начальника из дворян. Став благородной мадам, она быстро располнела, обрела даже известного рода привлекательность провинциальной кокотки. До Михаила, потом дошли городские сплетни, что его бывшая пассия малость пошаливает от своего путейца, ну, да и бог с ней…
Грянула война с германцем. Петр Семенович намеривался откупить единственное чада от мобилизационного призыва, но Михаил скорее от скуки, нежели от избытка патриотизма, наотрез отказался от брони, сам поехал в штаб округа. Не прошло и полгода как на его плечах заблистали путеводные звездочки. Он получил назначение в кадры 10-й (Неманской) армии, на должность военного инженера. Едва Облов-младший прикатил в Гродно, как седьмого февраля немцы начали свое обвальное наступление в Восточной Пруссии. Уже получив предписание, Михаил чудом избежал командировки в Осовецкую крепость - там бы ему досталось на орехи. Осовец в течение шести месяцев прикрывал пятидесяти километровый промежуток между истекавшими кровью русскими армиями, оставшись один на один с таким мощным противником, каким являлся блокадный германский корпус. Крепость выстояла, но какой ценой?! Михаилу же в другом месте довелось хлебнуть полной ложкой – испытать горькую участь отступавших войск. Его и по сей день, пробирает мороз по коже, стоит вспомнить тот хаос и панику, когда офицеры стреляют в солдат, бросающих отведенные позиции, солдаты в отместку исподтишка убивают слишком ретивых офицеров. Это только потешно звучит — праздновать труса, это отвратительно, когда ради спасения собственной своей шкуры, идут не только на предательство и самострелы, готовы буквально на самые мерзкие смертные грехи.
С величайшим трудом, но положение на фронте Неманской армии стабилизировалось. Второго марта армия перешла в наступление. Было проведено большое переформирование, Михаил получил назначение на должность строевого командира в пехотный полк. Русские стремительно шли вперед, подкрепленные свежими силами. Войсками овладел наступательный азарт. Облов по праву считал это время самым красочным в своей до селе бесцветной жизни. Однако, фронт не фееричный каскад кафе на променаде Каменоостровского проспекта. Михаил был ранен в плечо, пострадал не так уж, чтобы очень тяжело, но пришлось эвакуироваться в тыл. Гродно, Тверь, Москва. Как назло, рана долго не затягивалась, удручающе пустынно тянулись часы, дни… В окружной госпиталь не раз приезжал отец, по-своему умасливая военных врачей, поставил-таки сына на ноги. С месяц Михаил пробыл дома, в Козлове и…, и опять фронт….
Наступил его звездный час. Точнее вневременное состояние, когда твое я - уникальное и единственное, уже не имеет всеобъемлющей самоценности, когда ты, наконец, проникаешься одной до безразличия простой истиной, что собой можно, а порой, даже нужно пожертвовать, поступиться ради общего дела. Летом пятнадцатого года поручик Облов, командуя остатками роты пеших егерей, трое суток сдерживал бешеные наскоки бошей, пытавшихся с фланга обойти рубеж начавшей отступление, его, до последней степени, измотанной дивизии. Как он смог тогда выстоять – ведает только один бог?! Пожалуй, те трое суток - апофеоз его военной карьеры! Сам генерал Эверт, вручая орден Святого Георгия 4-й степени, долго-долго тряс ему некстати разболевшуюся руку. Но высокая награда, особо не радовала, ему было как-то странно - неужели он выстоял, неужели это он – он еще живой, ходит, ест, пьет.
Ну, а потом пошла уже настоящая каша…?!
Михаил Петрович Облов заматерел, начисто позабыл свои прежние салонные и либеральные замашки, научился заправски глотать неразведенный спирт, стал надменно презирать штабных фертов. И, что уж вовсе непонятно, пристрастился бить нерадивых солдат по мордасам, как тогда любили говаривать бесцеремонные офицеры. Последний свой Георгий, для его уровня, особо высокой - третьей степени, он получил за декабрьскую шестнадцатого года наступательную операцию под Митавой. Заслужил, будучи капитаном, исполняя обязанности командира батальона в составе 12 армии Северного фронта. Награду вручал командующий армией Радко-Дмитриев, бывший болгарский посланник, ставший героическим русским генералом (в октябре восемнадцатого он был зарублен шашками пьяными чекистами в Пятигорске). Облову же вопреки всем уложениям досрочно присвоили звание подполковника и, откомандировав на Юго-Западный фронт, предоставили краткосрочною побывку. Но и в родимых пенатах было не лучше – началось всеобщее стояние перед бурей…
Осень семнадцатого застала Облова в Новоград-Волынском. Большевики настолько разложили армию, настолько деморализовали ее, что отношение к солдатам у Облова и офицеров его круга, было одним – нещадно пороть. Но открыто выказывать столь закоснелые убеждения становилось опасно, солдатское быдло не церемонясь расправлялась с неугодными ей. К примеру, одного кадрового офицера, воевавшего еще в японскую, запросто насадили на штыки, лишь за то, что тот потребовал от нижних чинов идти в очередной караул. Облов счел разумным, наплевать на такую армию. Он забросил службу, сошелся с одной пухленькой сестрой милосердия, они гуляли с ней в парках, осматривали костелы, посещали синематограф. Когда их полк окончательно расформировали, возлюбленные уехали к ее родителям в маленький городок на Смоленщине – Рославль.
Встретили его очень радушно, всячески ублажали, домашние Наташи, так звал сестру милосердия , верно смекнули, что Михаил прекрасная партия дал их засидевшейся в девках дочери. Облов и сам уже настроился свить семейное гнездышко, чего оставалось ждать от жизни, пора, наконец, найти покойную пристань, хватит метаться попусту из стороны в сторону.
Но, все коту под хвост, Совдепы стали шерстить офицерский корпус, Михаилу пришлось спешно покинуть уютный Рославль. Городок остался памятен обилием дворовых шестов с ветвистыми охапками гнезд белых аистов.
Началась новая Одиссея.. Остро встала проблема выбора: с кем ты подполковник Облов?! Раскинем карты: с бывшими юнцами-собутыльниками, прожигавшими жизнь в ресторанном Питере; с подобными им кутилами и бабниками из числа штаб-офицеров; а может, с печальным полковником Федоровым, страстным почитателем философа Владимира Соловьева; или штабс-капитаном Котовым схоронившим на чужбине младшего брата подпоручика, растерзанного одичалыми дезертирами, - с одной стороны, а с другой - с балтийским матросом Латынюком - окружным военным комиссаром, грозившим перестрелять всю офицерскую шоблу; с пьяным сбродом одичалой солдатни, разбившей винные склады купца Щукина, неделю продержавшим в трепете весь город; или с говорливым еврейским подмастерьем Яшей Эйдельманом утверждавшим, что теперь для российского еврейства настали золотые времена, подумать только – наш Свердлов, наш Зиновьев, наш Троцкий, он еще много кого называл из своих местечковых революционеров. Облов со всеми минусами выбрал первых….
Вот и подался он на Дон к атаману Каледину, потом оказался в Добровольческой армии, в составе кавалерийского полка наступал на Москву, затем «драпал» обратно до Новороссийска, - переправляться в Крым не захотел. К тому времени он стал теперешним озлобленным Обловым.. Его ранее совсем не меркантильная натура очень болезненно восприняла известие о реквизиции у отца пилорамы и мельницы, отняли дом в Козлове, а о фермах и конюшнях и говорить не стоит. Михаил уже привык жить своими трудами, привык обходиться малым, была бы чарка, да сносная закуска. Но тут, узнав об унижении отца, он как-то ошалело остервенился, стал беспощадным.. За что его побаивались, даже свои, но и отличали, в то же время стараясь не связываться с ним..
По молодости равнодушный к отцовым орловским жеребцам, уже в Белой армии он заделался заправским лошадником, как видно ему на роду было написано стать кавалеристом. Итак, вместо Крымских степей, он с отрядом таких же отчаянных сорвиголов, под водительством уж вовсе дикого грузинского князя, ушли за Кубань. Ох, и наворочали они там дел?! Облов, скорее всего, и сложил бы буйну головушку на Кавказе, но прослышал о крестьянском мятеже на Тамбовщине и решил податься в родные края.. Разумеется, с неотвязной думой поквитаться за умершего от инфаркта отца, да и вообще за свою незадавшуюся жизнь. Но опоздал. После разгрома Тухачевским и Уборевичем основных сил повстанцев, после газового измора беззащитных деревень, массовых расстрелов заложников и строптивых крестьян, после зачисток Котовского – как еще можно было проявить себя строевому офицеру? Облову поначалу пришлось прикинуться тихим советским гражданином, даже зарегистрироваться на бирже, разумеется, по подложному паспорту. Но не таков был Михаил Петрович, чтобы тихонечко злобствовать, посапывая в кулачок. Неудачи не сломили его, наоборот подстегнули в нем противленческий инстинкт. Если оттолкнуться от читанных в детстве книжек об индейцах Майн Рида, то его тотемом стал Тамбовский волк. Да он и сам уже сравнивал себя с одиноким волком, даже стал походить статью на бесстрашного серого зверя.
Облов пошел по селам. Он не считал ночей и дней. Ему и еще трем отпетым головорезам из поверженной крестьянской армии Тукмакова, удалось сбить небольшой, мобильный отряд из обиженных советами деревенских мужиков. Конечно, по малочисленности, серьезно повредить новой власти они не могли, но все же в окрестных уездах опять полилась комиссарская кровушка. В партийных и советских инстанциях пошли разговоры о белом, бандитском терроре, опять поднявшем голову на Тамбовской земле.
Нужно понять оторванных от нормальной жизни, обозленных репрессиями здоровых мужиков, которым бы пахать землю и растить детишек, а вместо того вынужденных задарма ишачить на загребущих чужеедов и их крашеных девок, в кожаных куртках. Некогда богатейшая Российская губерния, в прямом смысле житница России, со своим трехметровым слоем чернозема, влачила нищенское существование, разоренная поборами продотрядов, начисто выгребавшими остатки хлебушка у непривыкших кланяться, а уж те паче побираться тамбовских крестьян. Как тут не взвыть от обиды, как тут не схватить обрез, как тут не открутить голову зарвавшемуся пришлому начальнику. Вот и убивали зарвавшихся продотрядников, всяких там присланных из Москвы тысячников, а заодно и сопровождавших их советских служащих. Случалось, наказывали плетьми, а то и шомполами упертых мужиков, не желавших помогать лесному братству. Были печальные факты изнасилования подвернувшихся под пьяную руку молодок, а то и баб, за такие дела Облов спрашивал с особой строгостью. Дрожавшие от страха комитетчики и их подпевалы во множестве распускали о них грязные, порочащие слухи, мол, обловцы убивают просто так – за один лишь косой взгляд.
Конечно, Михаил Петрович частенько задумывался – тем ли он делом занялся? Да и вообще - для того ли родила его мать, порол в детстве отец, учили долгих тринадцать лет? Зачем, наконец, он водил в атаку своих егерей, ради чего гнил в госпиталях, и самое обидное, с какой целью читал множество умных книг?!
Определенно – не за тем! Но с проторенного пути уже не сойти, назад хода нет. Само-собой, завязались прочные связи с антисоветским подпольем. Облов неоднократно выезжал в Воронеж, Саратов, Москву - выслушивал неисполнимые инструкции, получал по сути уж не такие большие деньги, в общем, по советским понятиям, стал самой что ни на есть отъявленной контрой. А с такими один разговор, с ними не цацкаются, одна лишь мера применительна к ним, а именно, высшая мера социальной защиты – смертная казнь.
И вот, он остался совсем один. Почему он скачет по степи, почему снует ночами за схоронившимися в щелях атаманцами, почему пытается сколотить новый отряд? Не лучше ли - плюнуть на все и убраться куда-нибудь подальше, как можно далее от родных мест, где никто тебя не знает, где никто не ведает бедовых (а то и кровавых) дел, числящихся за тобой? А может статься, вообще, лучше покинуть Россию, бросить Родину - кому он здесь теперь нужен?
Тогда придется кормить вшей в лагерях Галлиполии, или стать лакеем в кофейнях Бухареста, ну, или просто мести тротуар в парижских предместьях…. А вот и нет! Он не таков – подполковник Облов Михаил Петрович! Ему ли подстать быть серой неприхотливой мышкой, собирающей крохи со стола жизни? Как бы ни так, это исключено, по определению этого не может быть!
На ум пришла сказка старой калмычки, рассказанная Пушкиным в «Капитанской дочке» - притча про орла и ворона. Как там было: «Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: «Нет, брат ворон, чем всю жизнь питаться падалью, лучше раз напиться живой крови, а там как Бог даст!»». Вот вам и весь сказ о Емельяне Пугачеве, по сути, он прямой антагонист Облову, а выводы из своей жизни они делают одинаковые. «Не буду и я ползать на брюхе! Пропадать…, так с музыкой!» - подумал Облов и, что есть сил, огрел коня плетью. Жеребец взвился на дыбы и птицей понесся по смерзшейся земле. Минут пять спустя, ни коня, ни всадника уже не было видно, только порывы ветра доносили еще цокот копыт, да слабый запах полыни.
Главка 4.
Подворье Кузьмы Бородина, обнесенное глухим дощатым забором, полностью перекрытое почерневшим тесом, надежно укрыто от постороннего взора. Облов шагом подъехал к высоким, окованным железными полосами воротам, густо зашпатлеванным ядовито-зеленой краской, толкнул черенком плети створки, тщетно, пришлось спешиться. Подналег на широкие воротины, ни с места…, должно заложено изнутри брусом. Облов нетерпеливо забарабанил по толстенным доскам, с умыслом рассчитанным заглушать, поглощать звуки от стука непрошенных гостей. Надсадно хрипло, выплевывая злобу, забрехал здоровенный кобелина, зазвенела, заклацала цепь, едва сдерживая неистового пса. Наконец, откуда-то из глубины двора донеслись уж вовсе корявые звуки старческой речи. Просмоленные никотиновым дегтем связки, яростно исторгали площадный мат - сразу и не сообразить, кого хозяин поливает руганью - преданного пса или неурочного посетителя.
Прогромыхав, отошел запорный брус, створки ворот скрипуче разъехались, в образовавшийся проем как бы украдкой выглянула мясисто-округлая, крепко слепленная головизна. Черты лица, будто нарочно размытые природой, припорошенные соломенной щетиной на щеках, расплывались в лоснящемся месиве, словно взопревшее тесто. И только черные зрачки-буравчики, колюче поблескивали из-за белесых, по-поросячьи редких ресниц. Глазки изучающе уставились на Облова, мгновение пребыли в по-деревенски хитром анализе, затеи масленно увлажнились, покорно померкли. Растянув в улыбке щербатый рот, собрав у переносицы морщинки, хозяин подворья, а это был он, согнулась в полупоклоне, приглашая войти.
Михаил, не заставив себя долго упрашивать, но все же замешкался, втягивая за ограду почему-то упиравшегося коня. Тот упрямо не желал идти во двор, бил копытом, выгибая шею, тянул поводья на себя. Облову пришлось прикрикнуть на жеребца, грубо дернуть уздечку, животина упрямо замотала башкой, волнами расплескивая густую гриву. Облов почти силой затолкал его в темное стойло. Конь косил большим карим глазом, надувал жилы на шее, тяжело и прерывисто сопел…
- Ишь ты?! Чего-то не по нраву, странно как-то…, - подумал мельком Облов, направляясь к высокому крыльцу бородинского дома.
Гладкий, словно ситный хлебец, хозяин любезно зазвал в горницу. Облов давно знал фарисейскую натуру Кузьмы Бородина. Нравственным единственным мерилом этого человека прибывала собственная польза. Ради ничтожной выгоды, Бородин способен продать отца родного со всеми потрохами, а об остальных и говорить нечего, торговал собственным отношением к людям и в розницу, и оптом. Еще Облов-отец рассказывал Михаилу про продажного расторопного мужика Кузю, об его живоглотстве и омерзительной неразборчивости в средствах пополнения собственной кубышки.
Кузьма Михеич, как и его незабвенный младший братец, вышли из многочисленной семьи маломощного недужного крестьянина, промышлявшего подрядами к местным богатеям в конюхи или сторожа. Мальцом Кузя сполна хлебнул лиха, нянчил меньших братишек и сестричек, с весны до осени хаживал в подпасках, раза два его, бедняка, чуть не слопали голодные волки. Уже парнем он ишачил в батраках, чуть было не польстился на уговоры каких-то проходимцев, агитировавших в бурлаки.… Так бы и помер Михеич в нищете и отрепьях, не подфорти ему удача. Улыбнулась она в лице засидевшейся в девках дщери сельского старосты - Улиты. Дева та считалась забубенной вековухой: суходылая и мосластая, как стебель кукурузы, с лицом плоским и шершавым, как подсолнух. Сбежишь не зная куда от такой крали, но К;узьма и сам не слишком казист, да и помыслы его с голодухи сводились, отнюдь, не к девичьим прелестям - парень возжаждал богатства. Как уж он там подлез к этой кулацкой девственнице, никому не ведомо, но, как говорится, обрюхатил ее. Деваться некуда, тесть поставил Кузьму промышлять извозом. Бородин много был благодарен, освоился быстро, да и налаженный промысел еще лучше заспорился в его не чаявших настоящего дела руках. И дальше, удача не покинула Кузьму. Нежданно-негаданно отдал богу душу единственный брат Улиты Иван, спьяну на Троицу потонувший в мелководной окрестной речушке. Зажимистому тестю ничего не оставалось, как полностью приобщить шустрого зятька к своим делам. Тут и пошло-поехало у Кузьмы Михеича, оказалось, что не было в округе мужика сноровистей и оборотистей его. Тестево добро, словно по волшебству, умножаюсь в руках Бородина. А вскоре, он и меньших братьев пристроил куда надо, к хорошим людям. Не будь революции, Кузьма Михеич со временем непременно бы прописался в купцы, все шло к тому…. И еще, одна незадача тяготила мужика: не заживались на белом свете их с Улитою дети, из семи человек - осталось лишь двое. Сын Филат – болезненный (в деда) тощий малый, все больше и больше склонный к выпивке, да длинноносая доча Пелегея, по всем статьям обреченная разделить участь обойденной ухажерами матери. Соседи знали, что Кузьма Михеич, после смерти тестя, жестоко истязал нелюбимую супругу, как она еще у него ноги таскает - одному богу ведомо.
Облов ступил в жилую половину, аляписто убранную пестрыми занавесками и полосатыми половиками-дерюжками. Навстречу ему шмыгнуло высокое, узколицее создание, по-старушечьи повязанное пестрядевым платком, в стоящей колом черной юбке. Михаил сам озабоченный плотью, явственно уловил зазывно-тоскливый, изголодавшийся взгляд васильковых глаз. Ему еще ничего не успело прийти в голову, как Михеич обозвал дочь «лярвой, снующей под ногами» и даже замахнулся на нее. Облов заметил про себя: «Скоты и есть…».
Усадив гостя в красный угол, Бородин торопливо прошел в задние комнаты, оттуда донесся его приглушенный шепот. По отдельно долетевшим словам, Облов догадался, что хозяин отнюдь не рад ему, и находится в крайнем замешательстве: «Чего это принесло бандитского вожака?!». Михаил Петрович хорошо разумел: его присутствие ни кого не может порадовать, его нынешний удел вызывает у людей одно чувство, чувство страха за собственную участь.
Скрипнула дверь, в горницу шаркая, вошла супруга Бородина - цыганистого вида иссушенная старуха, она недобро поклонилась и протопала на кухню. Там она тотчас же негодующе громко загремела посудой, ее лишенный плотских черт голос отдавал какие-то указания дочери. Девушка молча сносила раздраженный тон матери. Вот она опрометью выбежала в сенцы, украдкой стрельнув глазками на Облова, вскоре вернулась, придерживая в охапке обезглавленную курицу и еще какую-то припасенную снедь. Старуха мать тем временем шуровала на кухне, кляня плохо горевшую печь-голландку.
Приодевшийся в брюки и жилет, нарочито тишайший хозяин подсел к Михаилу, и ангельским голоском взялся выведывать последние новости. Гостю ничего не оставалось как по душам разговориться с вкрадчивым стариком.
К вящему стыду Михеича, нужно сказать, что давнее знакомство с семьей Облова, даже в теперешние лихие времена, приносило ему не малый прок. Облов регулярно ссужал Бородину добытые по шальному деньги. Давал не то, чтобы в долг, и раздаривал не из щедрости душевной, а дабы прочнее привязать скаредного кулака к своему, прости Господи, стремному делу. Поначалу давались деньги, дальше больше Кузьме стали поручать реализацию награбленного бандитами добра. Немало штук английского сукна и коробок со всякой галантерейной дрянью, немало овчинных шуб из-под Рассказова и сапог, стачанных в Елецких артелях, прошло через загребущие руки Кузьмы Михеича. Таким образом, пожалуй, нет в уезде человека столь сильно увязшего в темных делах Облова, да и человека - своего в доску.
Михаил Петровичу вовсе не претил жульнический характер Кузьмы Михеича, он не придавал существенной роли тем изъянам в душе Бородина, которые обостряли его скупость и корысть. Главное, что мужик полностью во власти Облова, и надумай он «соскочить», как тут же оказался бы раздавленным, подобно блохе. Михеич звериным инстинктом ощущал свое незавидное положение. Он откровенно боялся лютости Облова и его подручных, ставшей «притчей во языцех». Поэтому тактикой кулака было угодничество, лесть, раболепие, он стелился прахом в ногах своего господина.
Однако, сегодня внимательней приглядевшись к юркому мужичку, Облов отметил странную деталь. В поведении старика Бородина определенно что-то стронулось. За наигранным уничижением проглядывала некая затаенная мысль, какой-то дух скользкого противоречия сквозил в речах Кузьмы Михеича, да и более самонадеянные жесты старика изобличали более хитрость, нежели страх. Вне всякого сомнения Бородин уже видел грядущие перемены, и для него не секрет, что Михаилу придется сматывать удочки. Масть подполковника Облова пошатнулась в глазах кулака. Пока что дед посапливает покорно и смиренно, но сам-то ждет не дождется, - когда же ты, Мишка-стервец, сгинешь к чертовой матери, канешь в лету, ослобонишь, наконец, его душу?!
Говорили о новой власти на местах и в губернии. Говорили о переменах, постепенно происходящих в деревне и городе. Само собой коснулись и провозглашенного большевиками НЭПа. Кузьма Бородин поначалу скромненько выдал затаенную надежду на новую экономическую политику, открывавшую ему-торгашу заманчивые перспективы, уже потому, что власть разрешает частное предпринимательство. Старик собирался возобновить былую коммерцию, он уже несколько раз наведывался в Козлов, советовался со знающими людьми, обсуждал новации с такими же, переждавшими напасти, кулаками и купчиками. Они, как и он с надеждой восприняли декларированные советами послабления. Их, правда, смущало всевластие фининспекторов и расширенные полномочия милиции, но, в большинстве своем, они склонялись к единой мысли - дело стоящее, нужно смелее пробовать...
Кузьма Михеич, не встретив со стороны Облова возражение по столь животрепещущей для него проблеме, пустился даже в политэкономические рассуждения. С его слов выходило, что коммунисты уж не такие безмозглые дураки. Они прекрасно осознают, у кого находятся в руках рычаги подъема огромной страны из разрухи. У кого - да у тех, кто привык ворочать капиталом, у кого опыт торговли и хозяйствования, кто способен на коммерческие риски, ну и, естественно, жаждет прибыли. Большевики, по мнению Михеича, уже осмыслили свои былые ошибки, обираловка больше не повторится, их политическая цель по сути совпадает с задачей деловых людей – не пустить Россию и самих себя по миру.
- Вот они бросили клич нам?! То есть, трудовому, значит, народу…. Самому, что ни на есть народу! В ком сила-то России, а?! Сила-то в нас, - в купцах, в торговых людях, во мне - сельском хозяине! Мы ведь не только на себя одних работаем, вокруг нас многие люди питаются. Мы, если здраво головой подумать, мы, так все общество кормим. Да тут и нечего понимать? Мы и есть народ - раз всему корень! Так-то вот Михайла Петрович…. Они там, в Москве, да Питере правду-то, наконец, увидали. Нет, мол, Рассеюшке хода без крепкого хозяина, не сдвинуть возок-то…. На одних крикунах в кожанках, да на продразверстке далеко не уедешь. Нет товару - и все, амба! А откель он, товар-то? Кто его выдает?! Ясное дело – мы, на нас вся надёжа, от нас всякая польза идет, всем, для всех польза! Все, видать кончилось времечко крикунов голопузых. Им только брюхо свое набить, да позевать во все горло на сборищах-митигах своих. На горли, ты , брат, ты мой – дадеко не уедешь. Тут еще кое-что требуется!?
И Кузьма Михеевич, заковыристо, с намеком постучал указательным пальцем по своему круто выступающему лбу. Сытно икнул и деловито продолжил:
- Они нам, а мы им! Дай нам волю, не грабь, не обирай нас как негодный элемент, и мы пойдем навстречу. Ежели нас особливо не прижимать, да мы так развернемся, и-хо-хо (заржал по-лошадиному), как! Да коли меня не будут обижать, дык я, ей Богу, всю нашу волость один подыму, через пяток лет и не узнать будет. Я вон с Козловскими войду в такую компанию, да мы не то, что волость, уезд подвинем, будет как Гамбург – вольный город. Нам только палки в колеса не ставь, ну, а уж коли решатся помочь - ну там кредиту или еще как, пособить словом… Да мы тогда всей душой… Эх, ма…! Да мне только волю дай!
Облов не стерпел:
- Дурак ты, скажу тебе, Кузьма Михеич, и не лечишься! Обдерут вас комиссары как липку, выпустят последнюю кровцу вашему брату - кулаку. Разделают под орех, под ясень, да и выбросят, как у них говорят: «На свалку истории». Вот вы, казалось, бывалые мужики, а рассуждаете, словно малые дети. Неужели, коммуняки для того захватили власть, для того положили столько народу по всей России, чтобы все вернулось на старые круги, как было при царе-батюшке. Да не в жисть такого не будет! Отступать большевики не собираются, вот и насадили на всё и про всё свои поганые советы, комбеды, исполкомы всякие. Нет, уж эти ребята ничего не упустят…!
А что такое НЭП? Так это краснопузые хотят, поэксплуатировать вас за здорово живешь, короче, попользоваться вашей простотой. Ну, а цель, какая? Говоря простым языком, - хотят раны свои зализать. А вы, дурни безмозглые, и рады?! Посулили вам сладкий пряник, а про припасенный кнут-то вы и позабыли? Вот вложите, к примеру, капитал в большое дело, развернетесь там во всю прыть, закрутится, одним словом, махина. Но в одно прекрасное время, вас всех в одночасье и подгребут, подвергнут опять экспроприации. А коли артачится станете, соберут в одну кучу, да и отправят - куда Макар телят не гонял. Или того лучше - перебьют к чертям собачьим, чтобы и духа вашего, сквалыжного не осталось. Простофили пустоголовые! Эх, пороть вас некому было при царском режиме, а не банки-склянки всякие создавать, радетели херовы, не могли за Россию постоять, все выгоду свою соблюдали?! Ну, а теперь, да что сказать, - сами себе яму вырыли, недоумки. Вас дурачье пока жареный петух в жопу не клюнет, с места не сдвинешь…, - Облов брезгливо махнул рукой.
- Да уж ты больно-то не пужай, Михаил Петрович. Сам я вижу, не слепой, не маленький, как люди теперь в городе стали жить, не скажи - раздолье настает. А ты, опять за свое: «Куда Макар телят не гонял…».
- Ладно, Кузьма Михеич, нечего переливать из пустого в порожнее. Делай, как знаешь, только потом не плачься, что не знал. Попомни мои слова; настанет день и всё ваше куркулиное племя, как один, побредет по этапу: кто на Печору, кто в Сибирь, ну, а кто аж на Сахалин. Ты, пожалуйста, не подумай, что я треплюсь забавы ради. Пойми, кому как не мне знать норов большевиков, кому как мне знать их методы и уловки. Давненько я с ними воюю. Между прочим, читал я кое-что из сочинений их лидера Ульянова-Ленина, - заметив недоверчивый вид старика, уточнил. - Ты думаешь, вру? Вот те крест, читал и довольно внимательно, - и перекрестился. – Так вот, что хочу сказать, очень уж рассчитано их коммунистическое евангелие на лодырей и неучей, да и не учение оно вовсе, а мракобесие от Сатаны. - Увидав тупую мину на лице Михеича, Облов скомкал мысль. - А, впрочем, что с тобой говорить. Знай, не быть тому никогда, что лелеешь ты в своих розовых мечтах.
- Ну, и что ты предлагаешь делать Михаил Петрович? Значит, пусть другие пока наживаются, а я, по-твоему, должен сидеть и ждать у моря погоды? Ну, уж дудки! Мне чужого не надо, но и своего я не упущу, чай не лыком шиты!
- Эх, сермяжная ты душонка, Михеич, «не лыком шиты»…, - и горько усмехнулся. - Зря Александр второй отменил крепостное право, уж лучше бы «влекли ярем от барщины старинной», а то дали, понимаешь, рабам свободу?! Вот и пошло одно недоразумение. Нет чтобы - по всей стране подняться, да и раздавить совдепы? Нет, видишь ли, им жалко пузо растрясти, все норовят поболее его набить, хамы! Пороть всех! Поголовно пороть! - Облов в неистовстве сжал кулаки и заматерился.
- Обижаешь, Михаил Петрович, или мы тебе не пособляли?! Подумай лучше, кем был бы ты и твои архары без нас, без крепких хлеборобов? Так - перекати поле...
- Вот она - темнота наша сиволапая? Давай-ка, еще поучи меня? Сразу видно, что по мурцовке соскучился…
Они еще долго препирались, не желая вникнуть в доводы противной стороны. Оба раскраснелись, с обоих градом лил пот, обоих до безобразия разобрало от мутного самогона и тяжелой наваристой пищи. Напуганные громким спором Бородинские женщины еле успевали обносить едоков новыми яствами, да подтирать украдкой пролитый на столешницу самогон.
Михаилу стало невмоготу спорить с упёртым стариком. Тот же, возомнив себя докой в экономике, стал навязчиво втолковывать гостю азы рыночного хозяйства. Облов резко оборвал ставший беспредметным разговор.
- Ладно, Михеич, надоело пустоту молоть, оставайся при своем мнении. Торгуй, воруй, только теперь нишкни и помолчи... - Облов задумчиво посмотрел на сникшего мужика, скосил глаз на дверь кухни, опасаясь ненужных свидетелей. Продолжил совсем тихо:
- Значится так, Кузьма Михеевич?! Видать, придется мне исчезнуть на некоторое время. Сам знаешь, загнали нас краснопузые в угол. Итак…, из моих денег дай тысяч пять, остальные схорони получше.... Скажу одно - те деньги, они как бы святые, для великого дела предназначены – для войны с Совдепией. Если, что не так…, с тебя строго спросится. Ты меня знаешь дед, уж я не спущу! - Облов пьяно пошатнулся. - Переведу все твое семя, под корень вырежу! Понятно говорю? Коня оставляю тебе, корми, холи, я обязательно вернусь – когда будет надо. Понял старик?! - Облов грохнул кулаком по столу, посуда задребезжала, самогон из стаканов выплеснулся на скатерть.
- Да уж, как не понять Михаил Петрович, - подхалимисто заюлил Бородин. Он понимал, что игра в свободу мнений исчерпалась, но в тоже время его наполнила внезапная радость - наконец-то лиходей покидает родные места. Уходит, да еще оставляет его (Кузьму Бородина) при огромных деньжищах. А уж там, как еще сложится, бабушка надвое сказывала? Глядишь, казна навеки останется у него одного. – Все понятненько, а денежки я сейчас, мигом принесу, - и Михеич на цыпочках вышел из горницы.
Облов откинулся на спинку стула, закурил. Явилась Пелагея со своим ангельски чистым, васильковым взором. Украдкой поглядывая на Облова, она стала убирать со стола. Михаил задумчиво смотрел на ее большие, рабочие руки, проворно управляющиеся с посудой, смотрел на ее большой нос и прикушенные губы. Девка ему совсем не нравилась, однако, как можно теплее он заговорил с девушкой.
- Пелагеюшка, покидаю я вас, уезжаю далеко, далеко! Свидимся ли когда? Ты в Бога сильно веруешь? - и на ее утвердительный кивок, он неловко схватил девушку за руку и страстно выговорил. - Пелагеюшка, я прошу тебя - молись за меня! Признаюсь тебе одной - некому за меня Господа молить, совсем некому. А так хотелось бы, чтобы чистая душа радела Христу за меня грешного. Ты выполнишь мою просьбу, Пелагея?!
- Да! - еле вымолвила девушка, вся зарделась, потупив взор.
- Спасибо родная! Ты знай, я не нехристь какой-нибудь, и верю я крепко, всегда верил. Ты слышишь – и я в Бога верую! Очень хорошо, коли станешь молиться за меня, тогда мне ничего не страшно, когда есть кто просит за тебя…
- Я стану! Я обязательно стану! - девушка взволнованно оживилась, даже похорошела. - Михаил Петрович, я каждый вечер буду за вас Христа молить, Богородицу, Николу, всех святых буду умолять! Ох, Михаил Петрович?! - она вся задрожала, как-то поджалась, видимо хотела сказать еще что-то важное, но тут загремел у входа отец, девушка шустро сграбастала посуду в фартук и опрометью выбежала из комнаты.
- Почему она так расчувствовалась? - успел лишь вскользь подумать Облов.
Он взял протянутые Бородиным деньги без счета, тут уж он был уверен в Михеиче. Спрятав толстую пачку кредиток в специально пришитый внутри френча карман, Михаил велел принести конопляного мосла, оружие следовало привести в порядок.
Наконец, уединившись в отведенной ему чистой спаленке, скинув верхнюю одежду, оставшись в одном белье, он вдруг поддался точившему его изнутри соблазну. Да и не соблазну вовсе, а настоятельной душевной потребности, влекущей давно и постоянно. Михаил все отмахивался от неё, считая сентиментальной слабостью, но вот она пересилила его.
Михаил опустился на колени, обратил голову к небольшой иконке Богородицы, еле освещенной едва теплившейся лампадкой и начал неистово креститься. Он вершил моление не из-за страха за собственную жизнь или дело, которому служил, он благоговел не из-за воспылавшего религиозного чувства. Нет! Но он испытывал острую потребность в светлом начале. Его душа давно жаждало вылиться в исповедальном сладкозвучии, она хотела наполниться горнего трепета и благой чистоты. Михаил прочел «Отче наш», «Верую», затем стал шептать по памяти другие, приходившие в голову молитвы, уже изрядно позабытые. Он ловил себя на том, что перевирает их строфы, но и это было простительно. Он боготворил, и давно его сердце так не ликовало, давно такие простые и ясные мысли не освежили ему голову. Он ничего не просил у Божьей Матери и младенца Христа, ему ничего не было нужно. Он, просто, славословил Господа и его Мать, и это было великой отрадой для его изболевшейся души и истосковавшегося сердца.
Выговорившись святыне вдосталь, он подобно ангельскому младенцу, впрыгнул в постель. Сладко потянулся и безмятежно уснул, будто и не было за его плечами сорока с лишним лет. Будто не числилось за ним несть числа разграбленных обозов с хлебом, пожженных изб, десятков загубленных жизней. Облов спал, словно невинный мальчик с девственно чистыми помыслами, нетронутой соблазнами мира душой. Сон его был сладок.
Темной ночью старик Бородин таинственно вызвал своего сына Филата на задний двор. Филат, иссушенный толи лихоманкой, толи беспробудным пьянством парень, весь вечер сурком просидел в своем углу, так и не получив разрешения отца выйти к гостю. Он по-своему рассудил, что оно так и лучше будет: зря не лезть в глаза Облову, не то, еще пошлет куда гонцом, или того хлеще – прикажет себя сопровождать.
Кузьма Михеич что-то слишком обстоятельно взялся втолковывать малому, тот согласно кивал чубатой головой. Но когда дело дошло до прямого ответа на вопрос отца, Филат никак не мог решиться, сказать утвердительно. Парень испуганно жался, трусливо переступал с ноги на ногу. Кузьма Михеевич психовал, однако, сдерживал гнев, орать на олуха-сына было не с руки. Старик опять мягким, вкрадчивым голосом взялся втолковывать парню явно недобрую мысль. Филат зябко ежился, неуверенно мялся, но все же подчинился воле отца. Довольный старик задорно похлопал сына по плечу. Озираясь по сторонам, словно заговорщики, они покинули гумно. Пока они шли по двору, прислушиваясь к каждому шороху и скрипу, приглядываясь к любому всполоху света – серая тень, кошкой шмыгнула в заднюю дверь бородинского дома, беззвучно прикрыв створку за собой.
Отец и сын, очутившись в тепле, осторожно разулись, и на цыпочках подошли к комнатушке, где вольготно почивал Облов. Навострив уши, чадо и родитель напряженно внимали прерывистому храпу, исходящему из спальни. Потом старик мелко-мелко закрестился, сын же оторопело почесал в затылке, пугливо озираясь на перетрусившего батьку. Так ничего не предприняв, он разошлись по своим углам, ступая на пальчиках, растопырив по незрячему свои руки.
Вскоре дом Кузьмы Бородина погрузился в кромешную тьму. Не угомонился лишь жеребец Облова. Он часто взбрыкивал, стучал копытом о дощатую переборку, грыз доски стойла.... Но пришло время, затих и он.
Спит большое торговое село Иловай-Рождественно. Неслышно струит свои воды обмелевшая речушка, ласково омывая покатые песчаные берега. Желтый месяц, еле пробиваясь сквозь мелко рваные тучи, скупо освещает водную гладь. Тишина. Лишь совсем изредка прорежет немоту природы одиночные гудок далекого паровоза - и опять все уснет, затихнет, растворится в ночи.