Степан Прохорович стоял перед ней, как Лев Толстой, в косоворотке, раздутых парусиновых штанах и стоптанных обутках, а в глазах метался восторг застигнутой врасплох встречи:
- А я-то думаю:
Июль - макушка лета,
А Олюшки все нету...
Она уже дотягивалась до его щеки, пробираясь будто сквозь ельник его кудрявой колючей бороды, пахнущей медом сладкой свободы:
-Неужто у кукушки
Нет родной опушки?
Они не виделись больше года, и этот годочек то оборачивался заглавием ее книги "Я есмь Любовь", то подавал гнусливый голос разлуки, нередко задавленной собственной гордыней: " У меня есть душа, которая меня понимает с полуслова... Чего нельзя сказать о вас, несчастных..."
- Но как ты там? - спрашивал его дрожащий взгляд, будто осматривая, как у пчелки-труженицы, ее пожухлые обшарпанные крылья - далеко не улетишь.
- Слава Богу жива, - отвечала она в той же лучезарной вспышке великодушия со своей кочевой скитальческой улыбкой. - Твоими молитвами... - и в то же время боясь наткнуться на непредвиденную настороженность, недоверие и разочарование: не сотвори себе кумира...
Но Павел, будто ревнуя их обоих к свиданию, пробовал отрезвить отца:
- Мать спрашивает, когда кочевать будем?
Степан Прохорович недовольно машет рукой, мол, честь имей - прими гостей...
Он любил в ней все - и то, как она тайно властвовала над миром, чувствуя себя равной, а то и ниже всякого человека, и то кроткое обаяние, делавшее ее стыдливой на женской половине; такие женщины не похотливы, и нерешительное соперничество с Анастасией, в которой вспыхивала искрометная ревность к изысканной ученой жене, что ничем ее уже нельзя было задобрить - ни подарком вроде гипсового ангелочка "Ах, Настасья, вам на счастье!..", ни схваченным на лету стишком: "Да хранит Господь Уймон,
Ваш великодушный дом!.."
И только недовольный взгляд мужа мог привести ее в чувство: "Очнись! У нас гости..."
Но кажется никогда Анастасия не будет стоять с ней на одной ступеньке этого высокого терема, соединяясь с ее непритязательной непогрешимостью. Хотя между ними Степан Прохорович мог бы поставить знак равенства, никто из них не перетягивал, точно под созвездием Весы, под которым он родился: "Любимые мои..."
Первое, что они должны были сделать, оставаясь наедине, перейти к обсуждению ее книги. Так было заведено с первой встречи, когда Ольга Ивановна - молодой ученый-славист подвернула ногу в горах, и он - проводник научной экспедиции вызвался спустить ее в долину, к себе домой.
Она трогала листочки шалфея, впитывая тонкими ноздрями запах лета:
-Ты знаешь. мне кажется я чрезмерно дорожу своей повестью. Но делает ли она меня лучше... - не могу сказать. Может быть я попадаю в рабскую зависимость к своим идеалам? Любуюсь ими, как мать младенцем. А буковка чувственна ко всем моим помышлениям. Не дай Бог ее тронуть! А наверное рядом живой человек остается обделенным в любви...
Последнюю главу (предыдущие она высылала почтой) он дочитал к вечеру и, вздохнув, изрек:
- Мой дед Мартемьян говаривал: "Трижды человек дивен бывает: родится, женится и Бога открывает." В третьем ты, кажется, превзошла себя...
Ольга Ивановна не ожидала услышать от своего своенравного критика с нависшими черными бровями над оригиналом ничего подобного. Она чувствовала, что он был истинным провидцем, как прозаик в русской литературе. Еще раз она призвала его взяться за перо:
- Рыбам - вода, птицам - воздух, а человеку - чтиво...
- Но, прости, меня порой буква мертвит, как могила...
Он, наконец, кажется, выдохся, вспомнив о своих горящих делах. И велел Олюшке идти к дерябину ключику. По преданию родник был освящен молитвами Варакуши и источал чудеса исцеления, которые в сокрытой благодати были приняты родом Бачуриных.
Жизнь пасечника не сладка. Молниеносно пронеслась в памяти самая печальная кочевка, в которой он был повинен сам. И словно желая оправдаться перед святой заступницей природы, когда она в своем светлом платьице и светской соломенной шляпе уселась на топчан, он хотел было войти в образ раскаянного грешника.
Рядом Николка расставлял на летней кухоньке угощенье - мед в сотах и кринку молока из погребка. Редис, огурчики и зелень тут не резали, а хрустели ими, запивая чаем из душицы и бадана.
Не забыть курьезы -
Мущицкие слезы...
Однажды он, недоумок, порешил пчелок и матку...
И Ольга Ивановна навострила бы ухо - "медок" для книжки. Но однако пора закрыть уста, а то они выйдут из повиновения. Прибережем рассказ на другой день:
- Как-то собрался я на кочевку к гречишным угодьям. Старый пасечник Пантелей учил: "Бойся обрывов рамок! Все гнездо порушится..." Но тогда я пропустил это поучение мимо ушей. Дорого же это мне стоило. До сих пор пошатывает от какого-то совестливого ущерба...
А в дороге и началось. Пчелы разволновались, температура в гнезде подскочила, хотя и была вентиляция. Соты, как в аварийном доме, рухнули под тяжестью меда.
- Обрыв!
Хоть волком вой! Хаос - они лезут в мед, разлитый на полу. Воздух накаляется, и семья пчел, теряя всякую бдительность, не способна остановить крушение. И я, кажется, погибаю вместе с ними...