Мам... А у меня есть душа?
- Есть, наверное, коль ты меня целуешь...
Позвольте представиться: я - невымышленный автор этой повести. Мои герои: Степан Прохорович, Анастасия, Павел, Ксения, Николка, Ольга Ивановна и другие рождены в моем воображении в благословенном горном краю юга Сибири - в Горном Алтае. Их прототипы здравствуют доныне и дополняют друг друга, всей душой стремясь к ожидаемым благам , а в минуты печали поливают слезами древо терпения, обретая надежду: жизнь делают не голые слова, а добрые дела.
Алтай нуждается в любви, как Евразии хранитель... Сегодня я открываю, дорогой читатель, свои дневники, написанные в родном городе Горно-Алтайске и обработанные для выхода в свет, как лирические отступления автора и самостоятельные главы в повести:
" Я не бралась за перо в дурном настроении, в возбужденном состоянии духа. Прозой и стихам я обязана родовым корням и журналистике , эту увлеченность не хотелось бы сменить ни на что другое на свете.
... Летнее утро. Я иду по росному лугу за молоком в село Алферово. Восток еще ежится от холода, открывая придверником ворота светилу. Оно тоже спросонья, как розовый младенец, медлительно и кротко выкатывается на свой величественный путь:
"Господи! Какое чудо..."
Земля словно радуется столь раннему свиданию со мной. Поговорить не с кем - вокруг ни души, и она с тайной торжественностью посвящает меня в первые вести народившегося дня.
Тетя Устинья в сером балахоне и в такой же косынке, из-под которой выбиваются кудрявые пряди, похожа на пастушку - ей повинуется вся семья жвачной живности, где нет ничего лишнего. И ты не ищи корове седло.
Мой радужный настрой жаждет красоты, но под навесом прямо на меня смотрят выделанные шкуры кроликов. На крыльце появляется растрепанная нянька Раиска с годоволым братиком:
- Всю ночь напролет ныл - зубы режутся...
Спев про котика, который пошел на торжок купить пирожок, а потом под мосток ловить рыбку за хвосток, Раиса переходит к пестушке:
Баю, баюшки, баю,
Мише песенку спою
Про буренку и хевронью,
И овечек на соломе...
А из загона, для пущей надобности народного говора, взрывается голос матери:
- Стой! Подергуша!
Не мучь мою душу...
Корова-первотелок, будто вздохнув, набирается терпения, лишь иногда переминаясь с ноги на ногу. Но вид у нее далеко не послушный.
Петух с клюквенно-морковным опереньем проходит по двору, важно потряхивая крылами:
Ко-ко-ко...
Много стоит молоко...
Наконец проворные рученьки хозяйки сцеживают последние струйки в подойник, и она оборачивается ко мне с легким сердцем:
- Ну, Сашок! Едем на покос. Кажись, разведрило, слава Богу...
Мне тоже хочется уехать куда-нибудь подальше, например, в Калбачак, где у родни своя пасека и покосы. Но пока это невозможно. Хотя бабушка Марфа бы сказала: "Для Бога ничего невозможного нет..." Какой там лес - ели до небес, пихтачи, а на опушках белые березы, поникающие ветви, песни навевающие... А воздух - майский мед пахучий...
Я отправляюсь в обратный путь, выхожу за околицу. Ах! Ноги обжигает холодящая роса, будто некто из лейки пролил на каждую травинку заливного луга холодную,как изморозь, леденящую влагу.
Доброе утро! Желтые чашечки куриной слепоты, лопаясь на глазах, точно птенцы, доверчиво раскрывают свои рты. Болотные кочки, будто обваленные в травушке-муравушке и мху. игриво приглашают: прыгни и хоть чуток продержись! Даже бустылки конского щавеля без запаха и цветов, на который и лошади не смотрят, и те кажутся милыми и родными.
Вдруг я останавливаюсь и, как на сцене в восьмой школе, волнуясь, впервые в жизни читаю свои собственные стихи, которые рождаются тут же:
Солнце встает над землею.
Пар уплывает с полей.
Иволга плачет с тоскою,
Нет ее песни нежней...
Голос дрожит. Душа охвачена трепетом. Что это за крыла? Я будто отрываюсь от земли и вижу больше, чем обыкновенный человек. Все во мне радуется ангельскому ликостоянию. И вокруг - чудь, и певчие птицы: пьи-и-и, пью-у-у... И какие-то неведомые переливы голосов из густых тальников вдоль реки. И ржание стреноженных молодых лошадей.
Раздвинься, душа, не отвергни самое простое, луг - твоя вечная обитель с зеленой травой, на которую ступать - не уколешься, а только увидишь, как золотисто-зеленый жук оленка садится на цветок. Кажется когда-то здесь стояла мельница, где быстрина мутила и вымывала ямки... А теперь можно ходить по дну, и нырять, открывая веки в мутноватом подводном царстве. Потом я скажу:
На лугу, где раньше мама
В лодке плавала с веслом,
(Это место называлось
Улалинским озерцом),
Первый стих я написала
Белым пушкинским пером.
... Белые перья разбросаны по всему лугу. Стада гусей немного враждовали друг с другом, как все живые существа на земле. Гусаки предупреждали о вторжении на чужую территорию и нас, вытянув шеи, пытались ущепнуть за ногу, а иногда и били крылами, вцепившись в платье . Мы наставляли рога, как улитки, и старались перебороть страх, но все равно вожаки стада с победным "га-га-га" уходили, как победители.
Серые и белые гуси, утки с с селезнями, у которых на шее красовалось изумрудное кольцо из переливчатых перьев, после плаванья в реке подолгу чистили свои крылья и могли, неожиданно расправив их, взмахнуть со всей силой и, разбегаяcь, чуть взлететь над землей, то касаясь ее лапками, а то и совсем от нее отрываясь, следуя инстинктам своих свободных сородичей. Они с гиком проносились к обрыву Улалушки, теряя свои перья.
Дикие гуси прилетают к нам весной. На Теньгинском озере выбирают глухое займище, и гусыня начинает строить свое гнездышко. Оно такое же, как и много лет тому назад, когда тысячные стаи гусей степного Алтая представляли угрозу жителям, опускаясь на поля и съедая все, что было выращено тяжким крестьянским трудом. Серые гуси, гуменники, гуси белолобые и пискульки, а иногда краснозобые казарки и даже гуси-сухоносы навсегда остались в памяти родины.
Гусыня на редкость терпелива, она ищет сухие стебли, из них выкладывает лоток, устилает его пухом, вот-вот здесь появятся большие яйца. Сколько же выведется гусят - четверо, пятеро или все десять? Мать уходит в обитель строгого покоя - ни шелохнется, сидя в гнезде. Лишь иногда приподнимается, охлаждая насиженные яица , или осторожно выходит из него, чтобы пощипать травку и утолить жажду. Гусак не покидает ее , сохраняя супружескую верность.
Идешь себе тропинкой, идешь и вдруг, как конец земли - обрыв! Глянешь вниз - тихоструйная Улалушка будто тебя уговаривает: будь тише... близ меня нельзя громко кричать, иначе не разберешь мой шопот. Много будет в жизни дней ярких и певучих, но ты предпочтешь им эти деньки - с ведома утренней трели соловушек.
Улалушку подпитывали ручейки, нередко протекающие прямо по огородам. Один из них пробивается из-под плетня и прежде, чем слиться с ней, разливается на гальке и песке лазурной заводью, в которой перекатываются облака.
В ручейке живет ручейник.
Из домика-песчинок
Он выплывает чинно -
Петрушечный затейник...
Если прийти сюда первой, то можно увидеть, как булькают ключи, как будто земля делает выдох и в этот миг снова набирает воздух. Со дна поднимаются песчинки и тина и пить можно только с уголка. Но потом все снова уляжется, и родники будут подолгу глядеть в небо, где знают, что нет ничего дороже воды. И наступят дни, когда люди будут изнывать от жажды, искать источники, голося, как вопиющие в пустыне, однако, приблизившись к блистающим под раскаленным солнцем местам, в ужасе будут поварачиваться назад, обнаружив здесь... золото. Так пророчествовала моя бабушка, когда мы ходили за грибами-кульбиками в ельники повыше.
За поворотом реки, делающей резкий изгиб влево, паслись лошади. В большую жару кобыла входила в реку вместе с жеребенком и, фыркая, окуналась с головой в воду, а потом трясла гривой. Мы находили приют под талинами, натягивали платки, как навесы, и из этих укрытий наблюдали за ними. Жеребенок, спасаясь от палящего солнца, любил стоять между ног лошадей. Может быть там он чувствовал себя в полной безопасности? Ведь он был такой кроткий, пугливый, что мог бы пуститься вскачь от любой дворняжки. Не отсюда ли пришли ко мне позднее эти стихи:
Молодая кобылица
На лугу в лучах резвится.
Смехом губы обнажила:
"Жеребеночка вскормила..."
Кажется до сих пор я завидую тому белобрысому подпаску Петруше, который звал лошадей Воронко или Сивко, с гиком проносился по проселочной дороге и мог с разбегу влететь в воду - на самом глубоком месте реки.
-Эй, ты, Ева-а-а! - кричал он из воды, сцеживая сквозь зубы струи. - Не вздумай к жеребцу близко подходить!
- Он что ли взлететь может - сивка-бурка?
- Как даст задним копытом! Кувыркнешься...
Но Петруня, видно устав от своих любимцев, жался к нашему шалашу. И вечерами, когда мы разводили костерок, чтобы согреться и отогнать дымом комаров, он не ленился подняться на Суремейку и принести оттуда сушняк.
- А давайте поиграем в "конька". Я буду на вас "наезжать" - с середки круга. Кто победит, того с Кауркой покатаем.
Вскоре мы уже не хуже его разбирались в масти лошадей и в лексиконе конюхов. Заводила кричал:
- Годовалый жеребенок!
Первый в круге отвечал:
- Лоншак!
- К году третьему гриву остригли?
- Стригун!
- Или стригушка...
- Лошадь необузданная дикая ?
Чего молчите? Тарпан! Запомните:" Болван- тарпан..."
- Дряхлая кобыла далеко не увезет. Как ее весь мир зовет?
- Кляча...
Завершалась игра потешкой:
- Чуварыки! Чуварыки!
Я в конюшне. Чики-брики...
Тальники видят, а луговина слышит... Если бы мне с сестрой Лилей разрешили бы хоть разок уйти с ним в ночное, то он бы, наверное, до рассвета не умолкал, рисуя в своем воображении белых ангелов и бесов, которые сражаются на земле за каждую душу.
- Слухайте, чего я вам расскажу. У нашего деда Фрола надысь бык потерялся. Вся родня пустилась в поиски, рыскала по логам да болотцам, может где в трясину затянуло... Батяня даже ночью на Суремейку лазил. Дедуля наш слег - ни есть, ни пить не может. Лежит на топчане - глаза в потолок: только и остался кнут да хомут - для Савраски.
Недруг давний - требуха,
Съел подика-ся быка...
И стал он своему Николе перед иконой молиться. С ней и бабушка завсегда в огород выходит, когда черные тучи градом угрожают.
- А кто такой Никола?
- Эх, вы, нехристи! Даже Николу-Миколу не знаете, - точно старик, качал он головой, выявляя изъяны атеистического воспитания, будучи сам выходцем из алферовских крестьян - многогрешных, но христолюбивых. - Да он у Бога - правая рука. Бесов только так гоняет!
-А где они, бесы?
- Да везде! И сейчас промеж нас рогатые вертятся. Того гляди, всех перессорят. Но больше меня не сбивайте, а то я, как гусек, взовьюсь да на свой околесок - к табуну.
Так вот, - продолжал он, подбрасывая в костер хворост, - не бойтесь собаки брехливой, а бойтесь собаки молчаливой. Тут и скрыт лукавый...
Я вся сжимаюсь, предвкушая вхождение в страну запретов, и покоряюсь правде надежного телохранителя. Как бывалый пастушок в ночном, Петро хочет заманить нас в настороженную тайну:
- Хандрит дед, горюет, вдруг слышит: кто-то в дверь - тук-тук. Заходит старичок с котомкой, как из глухой деревни Мармыжка, на бомжа не похож, кланяется: " Мир дому этому!" А потом просит: "Не дашь ли мне воды глоток?"
Делать нечего, дедуля, кряхтя, поднялся со своего одра и что было - все на стол поставил - хлеб, мед и молоко...
Да еще, приглядываясь к незнакомцу, добавил: "Мы словно где-то с тобой встречались? Уж не на войне ли? Ты откуда будешь родом?"
И вдруг он услышал рев. Будто в загоне бык его ревет. Откуда и силы взялись, выскочил он на крыльцо и ахнул: точно! Стоит за жердочку привязанный его Буян с белой звездочкой на лбу. Корма просит.
Дед было в избу. Да того гостя и след простыл. Говорят, так с неба являются... Думаете, кто это был? - торжествующе вопрошал нас дедов внук, обводя завороженными глазами. - Ни-ко-ла! Хлеб да соль - отплатное дело... Ты поняла меня, Ева?.."