Кругом царила пышная сибирская природа, и девочка изо дня в день с изумлением наблюдала, как великолепный пейзаж, такой большой – от земли и до неба, от края и до края – постепенно перемещался, и, наконец, весь уместился на маленьком полотне. Это было похоже на чудо, и ощущалось что-то ветхозаветное, - что она прочтёт позже, - ну, вроде:
« И сказал Бог: да произведёт земля душу живую по роду её, скотов, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так.»
А какая тайна тогда связала девочку и немолодого уже художника, творившего чудо, никто не знает лучше меня, так как я и была этой девочкой-подростком, а художником был наш школьный учитель рисования.
Конечно, у него, как у всех людей, было имя и отчество, но я буду называть его Художником, потому что именно так мы называли его за глаза. Он родился в Азербайджане, учился в Ленинградской Академии Художеств, и каким образом появился в нашем маленьком городке, где не было коренных жителей, а все были приезжими, можно только догадываться. И говорили, что у него, будто бы, умерла жена, что он живёт только с дочерью, которой 18 лет, но ни о жене, ни о дочери лично от него я ничего не слышала.
Если спрашивали, кто у нас в классе хорошо рисует, то дети называли три фамилии. Первая из них принадлежала редкому самородку, который в 14 лет так великолепно расписал учебные кабинеты нашей школы, что от делегаций отбоя не было, а его иллюстрации к сказкам Пушкина и сейчас стоят у меня перед глазами. Но после восьмого класса наш самородок ушёл работать в шахту, и трудился там всю жизнь, чем явил наглядный пример, как можно «зарыть талант в землю» в буквальном смысле. Две другие фамилии принадлежали мне и Коле Макашину, но мы и в подмётки самородку не годились.
Тем не менее, почему-то именно меня Художник остановил за плечи, - немного прижав к себе и наклонившись так, чтобы наши глаза стали поближе, - когда с фанерными планшетами подмышками мы отправились рисовать на берег реки.
- Посмотри на здание школы и на его отражение в луже. Сравни цвета: все светлые в отражении будут темнее, а тёмные наоборот, светлее.
Я присмотрелась, и удивилась, что Художник прав. Но это был лишь первый оптический фокус, который он мне показал.
Железнодорожные рельсы убегают вдаль.
- Посмотри, они сближаются и сходятся в одну точку. Это и есть прямая перспектива, а обратную я тебе на китайских рисунках покажу.
Да, рельсы, положенные параллельно, сходятся в одной точке! Но разве я раньше рельсы не видела? Или не видела отражений? Почему же я не замечала того, что художник показывает?
Вот мы рисуем вербу в керамическом кувшине, стоящем на круглом столике. Художник подошёл ко мне, и не доволен, я слышу это по голосу:
- Где самое тёмное место на кувшине?
Я показываю на нижнюю часть кувшина, а голос усиливает своё недовольство:
- Здесь оно не может быть, здесь отсвет от стола, а стол светлый. Прищурь глаза, всмотрись получше.
Я щурюсь, но от обиды готова заплакать: что же, я не вижу разве, что тёмное там, где я показала! И вдруг всё меняется местами: тёмное пятно оказывается на горлышке, а в нижней части кувшина, действительно, светлый отблеск! Почему так? Я разве была слепой, что не видела этого ещё несколько секунд назад? Чудеса!
Так уж совпало, что летом Художник работал в том же лагере, в который отправили меня.
- Почему Ваша дочь не хочет записаться в мой кружок? - подошёл он к нам, когда мы с мамой прощались.
– Не знаю. Она запишется, она любит рисовать!
Я тоже не знала, почему не хочу, - рисовать я, действительно, любила, но всё чаще замечала за собой, что поступаю совсем не так, как хочется. Будто не я, а кто-то другой за меня иногда говорит и делает.
Наш лагерь был пионерским, а не туристическим, но жили мы в больших палатках, где помещалось 12 кроватей и столько же тумбочек, а в двухэтажном «корпусе» жили только малыши, и располагались важные кабинеты: медицинский, директорский, красный уголок, ещё какие-то.
А воспитатели и вожатые тоже жили в палатках, маленьких, но персональных. Для всевозможных кружков и занятий на территории лагеря имелись разные павильоны и террасы, - но, чтобы делать карандашные зарисовки, вообще ничего не нужно: рисуй, где хочется! Условия в лагере спартанские, однако, свежий воздух был круглосуточно в полном объёме, и погода стояла замечательная.
Иногда мне казалось, что Художник нарочно, чтобы оскорбить меня, предлагает рисовать какие-нибудь предметы, вовсе недостойные моего карандаша: старый покосившийся забор, или ведро с веником. Я возмущалась:
- Не буду! Они чтобы делать уборку, а не рисовать их!
- Почему? – Художник пожимал плечами. - Их тоже можно нарисовать хорошо.
Значит, получается, что «как» - это важнее, чем «что»? Я задумывалась. И не догадывалась, что задумываюсь над одним из извечных вопросов искусства.
- Не хочу рисовать этот куст! Я что, каждый листочек должна вырисовывать?
– Можно вот так повернуть карандаш, и вот так штриховать.
И становилось простым то, что казалось неразрешимой задачей.
Он учил нас визировать, т.е. с помощью карандаша определять пропорции, требовал внимательно всматриваться в формы предметов и в их освещение, чтобы изображение наилучшим образом соответствовало натуре, а в то же время и сам работал над своими пейзажами и натюрмортами.
Мне нравилось смотреть из-за его спины, как неспешно, мазок за мазком, он переносил на холст почти с фотографической точностью то, что я видела перед собой. Даже вблизи картины Художника не казались хаотическим нагромождением мазков, а были аккуратными, как и сам их автор. Когда он рассказывал про Ивана Шишкина, - что тот, увлекаясь работой, отбрасывал карандаши,и пускал в ход пальцы, - я это очень хорошо себе представляла. А вот как можно было иметь дело с красками и не пачкаться – осталось для меня непостижимым. Но Художник был всегда опрятен, наглажен, подтянут – никакой богемности! Именно такие картины, как у него, мне тогда нравились вообще. А те, которые создавались на моих глазах, думаю, встретив их в музее, я бы узнала среди множества других пейзажей.
Художник был родом из Азербайджана, однако в чертах его лица не было ничего восточного, а были они мелкими и вполне европейскими. От серо-голубых глаз к вискам сбегали лучики морщинок, будто он всегда посмеивался, и возможно, возникли они от профессионального прищура, ставшего привычкой. Не потому ли мы с ним иначе видели одно и то же, что я, в силу наивного возраста, распахивала глаза, а он свои щурил?
При всей словоохотливости и поразительной памяти Художник краснобайством не блистал: он не жонглировал цитатами, не острил, не загонял собеседника словами в угол, и не давил авторитетами, как другие. А иногда и вовсе не мог ответить на мой вопрос, но не потому, что не знал ответа, а потому, что не мог перевести нахлынувшие чувства в слова, особенно, если их было слишком много, и они захлёстывали друг дружку, как морские волны, и тогда я слышала отчаянное или смешливое: «Нет, ты не понимаешь!»
Я помню, как несколько лет спустя, мой отец мне скажет: «Не верю я тому, кто говорит: «знаю, но не могу выразить». Человек может выразить словами всё, любую мысль!» - и он процитировал Сталина.
А я-то знала, что отец не прав, - не всё! - но не могла тогда это выразить. Сейчас я бы объяснила, что знания /информация/ мысли /могут передаваться без слов, чему есть примеры: язык жестов, язык животных, математический язык, музыкальный, живописный, язык танца и т.д. А интуиция? Не зря же мы говорим: «чуткое сердце»,«чутьё», - даже эти слова подсказывают, что порою можно обойтись без слов. Но отец ушёл, так и не дожив до моих истин, довольствуясь теми, которые отыскал сам.
В лагере я подружилась с девочкой чуть младше меня, - ей двенадцать ещё не исполнилось, – и привела её к художнику, чтобы попросить бумагу для куклы – будущей обладательницы бумажного гардероба. Наташе понравилось у Художника, и с тех пор мы всегда приходили к нему вместе. Она не спорила и не задавала вопросов, как я, но всегда с интересом его слушала. А Художник рассказывал нам про других известных художников, в деталях помня их биографии, и знакомил нас с их картинами. Однажды сказал: «Приходите вечером ко мне в палатку, я привёз новые альбомы, будем смотреть». Так начались наши постоянные вечерние посиделки втроём - в тесноте, на узкой кровати, иногда при свете фонарика,и даже без него, - но всегда желанные.
Я не видела, чтобы художник общался со взрослыми вне работы, а с нами он проводил время постоянно, и днём и вечером, и похоже, ему не было скучно.
- Жёлтый и синий, красный и зелёный – это основные сочетания цветов в живописи, их всегда можно найти на картинах рядом, и это создаёт гармонию для глаз. Вот смотрите, жёлтый скворечник на фоне голубого неба, а вот зелёная трава и рядом красноватый край обрыва.
- Это не красный, - спорила я - это бордовый! И трава не зелёная, а болотная.
- Бордовый – оттенок красного, а болотный – зелёного. Какие нужно краски смешать, чтобы получить такие цвета?
И мы переходили на краски, а потом опять и опять незаметно меняли темы. Увлечённо сравнивали блеск серебра и блеск жемчужин, шёлковые ткани с кисейными и кружевными, находили «десять отличий» в кожуре разнородных фруктов и в фигурах животных– в общем, целый мир, только нарисованный, располагался перед нами, и требовал тщательного исследования.
- Какого цвета снег?
- Как, какого? Белого, конечно!
- Нет не белого, а голубого! Вот посмотрите здесь - какие тени? Только одной белой краской снег не нарисуете. Раньше тени писали серыми или коричневыми, а потом художники рассмотрели, что нужно синеву.
Я постепенно начинала осознавать, что жизнь художника – совсем особая жизнь! Она полна наблюдений, анализа, бесконечных открытий и изобретений. Что мир художника гораздо ярче, шире и глубже, чем привычный нам мир. Но, чтобы уяснить всё до конца, вопрошала:
- Зачем рисовать, если существует фотография? Это тоже искусство! Зачем долго рисовать пейзаж, натюрморт, портрет, когда всё можно сфотографировать одним щелчком?
Художник морщился, будто у него сильно болел зуб, и всё, что мог произнести, это своё, в данном случае отчаянное:
- Нет, ты не понимаешь!
А я понимала, что обидела его, и обидела напрасно.
Однажды Художник достал из папки с надписью «Обнажённая натура» печатный портрет девочки-голышки, и поинтересовался, сколько ей лет, на наш взгляд.Мы высказали свои предположения. Тогда он спросил, по каким признакам мы определяем возраст? Мы смутились.
- А зачем вообще рисовать голых людей?
- Обнажённое тело красиво, особенно женское, - пояснил Художник. Но я не согласилась:
- Нет, красивее, когда в платье! Особенно, когда в красивом платье!
Художник рассмеялся.
Однажды мы услышали такую сентенцию, которая мне часто вспоминалась на протяжении жизни:
« Картины бывают яркие, красочные – они сразу бросаются в глаза, привлекают внимание, но потом быстро надоедают. А бывают другие, незаметные поначалу, но чем дольше смотришь на них, тем больше они нравятся». И улыбнувшись: « В этом картины схожи с женщинами». И мы, не имея своего жизненного опыта, поверили на слово.
У Художника был незаконченный этюд с двумя маленькими стожками, и в один из дней он запланировал отправиться на то место сразу после обеда, а мне предложил - без Наташи - составить ему компанию.Одну бы меня никто за пределы лагеря не выпустил, а с ним можно! Мы шли лесочком, потом берегом реки, а на другом берегу возвышались горы и росли берёзы, будто вышитые крестиком. Я таких берёз не видела ни на Урале, ни в Подмосковье: ветки у них длинные, до самой земли, как у плакучей ивы. Я залюбовалась нарисовавшейся передо мной шикарной природной картиной: вот что надо бы запечатлеть, а не стожки! Но мы отыскали именно их, и Художник довершал этюд, а я наблюдала, как он работает, используя иногда металлическую полоску с загнутым кончиком, а потом собирала ромашки. А в лагере все спят! Вот Наташа позавидует!
Лицо Художника было выразительным, по нему прочитывалось то, чему он не находил слов. Мне казалось, что он сильно скучает по своему Азербайджану, потому что, когда вспоминал, то весь уходил в себя, и во взгляде появлялась поволока. Он не рассказывал нам ничего конкретного, только вскользь упоминал виноград со смешным названием «киш-миш», оливковую рощу, красиво цветущий миндаль… Воспоминания и чувства захлёстывали его.
Однажды сказал:
- В Азербайджане девушки раньше взрослеют, в пятнадцать лет их уже выдают замуж.
И помолчал. А потом стал рассказывать, как шёл однажды по парку, и услышал голоса, мужской и женский, а темно, не видно. И наткнулся на парочку прямо возле дорожки. Девушка засмущалась, схватила трусики и закрыла ими лицо.
Мы с Наташей от такого неожиданного для нас рассказа онемели. Потом я выдавила из себя:
- Зачем?
- Ну, я же сказал, она смутилась.
Вообще-то мы тоже были изрядно смущены, но закрывать лицо трусами… нет, нам не хотелось.
Зачем он это рассказал нам? Да ни зачем! В Азербайджане тех лет, я думаю, не часто такие прецеденты встречались. Этот случай когда-то на него произвёл впечатление именно в силу своей неординарности, поэтому и запомнился. А поскольку таким впечатлением не с каждым поделишься, наверное, оно уже изрядно запылилось. А с нами, глупыми девчонками, он привык делиться всем: знаниями, умением, и впечатлениями тоже – и, роясь в чулане памяти,наткнулся, и сам удивился забытой находке. Мы доверяли ему, а он доверял нам, вот от нас и не таился. Я так думаю.
Молчим, и Художник молчит. Вдруг посмотрел на нас лукаво:
- А вы знаете сказки «Тысяча и одна ночь?», читали? Хотите я вам расскажу?
Ну, кто же не хочет сказок? Так у нас появилась своя Шехерезада, и поначалу мы тоже, как Шахрияр, слушали, раскрыв рот, пока Художник не дошёл до такой истории, которая и взрослым-то покажется глупой, а не то что детям! Я так и сказала, что про Ходжу Насреддина, вообще-то, книжка мне больше нравится, а тут ерунда. Художник засмеялся, и сказок нам уже не рассказывал.
Но куда нам с Наташей было деваться от скабрёзных историй, которыми обменивались наши сверстницы в нашей палатке перед сном? А некуда!
Тем временем лагерный сезон подходил к концу, и нужно было готовить отчётные выставки и выступления, чтобы доказать инспекторам, что не зря мы тут время проводили. И Художник тоже готовился, отбирая наши рисунки для выставки, и я поспешила предупредить, что мои не надо.
- Почему?
- Они плохие!
Ведь Художник никогда не хвалил меня. Зато, если видел ошибки в рисунках, то его спокойный голос с мягкими шипящими, становился каким-то суровым, как у моего отца, и мне казалось, что Художник на меня сердится. Поэтому и не хочу.
Он положил рядом несколько листов с изображением одной и той же сосны: «Сравни! У них - ветки, как палки, приставлены к стволу, а у тебя – растут!» - и он провёл пальцем по наплыву коры, где ветка берёт своё начало.Мои работы, безусловно, были лучше, чем у других, и я это знала, но… всё равно, не хочу! А в подсознании: «Накажу его таким образом за придирки! Ведь его огорчить так просто!»
А когда все отчёты прошли, и итоги были подведены, то на вечерней линейке я вдруг услыхала своё имя, и что мне нужно вот так, под барабанную дробь, на глазах у всех, выйти, чтобы получить грамоту и пакетик конфет. Конфеты я, конечно, любила, но какое право имел Художник со мной так поступить! Я возмутилась до глубины души: ведь это мои рисунки, и ими распоряжаюсь я, а он к ним отношения не имеет!
Едва линейка закончилась, я побежала в павильон, где рисунки так и оставались висеть, приколотые кнопками, и стала свои срывать. Но разорвать в клочки то, над чем старательно трудилась, было жалко, и я просто бросала на пол, а когда увидела растерянного Художника и за ним испуганные глаза Наташи, то, желая ещё сильнее выразить свой гнев, стала топтать рисунки ногами.
Художник стоял неподвижно и грустно у входа, и не произнёс ни слова, а мне вдруг показалось, что я уже когда-то где-то видела подобную сцену в каком-то плохом спектакле, где капризная дамочка закатывает истерику своему мужу или любовнику, и эта бездарная актриса-дамочка - это я, а Художник и Наташа – зрители. Мне стало настолько стыдно перед ними, что слёзы хлынули из глаз, - я закрыла лицо ладонями, и выбежала вон. Занавес!
Вот так и с мамой. Начинаю говорить ей что-нибудь дерзкое, и понимаю, что не нужно, и даже голова кружиться начинает, а не могу остановиться. А потом после этих скандалов такая тяжесть в груди! Зачем всё это?
Я была уверена, что Художник меня никогда не простит, и старательно обходила места, где могла бы его встретить. А дня через три, присев на корточки возле палатки, рисовала что-то палочкой на земле. Видимо, я увлеклась так же, как Шишкин, потому что ничего не замечала вокруг. А подняв голову, увидала Художника. Он стоял прямо передо мной в своей любимой позе,- сложив руки на груди, и покачиваясь на носках ботинок, - но вдруг его губы брезгливо скривились:
- Фу, какие у тебя страшные коленки, как панцирь у черепахи! - и покачал головой.
И тут же:
- А я посылку получил из Азербайджана, принёс вам угощение.
Художник не сердится! Он сам пришёл к нам! Наверное, тоже о нас скучал. Или не скучал, а просто в эти дни съездил из лагеря домой получить посылку и угостить нас этим загадочным «киш-мишем», которого я не видела ни в Сочи, ни в Сухуми, куда ездила с родителями давно, до школы. А с кем же ещё ему тут поделиться, тем, что мило сердцу? Мы с Наташей были очень рады, что помирились с Художником! Хоть и неприятно, конечно, что он так про мои коленки, - «как панцирь у черепахи»! - но они на самом деле такие, я их часто разбиваю.
Потом на уроке географии, когда нас знакомили с новым материалом, я, исподтишка, рисовала с натуры профиль одноклассницы. На перемене кто-то заметил: « Смотрите, Иванова! - и понеслось – похожа! похожа! нужно Художнику показать! покажи!» Я была польщена неожиданным успехом у одноклассников, но показать стеснялась. Они сами показали, и ждали, что Художник скажет. А он взглянул лишь мельком:
- Почему ухо на виске?
Я вспыхнула:
- Ухо там, где оно есть!
- Ухо следует размещать между линиями глаз и носа.
Это был мой последний урок по рисованию. К нам пришёл другой учитель, о котором мне сказать нечего, а этот уехал. И не удивительно, ведь он скучал по своей родине.
Но только…Моя мама работала в Отделе Народного Образования, и в нашем доме бывали учителя из разных школ. И однажды я услышала, как мама говорила кому-то, что Художник уволен из школы за развратные действия. Что он приставал к подругам своей дочери, которые приходили к ним домой.
Вот почему так часто бывает, что я вроде и не делаю ничего плохого, и даже наоборот, стараюсь, как лучше, а меня вдруг ругают за то, о чём я даже не догадывалась?
Что мог плохого сделать Художник? И что такое разврат, за который увольняют с работы? Он мог в лагере нас с Наташей обнять, прижать к себе от избытка чувств или, вроде бы случайно, а на самом деле нарочно, посмеиваясь; мог рассказать сказку из « Тысяча и одной ночи»; мог показать изображение обнажённой натуры. Я допускаю даже, что он мог бы предложить девушке позировать, - если она красивая, – чтобы рисовать её, ведь он любит всё красивое! Но он добрый, и сознательно не причинит никому зла! Он совсем не умеет быть злым! Если только пошутит! Может быть, эти девушки, приходившие к его дочери, как-то не так его поняли?
Я никому не могла рассказать о своей догадке, и она навсегда осталась моей тайной, потому что не могла рассказать, «что» и «как» было на самом деле, и почему я теперь думаю именно так. Наташа жила в другом городе, а здесь я уже никому не могла признаться в своей короткой, но такой близкой и такой полезной для меня связи с Художником. Ведь, «каждый судит обо всём в меру своей испорченности».
А через год Художник прислал на адрес школы газетную вырезку, где сообщалось, что в Баку открывается персональная выставка его картин. Наша классная руководительница принесла статейку в класс и, сияя, зачитала нам. Она была тщеславной, ей было лестно, что в газете хвалили её бывшего коллегу. А Художник тщеславным не был, я в нём этого не замечала. И я думаю, что он прислал вырезку не для того, чтобы похвастаться успехами, а хотел сказать, что, уехав из городка, где его не поняли и попытались обидеть, и теперь, живя на родине, где он занимается творчеством, и где его ценят, он ничего не потерял, - всё хорошее, что в нём было, осталось при нём,- а поэтому он ни на кого здесь не обижается, и всех прощает. Вот это на Художника похоже. Думаю, теперь всё верно, - не придирётся!