Я без сознания». Два года. Нет, я, конечно же, в сознании. Сижу на подушке, смотрю вокруг. Все как положено. Но на самом деле я «без сознания». Как, как? Вот так! «Без сознания» и все! Мне и самому непонятно. Папа говорит, что так бывает. Я «без сознания» потому, что мне два года. Мы гостим у бабули. Мама занята чем-то в доме, сама бабуля хлопочет у печки на улице. Интересное дело, нигде не видел, чтобы печки были на улице. Это оттого, что в доме печь топить жарко.
С утра я помогал бабуле таскать дрова к печи. Дрова, таскала бабуля, а я шлепал за ней, уцепившись за подол платья. Закончив с дровами, мы таким же Макаром принесли ведро угля из кучи у калитки. Щепочки настрогали старым столовым ножом. Ножу этому лет сто. Бабуля говорит, что это подарок Ползунова ее дедушке. Ползунов, это который паровоз выдумал… или вообще всю железную дорогу. Дедушка бабули вместе с Ползуновым строил железную дорогу. Дарил Ползунов целый столовый сервиз. Теперь вот только ножик и остался.
Нож длинный, широкий и слегка загнут полумесяцем. Прямо ятаган какой-то. По всему лезвию нарисованы завитушки, цветочки, буковки. Красивый ножик. Папа как-то повертел его в руках и глубокомысленно произнес: «раритет», - и обращаясь к бабуле: «В вашем роду янычаров не было случайно?». Янычары в нашем роду, сдается мне, были. Если в нашем роду хорошо поковыряться, можно кого угодно найти. Только вот ковыряться пока некому.
Бабуля приставляет «раритет» к полену и стучит по нему молотком, откалывая тонкую щепу. Я сижу посередине двора. Когда бабуля открывает печурку, чтобы забросить в нее дрова или уголь, из печурки вырывается рыжий горячий огонь и дым. Как из трубы паровоза, на котором мы приехали. Бабуля с дедом живут в железнодорожной казарме, в пятидесяти метрах от станционного здания.
Казарма – это деревянный барак. Обит «паркетной» дощечкой «под ёлочку» и покрашенный в железнодорожные желто-коричневые цвета. В бараке восемь квартир. Квартира - это кухня, одна комната и огромная русская печка между ними. Здесь же огородик с летней печкой. Чуть поодаль крытый колодец, сортир на четыре посадочных места и двухэтажные сараи. Сортир общий - не разделен на «М-Ж» и посещается не по половым признакам, а по мере необходимости. Первый этаж сарая под скотину или кур, а второй сеновал. Мимо день и ночь барабанят колесными парами пассажирские и товарные поезда.
Станция не бог весь какая. Редкий пассажирский поезд останавливается. Да и не останавливается вовсе. Разве, только, пригородный. Остальные проносятся в дыму и пару с ревом под аккомпанемент колесной дроби. Хотя… Нет силы, которая не покорится моему папе – бравому старлею морской авиации в черной морской форме с голубыми просветами на погонах. Не знаю, что там до других пассажирских поездов. Те, которые везут меня и маму, всегда останавливаются. Впрочем, это даже нельзя назвать остановкой. Поезд притормаживает и тихо едет вдоль перрона.
Перед этим папа достает из чемодана бутылку коньяка «ВК» и бутерброды, завернутые в газету. На последней остановке, перед нашей станцией, он при полном параде направляется в голову состава и до места нашего назначения едет на паровозе. Полный парад - это ярко-желтый ремень с висящим на нем кортиком. В отпуске папа без кортика никуда. Мы даже в рестораны с кортиком ходим. Ну, китель, фуражка, брюки - само собой. Куда же без брюк!
Все время после ухода папы я провожу у окна, прижавшись щекой к стеклу. Мне очень хочется увидеть, что папа делает на паровозе. Не уголь же в топку лопатой кидает. А может и кидает! В приоткрытое окно летят песчинки сажи из паровозной трубы. Я терпеливо заглядываю вперед, лишь иногда отшатываясь, напуганный ревом встречного паровоза. Как папа «договаривается» с паровозной бригадой мне понятно.
На нашей станции состав замедляет ход и ползет вдоль перрона со скоростью бредущей коровы. Со стороны паровоза на перроне появляется папа и на ходу принимает у мамы чемоданы, меня, а затем и саму маму. Потом фуражкой «семафорит» машинисту, и состав под гулкий паровозный гудок набирает скорость. Через минутку, от казармы, «на крыльях» летит бабуля, а от здания вокзала вышагивает деда Федор. Он служит начальником станции. Притормозивший у перрона пассажирский поезд означает только одно – это приехал я. Только моему папе удается тормозить пассажирские составы на нашей станции.
Мне уже два года и я все понимаю и помню. А «без сознания», потому, что когда я вырасту, то забуду все, что со мной сейчас происходит. Ничего не буду помнить! Мне что-то не верится. Я все вижу, все слышу и все понимаю. Может не так как все, но тем не менее. Может, я даже лучше все понимаю, чем остальные. Я даже говорить умею и ходить. Только мне не всегда хочется ходить и говорить. Ну, раз на руках носят, что ходить то? Да и что говорить? Все равно «без сознания»! Но мама согласна с папой. И быть мне «без сознания» еще года два. Когда мне исполнится четыре года, тогда я и начну осознавать себя. Может, они правы? Я и сейчас осознаю, правда, только то, что вокруг меня.
Вон, к примеру. папа с Витей сидят у крылечка на полешках. Между ними деревянная бочка, перевернутая вверх дном. На бочке стоят две граненые стопки и две тарелки – с квашеной капустой и блинчиками. В доме им жарко. Поэтому они пьют водку на улице. Когда вырасту, тоже водку пить буду только на улице. На бочке! Витя, это мой дядя - ну мамин брат и папин шурин. Или деверь? Бутылка спрятана рядом с бочкой в траве. Иногда папа достает ее и разливает по легонько звякающим стопкам. Они в отпуске. Ведут себя тихо, потому – что побаиваются деда. Федора Никифоровича. Если он выйдет и увидит, что они вместо завтрака пьянствуют, то им точно уже будет несдобровать. Дед Федор очень строгий. Если что не по нём, то держись – «мать твою трам-та-ра-рам…». Но, я думаю, что если дед и выйдет сегодня, то не скоро. Папа с Витей тоже так думают. Потому они такие смелые.
Дед болеет. У него рак легких. Иногда ему становится совсем худо. Я знаю. Дед Федор был здоровущим мужиком. Бабуля говорит, что от него осталась половинка. А еще, бабуля говорит, что деду не страшно умирать. Просто он спешит достроить дом. Дом на две половины – для нас и для Вити. Дед боится умереть до того, как закончит строительство. От папы и Вити толку никакого, им без деда со строительством не сладить. Вчера он дал задание папе и Вите навозить глины на тачке, от речки у железнодорожного моста. Ведер сто - для стройки. Да велел на тачку больше пяти ведер не грузить. А то она сломается. Что-то там не в порядке с колесом. А они вон, вместо глины, водкой балуются. Ну, дед выйдет, он им покажет!
Витя только вернулся из армии. Он даже сейчас на полене сидит в солдатском галифе на босу ногу, так что лямки болтаются у ступней. Папа с Витей чокаются, опрастывают рюмки и начинают пальцами кидать в рот квашеную капусту.
- Нет, Сань, я тут не останусь. Что тут делать? Киснуть на шпалзаводе? И дом мне этот ни к чему. Да и тебе он по боку. Что ты, бросишь морскую авиацию и переедешь сюда? Так это все! Пустая затея! Я вот еще пару недель оттянусь, да двину на Дальний восток. Устроюсь на сейнер…
Папа вертит в руках черный, вороненый пистолет. «Вальтер» называется. Это подарок Вити. Витя служил в армии в Хабаровске. На военном складе. Вместе с другими солдатами он консервировал трофейное оружие, которое после войны, от врагов нам досталось. Папе нравится подарок. Он то и дело вытаскивает его из-за ремня на спине и вертит в руках. Потом снова засовывает за брючный ремень, прикрывает форменной рубашкой бледно-желтого цвета и вытягивает из травы бутылку с водкой. Мама расстраивается из-за этого подарка. Бабуля успокаивает: « …не переживай! Пусть пару дней поиграет, а потом в сортир бросим. Знать, ничего не знаем, и видеть не видели! Потерялся!». Умная у меня бабуля.
Вокруг меня суетятся маленькие пушистые комочки желтого цвета. Бабуля на день выпускает цыплят из сарая. Они, как рассыпанные лимоны на зеленой траве. Их двадцать, а может быть тридцать. Не знаю. Считать то я не умею. Да и зачем мне их считать? Что ли мне делать нечего? Они бестолково бегают по двору, поклевывая что-то насыпанное в чашку. Чтобы мне было веселее, бабуля поставила одну чашку недалеко от меня справа, а другую слева. Цыплята бегают от одной чашки к другой прямо по мне. Я присматриваю за ними краем глаза. Мне они пока не интересны. Я думаю.
На крылечко выходит мама. В руках у нее папины офицерские ботинки и тряпка: «Саша! Когда ты будешь под ноги смотреть? Опять в говно вступил!». Вчера они с папой, при полном параде, гуляли по перрону. Променад называется. Папа важно вышагивал под руку с мамой, в кителе, фуражке и с кортиком, высоко подняв голову. Вот где-то и проглядел, это самое ... Папа ставит стопку на бочку и, поворачиваясь к маме, важно произносит: «Тамара, сколько раз говорить – не говно, а фекалии. В конце концов – ты жена офицера!». Они что-то еще говорят между собой, но я уже не обращаю на них внимания.
Я сердит на деда. Вчера весь день лил дождь. Бабуля посадила меня на кровати в доме. Чтобы я не скучал и не отвлекал ее, дала мне в руки старинный дедовский будильник. Будильника мне хватило надолго. Сначала я старательно открутил на задней стенке будильника маленькие серебряные ключики и сложил у себя между ног. Потом настала очередь звоночка сверху. Дальше будильник разбираться не хотел, и я долго стучал им по металлической кроватной спинке. Будильник мелодично позвякивал при ударах, внутри что-то перекатывалось и тарахтело. Проникнуть внутрь так и не удалось.
От будильника отвлек толстый воробей, усевшийся на подоконник - спрятаться от дождика. Воробей вел себя вызывающе. С подоконника он перепорхнул на кровать и стал заглядывать мне в глаза, «цвиркая» что-то по-своему, по-воробьинному. Рукой поймать его не удалось. Воробей увернулся и перелетел на подоконник. Сначала я кинул в него одним ключиком. Потом другим. Воробей такой шустрый! Он прыгал по подоконнику то в одну, то в другую сторону. Нахал! Совсем не хотел улетать. Потом я кинул в него звоночком. А потом и всем будильником. Было слышно, как будильник жалобно звякнул, упав за подоконником. Когда бабуля закончила свои дела и пришла кормить меня, расчлененный будильник лежал в кустах смородины под окном. Про будильник она не вспомнила.
Скандал разразился, когда дед перед сном стал искать будильник. Без него деду никак. Встает он рано. Будильник конечно не нашелся. Где ж ему найтись, если он под смородиновыми кустами валяется. Следствие длилось недолго - бабуля повинилась сразу.
А за ней и я, изобразив воробья и мою охоту за ним. Потом я слышал дедову возню в темноте под окном и: «Етит, вашу мать! И бабку и внука… трам-та-ра-рам!». Собрали таки будильник, с помощью керосиновой лампы и разэтакой матери. Когда улеглись спать, дед еще долго ворочался и бормотал что-то про себя. Но потом все-таки угомонился.
По ночам мы с бабулей развлекаемся на пару. Мама с папой ночуют на сеновале. Не помещается в квартире наша дружная семейка. Да я еще по ночам задаю жару воплями и требованиями кормежки. Чтобы я не орал, мама по ночам кормит меня грудью. Бабуля стыдит, такой, дескать, большой, а все мамину сиську требуешь. Приходится ей посреди ночи подниматься с постели и тащить меня к маме на сеновал. После кормежки я засыпаю и отбываю назад, в дом. Покоя хватает ненадолго. Около пяти утра я снова начинаю «сабантуй» и мы предпринимаем очередную вылазку к сеновалу. Затем двигаем в коровник – доить частнособственническую буренку.
Коровник прямо под сеновалом, на котором спят мама с папой. Бабуля гремит подойником, омывая буренкино вымя, а потом начинает дергать ее за сиськи, так что струйки звенят о дно подойника. Подойник это ведерко такое с маленьким носиком для слива молока. Бабуля хулиганка! Прошлый раз подсунула меня под корову. К самому соску. Ну, я его и уцепил губами. Смеху потом было! А мне что? Пусть смеются! Сиська коровья, тоже хорошая! Вкусная! Я сижу на плечах бабули, держась левой рукой за её голову, а правой за маленькую кружечку с молоком. В сараях просыпаются петухи и начинают наперебой пробовать голос. Молоко в кружечке вкусное, парное! Нашей корове нравится дойка. От удовольствия она размахивает хвостом и шлепает меня по спине кончиком. Я терплю.
Утром дед проспал. То ли плохо себя чувствовал, то ли будильник подвел. Я думаю будильник. Очень в нем громко перекатывались внутренности. Или мы его своими ночными путешествиями доконали. Будить деда бабуля не стала. Посмотрела, только. Дышит - значит, порядок. Витя дома не ночует - «оголодал в армии и теперь шлындает по девкам. Дорвался на дармовщину!». Бабушка, говорит, что все наши девки любят Витю. Все сразу. Он тоже их любит. Только по очереди – сегодня одну, завтра другую… возвращается Витя только к завтраку. Вот на пару с папой и «завтракают».
Цыплята видимо тоже «без сознания». Одни бегут, не понимая куда, другие пьют воду или клюют. Несколько стоят передо мной и смотрят как я лишаю жизни их собрата. Они не понимают, что я лишаю его жизни. И я не понимаю. Я просто беру одного из этих желтеньких «лимончиков» и крепко держу. Пушистый комочек трепыхается, пытаясь вырваться из моих рук. Я прижимаю ладошки крепко-крепко и держу так, пока цыпленок не перестает шевелиться. Как только шевеление прекращается, я теряю интерес и кладу его себе на колени. Цыплят много и я беру следующего. Все заняты. Жарит-парит бабуля, Витя с папой пьют водку, мама что-то стирает в доме. Никому до меня нет дела. Я тоже занят. Мне интересно.
Половина из цыплят уже лежат на моих коленях. Вторая половина стоит напротив, наблюдая глазами – бусинками за моей деятельностью. На меня падает тень. Кто-то заслонил солнце. Я очень крепко держу очередного глупыша. Поднимаю голову. Дед Федор. Он высокий. Непонятно почему солнечные лучи не просвечивают его насквозь. Такой он худой. Лицо у деда строгое, но не сердитое. Он на меня никогда не сердится. А может и сердится. Я у него не спрашивал. Правда и улыбается он редко. Ну да ему и не до улыбок. Ему всегда больно. Мама говорит, что очень больно. Но дед терпит.
Дед Федор был красным кавалеристом. Я так думаю. В старом сундуке лежит дедова буденовка со звездой. Сам видел. А может и не кавалеристом. А может и не красным. Может буденовка тоже трофейная? Надо его расспросить, когда вырасту. Дед старше бабули. Намного, лет на пятнадцать или двадцать. И женат на ней он вторым браком. От первого у него сын, мой дядя. Где тот дядя я не знаю, и не разу не видел. Как уж там всё произошло, почему дед бросил первую семью и бросил ли? Не знаю. Любовь, наверное. Такая уж у меня бабуля. Ради нее можно забыть и бросить все, что дед и проделал. В семье это не обсуждается. Просто я краем уха слышал…
Я смотрю в глаза своему деду кавалеристу ясными, честными глазами. Такие уж у меня глаза. Честными, потому, что не чувствую я за собой никакой вины. Я хоть и сердит на него за будильник, но не до такой же степени. Сижу себе тихо, никому не мешаю, никого не отвлекаю. Занимаюсь с цыплятами. Может, и он за будильник вспомнил? Дед он худой-то, худой. А по шее даст только так. Потому Витя с папой его и побаиваются. Он с ними особенно не церемонится. Но и не злоупотребляет. Все держится на вероятности того, что можно получить по шее. Пока до этого не доходило. Сижу-то я тихо, но тоже ощущаю эту… ну, вероятность. Сильная все-таки вещь, эта самая вероятность.
Увидев, что дед вышел из дома, бабуля подходит к нам, вытирая руки о фартук. Вдвоем они смотрят на меня и россыпь цыплят на моих коленях. Бабуля молчит, поглядывая в глаза деду. Ей видимо тоже интересно, получу я по шее или нет. Я знаю, что дед меня не обидит. Разве что выматерит, да и то негромко, как бы сам с собой. Не! Бабуля не позволит. Дед хмурит брови, берет себя двумя пальцами за нос, как будто снимая с него что-то, и, чуть помедлив, говорит: «Цепкий парень будет. Ишь, как он их!».
Инцидент исчерпан. Дед отворачивается. На очереди Витя и папа. Облегченно вздохнув, бабуля начинает говорить что-то про цыплят - руки их брать не надо, потому, что они тоже хотят жить. Мне радостно, что я не получил по шее. Я смеюсь и киваю в ответ, а сам наблюдаю за дедом. Интересно даст он по шее папе или Вите? На бочке нет уже ни стопок, ни бутылки, ни квашеной капусты. Под смородину сбросили. По их распаренным физиономиям и дураку понятно, чего они там «завтракают». Целую бутылку на завтрак опустошили. Не иначе!
Через десять минут Витя с папой «обласканные» дедом держат курс к железнодорожному мосту. Я с ними. Папа несет ведро, лопату и полотенце. Витя катит тачку. Мы идем, как будто за глиной. Но это так, для блезиру! На самом деле мы идем на речку купаться. Это они идут. А я то еду, со всеми удобствами. Тачка больше для вида, чтобы не показалось, что мы бездельничаем. Я сижу на одеяле, прямо в тачке, и, раскрыв рот поглядываю по сторонам. Витя останавливается и пальцем поднимает мне нижнюю челюсть: « Жека! Рот закрой – ворона залетит».
В свои два года ездил я уже на поезде, плавал на катере, летал на самолете и даже на вертолете. А когда я сидел у мамы в животе, нас переехала телега, запряженная лошадью. Мама работала на почте и была беременная мной. В Шкотово, на станции она принимала с поезда почту на телегу. Паровоз неожиданно загудел и пустил себе под колеса целое облако белого, горячего пара. Лошадь испугалась, что ее ошпарит паровозным паром, и бросилась бежать вместе с телегой. Ну и переехала моей беременной маме ногу. Так, что я за свои два года уже повидал, а вот на тачке мне кататься не приходилось.
Я смотрю вверх на небо. Оно глубокое и синее, и качается. Или это моя тачка качается? Дедушка ведь говорил, что колесо не в порядке. Вот оно и вихляется, как подстреленное. Восьмеркой. Нас сопровождает целая ватага пацанов. Все соседские, казарменные. Они за папой постоянно хвостом ходят. Мы выезжаем к мосту. От него пахнет перегретым железом и креозотом. Это мазь такая, вроде колесной. Ей шпалы пропитывают. И еще полынью пахнет.
Если сорвать цветки полыни, растереть в ладонях и накрыть ими нос, то запах просто классный. Это меня дедушка научил. В маленькой будочке у моста видно стрелка цвета хаки с ружьем. Охраняет! От врагов, чтобы мост не взорвали. Это папа пацанам объясняет. Он не может иначе. Ну, без врагов социализма. Они, эти враги, только и ждут, когда мы бдительность потеряем. А уж тогда, они на нас навалятся. Но мы тоже не лыком шиты, врагам такого жару зададим, если что.
Папа у меня борттехник. Или бортмеханник? Летает вместе с майором дядей Петей на большом серебряном бомбардировщике. «Нам вместо рук дала отчизна крылья, а вместо сердца пламенный мотор…». Папа часто напевает эту песню. Он летает и учится в академии. По политической части. Поэтому старается везде блеснуть своей политической подкованностью.
Из будки обходчика нам машет желтым флажком Лёля. Вообще-то она Аня, но я зову её лёлей. Это моя крестная. Крестили меня, соблюдая конспирацию, прямо на дому. В лёлиной квартире. Крестил батюшка, приехавший тайно по просьбе бабули, из какой-то Барнаульской церквухи. Прибыл в цивильном. Ну, в гражданской одежде.
Произошло всё без согласия папы и мамы. Да они и не знают. Никто не должен знать. Бабуля, даже мой нательный крестик убрала в комод. А то дадут моему папе по его офицерской «шляпе». Отнимут партбилет и с треском вышибут из Тихоокеанского флота. И ни в какой другой, уже не возьмут. А так - он не знает, с него и взятки гладки. Крестным был Витя. Так что, про крещение знаем только я, Лёля, Витя, да бабуля с батюшкой. Секрет!
А вон там, в ватаге пацанов бежит Лёлин сын Вовка. Ему лет двенадцать, а может четырнадцать, и он постоянно возится со мной. Иногда меня даже оставляют на него. Вовкин папа погиб на войне. Потому Вовка и Лёля живут вдвоем. В квартире по соседству с бабулей и дедом. Мы все с ними дружим. Дед говорит, что Лёля «пропадает без мужика».
Абы какого мужика Лёля не хочет, а путные или погибли на войне или все замужем. Лёля очень красивая, когда я вырасту, то сам на ней женюсь. Вот! Работает она путевым обходчиком, и когда по мосту идут поезда, показывает машинистам желтый флажок. Дескать, все нормально - опасности нет. Ну, а уж, если опасность, то флажок красный. А еще она дудит в дудку перед проходом поезда. Голос у дудки противный – визгливый такой. Это чтобы предупредить людей, которые идут по мосту пешком. Смотрите, люди, паровоз едет. Брысь с моста!
Дальше дорога идет под уклон. Витя разгоняет мою «тачанку» и мы с ветерком несемся под мост к самому берегу. Только колесо восьмерит – дык-дык, дык-дык, дык-дык! Пацаны бегут рядом и весело кричат: «Царь, царь!». Это про меня. В том смысле, что я, как царь в карете на этой самой тачке. Дорога поворачивает под мост и выходит на поляну. Это пляж. Сразу за поляной речной обрыв. Папа говорит, что народу здесь больше, чем в Ялте. А в Ялте народу «сотни тыщ». Значит здесь больше, чем «сотни тыщ». И все голые. Одни греются на берегу, лежа прямо на траве или на подстеленных покрывалах. Другие прыгают в речку и плещутся там как утки. Речка и не речка, а суп с клецками.
А клецки, это мы. Потому, что уже через пять минут мы все сидим в речке. Я купаюсь вместе с Витей. Держусь за его шею, а он плывет на другой берег. Там бережок низкий и песочек на нем. Речка неширокая и называется Черемшанка. Непонятно почему ее так прозвали - черемши здесь нет. Это ведь не Дальний Восток. Мы выбираемся поваляться на песочке. Папа тоже с нами. И пацаны все здесь. Мы загораем, купаемся, снова загораем, пока на противоположном берегу, рядом с одиноко стоящей тачкой, не появляется дед. Время к обеду. Про глину то мы забыли! Нам надо сегодня привезти сто ведер глины.
Через пять минут Витя и папа в мокрых трусах, как ошпаренные, катят тачку к яру. Они тоже забыли. Я в тачке. Мы едем копать глину. Дед не сказал ни слова. Понял, что его увидели, повернулся и пошел в казарму. Папа лопатой отваливает от обрыва глину и мельчит ее. Глина сухая, поэтому Витя просто нагребает ведром и ссыпает в тачку. Все пять ведер! Витя смотрит на тачку, наполненную едва на четверть. Поворачивается к папе и говорит: «Сань, что мы ее по пять ведер возить будем. Это двадцать раз туда-обратно. Каторга! Давай хоть по десять ведер сыпать». Папа согласен. Не возражаю и я. Действительно каторга! Сыпем по десять!
Ура! Меня сажают поверх кучи. Дык-дык! Дык-дык! Дык-дык! Папа с Витей весело катят тачку. Дык-дык! Дык-дык! Дык-дык! Я весело размахиваю прутиком, подгоняя папу и Витю. Дык-дык! Дык-дык! Дык-дык! По мосту в дыму летит паровоз. Дык-дык! Дык-дык! Дык-дык! Наперегонки! Догоним паровоз! Дык-дык! Дык-дык! Дык-дык!… Брык! Колесо не выдерживает гонок с паровозом. Я лечу кубарем с тачки. Тачка переворачивается. Десять ведер глины рассыпаются ровным слоем на дороге. Сверху на глину, ровным слоем рассыпаются папа и Витя. Мне не больно, просто перепугался, но все равно реву что есть силы.
На обед мы появляемся с триумфом. Папа и Витя тащат на руках тачку. Я сижу в тачке и придерживаю обломки колеса. Вся компания, как черти, перемазана глиной. Дед смотрит на процессию. Папа с Витей стоят, понурив головы, даже не опустив тачку на землю. Немая сцена. У деда из ноздрей, как из-под крышки чайника, начинает свистеть пар. Он сдерживается, только плюет в сердцах и уходит в дом. Вот поэтому он и боится умереть, не достроив дом. От папы с Витей толку никакого!
Всю неделю папа, Витя и я отмаливаем грехи перед дедом. Вечером того дня как сломалась тачка, он раздолбал всех по полной программе – через разэтакую мать и трам-та-ра-рам. В конце дед сказал: «Э, да что с вами разговаривать. Время только тратить. Раздолбаи! Я лучше вот с ним поговорю», - и показал на меня: «Вырастет и поговорю. По душам». Всю неделю мы работаем на доме вместе. Дед руководит, «раздолбаи» пашут, а я за ними наблюдаю с подушки.
До глины от нового дома метров двести. Все сто ведер папа с Витей принесли на руках, в ведрах. Дед тачку не стал ремонтировать. Вот им наука-то! Дед спешит – до осени надо над срубом поставить крышу. Чего только мы не делали! Поднимали бревна на новый сруб, месили раствор, копали яму для сортира. Вечером бегали на речку окунуться - пот смыть. Бездельничать некогда. Реабилитировались тоже по полной программе. Дед на нас зла не держит. Сегодня суббота. Отдыхаем.
Папа второй день не может найти «Вальтер» подаренный Витей. Где только он не ищет. И в шкафу, и в сундуке. Смородиновые кусты все исползал на коленках. Даже до речки дошел от казармы, глядя себе под ноги. Вдруг выронил, когда с тачкой купаться ездили. Нет нигде «Вальтера». «Мистика», - говорит Витя: «Вот он был, и вот его уже нет». Ну, «Вальтера» нет. Под моей дворовой подушкой папа тоже поискал – не я ли его куда-нибудь наладил, как тот будильник. Знаю, знаю, где этот пистолет. Не иначе, в сортире, в фекалиях булькает. Фекалии это… ну, вы сами знаете.
Дед с сочувствием смотрит на папины поиски. Сегодня ему лучше. В смысле здоровья. Решил дед папу подбодрить. У деда, тоже был… револьвер. Наган называется. Когда папа теряют последнюю надежду найти «Вальтер», дед, прищурившись, говорит: «Сань, оно тебе надо? У вас в морской авиации пистолетов нет что ли? Нужда будет - выдадут. А с этим одни заботы. Спрячешь в одно место. И только думаешь! Не! Плохо спрятал, надо понадежнее. И носишься, как кура с яйцом, с этим стволом. Не дай бог кто найдет! Не дай бог, кто придет! Одни страдания. Плюнь! Пропал и, слава богу. Сколько проблем сразу отпало! Был у меня наган…». Дед кашляет. Дело в вечер. Сидят втроем кругом бочонка. Стопки уже три. Ну и я тут же, рядышком кручусь. Слушаю.
Так вот, у деда был наган. Он его притаранил с Гражданской войны. Носился как эта, с яйцом… ну, кура! Прятал туда, сюда. В подполе зарывал, в сарае за стрехой прятал, в поленницу закладывал. Притомился он от таких переживаний. Отдал бабуле, чтобы понадежнее заховала. А та револьвер в тряпочку и за банку с чаем, в кухонный буфет. Обругал дед её за бестолковость., ну да, там наган и остался. До войны еще это было. Дед видно с кем-то из друзей во хмелю побеседовал на эту тему. Дотекло про револьвер куда положено. Какими путями, от кого - дед и не чает.
Пришли однажды поутру. Трое. В галифе, с портупеями, револьверами и ордером на обыск. Молвят: «Строковы здесь проживают? Здравствуйте Федор Никифорович! Здравствуйте Мария Филипповна! Гостей принимаете? Дошло, до органов, что имеется у вас револьвер, без законных на то оснований. И неплохо бы его, по добру - по здорову, то есть добровольно, выдать органам, стоящим на страже социалистической законности. Потому, как облегчает, значит, вину. Нет ничего такого? Ну, хорошо! Мы сами пошукаем! А Вы, пока бельишко, там какое, соберите, покушать чего. Как найдем, так вы с нами и проследуете куда положено».
Обмер дед. Тюрьма «голимая»! «Голимая - это значит не минучая. Ну, то есть не отвертеться. А он уж в то время начальником станции был. Знал, чем приходы таких гостей кончаются. С другой стороны, каждому известно, если он, конечно, не полный кретин, что явка с повинной – прямая дорога в тюрьму. Знает, что найдут револьвер соколики, чекисты оперуполномоченные. Да, нет. Самому сдаваться не к лицу. Ищите! Пошел собирать вещички, чтобы в тюрьму проследовать, как и надлежит всем подозрительным советской власти элементам.
Припёрлись гости раненько, с самого утра. Бабуля как раз наладилась хлеб домашний печь. Стоит у печи. Руки в тесте. Лепит караваи, чтоб на противень их шлепнуть, да в печку отправить. Буфет, в котором револьвер в тряпочке, по левую руку. Рядышком. Соколики разошлись. Один в комнату, в платяном шкафу шарит, другой со щупом в подпол нырнул, где дед закапывал-выкапывал свой револьвер. А третий по сараям шерстит. Знают где шукать. Только они делом занялись, бабуля и протяни руку в буфет за банку с чаем. Хвать револьвер и прямо в тряпочке в кусок теста его. И давай каравай лепить. Бросила на противень и в печь.
Тут и дед вышел с саквояжем из комнаты. Сел за кухонный стол. Коленки трясутся. Не доводилось еще в тюрьме сиживать. Бабуля, знай себе, караваи лепит и в печь отправляет. Какие готовы, те на стол выкладывает. Соколик, который из подпола – выбрался, отряхнулся от паутины и пыли. Позвольте, говорит, гражданочка Мария Филипповна, вас побеспокоить. Оттеснил от буфета и давай шебуршать банками да стаканами с тарелками. Дед как увидел, куда он полез, так сразу и напрягся. Все! Приехал! Сейчас обладатель галифе вытащит тряпочку, а в тряпочке самое «оно» и есть. Как у гадалки: лежит тебе, Фёдор Никифорович, прямая дорога в казенный дом. Вещички собрал, пора и сухари складывать.
Опер шуршал-шуршал, буфет закрыл и давай дальше по полкам шнырять. Не нашел?! У деда глаза на лоб. Чудеса в решете! Долго ли, коротко ли – уморились искать. Хлеб вновь испеченный, тут же на столе, на полотенце. Сдвинули они хлеб на бочок стола, в сторонку, заполнили на столе протокол. Не найдено мол ничего. Расписались все. Дед тоже подпись поставил. Принесли извинения, дед их принял со всей душой. А спина-то у самого мокрая. Не поймет ничего. Ногой саквояж с бельишком и сухарями задвинул под стол. Провожать гостей незваных пошел.
Покурил у калитки – убедился, что не вернутся гости дорогие. И в дом. «Маруся!», - говорит: «Да как же так? Где револьвер?». Бабуля ему и рассказала, как дело было. А дед и говорит ей в сердцах: «Дура ты, Маруся, дура! А вдруг в нем патроны бы были?». А Бабуля в ответ: «Бахнуло бы и шут с ним. С патронами, без патронов – все одно в тюрьме сидеть. Была бы я дура, Федя, ты бы уже нары обживал в районном НКВД!».
Дед заканчивает свою байку. Папа с Витей держатся за рюмки. Впечатление, что если бы не рюмки, то они упадут.
«А могли забить в тигули и без револьвера, подвесили бы известно за что, сам бы и рассказал и показал, что было и чего не было. Видно приличными людьми были, соколики-то», - дед берет стопку и заканчивает: «Вот такая револьверная история».
Револьвер деду бабуля так и не отдала. Надо думать он по соседству с «Вальтером» булькает. В этих, как их? В фекалиях. Папа после дедовского рассказа успокоился. Понял куда «Вальтер» пропал. Прочувствовал, видимо, ситуацию. Под стопочку и не такие горести на задний план отходят.
Сегодня меня оставили на попечение Вовки. Дедушка ушел на станцию работать. Мама с папой поехали в Барнаул по магазинам. Посадили мы маму с папой на пригородный поезд, бабуля сдала меня на руки Вовке и ушла в магазин на шпалопропиточный завод. Вовке строго-настрого велено не спускать с меня глаз.
До железнодорожного полотна метров пятьдесят. При желании вполне можно туда дойти-доползти. Я сижу все на той же подушке. Что ходить-то? Мне и так все видно. Цыплят ко мне больше не подпускают. Никто не хочет, чтобы я устроил им новое побоище. Вовке не сидится на месте. Скучно ему со мной. Он то и дело отбегает то к сараям, где кучкуется казарменная пацанва, то в колодцу, где девчонки что-то обсуждают на скамеечке. Отбегает, прибегает, отбегает, прибегает, отбегает… Ответственный парень. Посмотрит, что у меня полный порядок и снова бежит по своим делам. Но через пять минут опять чешет ко мне «во все лопатки» – посмотреть, не придавил ли я тут еще кого.
Наконец ему надоедает беготня. Я перекочевываю на Вовкиных руках на траву напротив скамейки с девчонками. Девчонки о чем–то шепчутся и, заодно, приглядывают за мной. Да и Вовка недалеко. Метрах в пятнадцати. Ему меня отлично видно. Я глазею на станцию, железнодорожные пути и слушаю девчоночьи разговоры. Мне не скучно. Из-за речки доносится паровозный гудок и нарастает лязг двигающегося состава. Минуты через две на один из станционных путей прибывает товарняк. Будет пропускать пассажирские поезда.
Двери теплушек одновременно разъезжаются в стороны. Теплушки, это вагоны такие деревянные, во время войны в них солдат возили, а теперь арбузы. На насыпь прыгают мужики. Загорелые, как головешки. В сапогах с загнутыми носами. В цветастых полосатых халатах и с титюбейками. Тьфу ты! С тюбетейками на головах. Это шляпа такая узбецкая, и теплушка тоже узбецкая. У некоторых на головах намотаны куски ткани. Чалма называется. Это, я думаю, таджицкая теплушка. У всех бороды или усы и ножи на поясах. Бармалеи какие-то!
В теплушке чуть дальше усачи в огромных кепках. Эти с Кавказа! А вон те, с плоскими лицами и белыми кульками на головах, киргизы или казахи. «Союз Нерушимый!». Они везут на восток арбузы, дыни, виноград, а двери открыли для проветривания. Чтобы не запеклось всё в вагонах. Лето. Жарко!
Пацанва у сараев оживляется. Собрались кучкой голова к голове и держат совет. Арбузную экспедицию планируют. За железнодорожными путями лесополоса. Переберутся туда и из кустов будут арбузы с дынями тягать потихоньку. Совет заканчивается. Вовка подхватывает меня на руки. Значит я с ними.
Пацаны рассыпаются по одному и расходятся в разные стороны. Проникнуть в лесополосу надо так, чтобы не привлечь внимания узбеков. Не говоря уже о таджиках! Вовка обнимает меня под мою толстую задницу.
А я крепко обхватываю его руками и ногами. Не исключено, что нам придется на пару побегать. Минут через пятнадцать, обойдя состав далеко сзади, мы оказываемся в кустах напротив середины стоящего товарняка. Его еле видно из-за кустов, двери вагонов распахнуты настежь, на обе стороны.
Вкусно пахнет какой-то едой. Плов, наверное. Моя мама тоже вкусно плов готовит. Как узбечка. Она и похожа на узбечку. Бабуля говорит, что в ней «греческая кровь наружу лезет». Всем известно, что бабушка моей бабули была гречанкой. Мы с Вовкой последние. Пацаны уже ждут нас. Вовка опускает меня на землю. Всей гоп-компанией нарывают копну травы и усаживают меня на нее под деревом. Шепчутся о чем-то и разбегаются по посадке вдоль состава. Вовка дает мне указание сидеть тихо и ни шагу в сторону. Я согласно киваю головой.
С другой стороны товарняка с ревом проносится пассажирский поезд. Какие уж тут гуляния? Самому мне теперь через пути не перебраться. Мы и раньше ходили сюда. Правда, по другому поводу. Вовка с пацанами, пока я ожидал их в посадке, укладывали на рельсы огромные гвозди и дожидались пока товарняк или пассажирский переедут эти гвозди. Из гвоздя получалась плоская пластина, из которой потом можно было сделать классный маленький кинжал. Минут десять я остаюсь один. Это меня не беспокоит. Я знаю, что рано или поздно за мной придут.
Вовка появляется с арбузом и кистью винограда. Арбуз кладет на землю рядом со мной, а кисть сует мне в руки. Отрывает виноградинку и сует мне в рот. Потом несколько себе. Втыкает в полосатый мячик кинжал из гвоздя, расплющенного поездом, и разваливает пополам. Спелый арбуз. Сам разваливается, от одного прикосновения. Вовка запускает ладонь в середину арбуза, выламывает сердцевину и подает её мне в руки. «Сиди тихо!», шепчет он и исчезает в кустах в направлении товарняка. Конечно, тихо - сижу-то я в десяти метрах от состава.
Меня не видно, а я хорошо вижу двух узбеков около вагона. Они громко, гортанно говорят о чем-то. Мне непонятно о чем они говорят. А ещё, они постоянно что-то жуют, и сплевываю себе под ноги зеленые тягучие слюни. Как наша корова. Oна, корова, тоже все время траву жует и слюни у нее такие же зеленые.
Я вспоминаю об арбузной сердцевине и виноградной кисти в своих руках. Откусываю от сердцевины. Она сочная и сладкая. Сок капает мне на голые коленки. Отрываю губами виноградинку от кисти. Через минуту я весь становлюсь липким и сладким. Как поросенок. Через десять минут я охраняю уже два арбуза и дыню. Пацаны появляются и исчезают. Через двадцать минут около меня горка арбузов и желтых, как цыплята, дынь. Дела идут в гору. В арбузную гору. У нас. А у узбеков под гору.
Вовка появлялся уже трижды. Каждый раз с парой арбузов или дынь. Пока все тихо. Приканчиваю арбузную серединку. Теперь занимаюсь кусочками дыни, нарезанными Вовкой. А виноград после арбуза и дыни становится кислым. Сижу себе в тенёчке и мне здоровски – тепло и вкусно. Только одна неприятность – на мои богатства позарились пчелы. Или осы? Не знаю.
Бабушка говорила, что они ядовитые. Если много ос ужалят, то можно даже умереть. Но я стараюсь с ними вести себя вежливо. Они тоже меня не трогают, просто ползают по арбузу, винограду и кусочкам дыни. Витя говорит, что вежливость – залог здоровья. Только одна оса пытается усесться на мою дыню, когда я протягиваю руку за новым куском. Трясу рукой. Пчела отлетает. Или оса? Мне не жалко, ешьте! Вон сколько всего. Но и вы не жадничайте! Всем хватит!
Со стороны теплушки раздается треск кустов. Пока я занимаюсь с пчелой, один из Бармалеев подбирается через кусты прямо ко мне. Задрав свой драный халат, он усаживается за моим деревом, напротив меня. Куча арбузов зеленая, и ее не видно за листьями кустов. А меня не видно за деревом и кучей арбузов. Я сижу тихо и стараюсь не дышать. Чтобы Бармалей не услышал меня. Услышит – тюрьма «голимая».
Бармалей возится за деревом. Раздается треск, как будто халат порвался. Плов, наверное, не свежий. Головы, бороды и усов не видно, только полосатый халат. И этот полосатый халат бормочет какие-то слова, шуршит газетой и ехидно хихикает. Представляет, как кто-нибудь наступит в его кучу. Бармалей противный! Я не шевелюсь. Даже руку с дыней за спину спрятал.
Наконец! Все заканчивается! Халат поднимается, бормоча что-то и, медленно, крадучись начинает выбираться из кустов в сторону железнодорожной колеи. Я вздыхаю с облегчением. Пронесло! Ветерок из–за дерева доносит бармалейский душок. Сморщив нос, чтобы в него не попадал этот запах, я сходу, из-за спины засовываю в рот кусок дыни. Перебить душок…
Во рту у меня что-то взрывается. Рот широко открывается сам собой. Кусок дыни вываливается изо рта, а вместе с ним пчела, которую я засунул в рот. Мне больно, изо рта текут слюни, из носа сопли, а из глаз слезы. Язык сразу же немеет. Увидев пчелу, я так пугаюсь, что, вместе со слюнями, извергаю жуткий вопль. Мне страшно. А вдруг я умру? Они ведь ядовитые! Ору, с перепугу, громко и старательно. Меня слышно за речкой. Кусты начинают трещать со всех сторон. Это пацаны, услышав мои вопли, несутся на помощь.
Пацаны не успевают. Бармалей, сидевший за моим деревом, появляется первым. При виде меня и кучи арбузов, глаза у него становятся круглыми. «О! Шайтан!», - произносит он в растерянности. На «сцене», как ястребок на бреющем полете, появляется Вовка. На бегу, он пытается подхватить меня на руки. Ему почти удается, но Бармалей успевает зацепиться за мою рубаху. Он начинает гортанно голосить на всю округу. Со стороны товарняка, в ответ раздаются крики.
Много криков. Потом нещадный треск в кустах. Это все Бармалеи, со всей Средней Азии ломятся на выручку своему кунаку.
Кунак кричит и держит меня за рубаху на весу. Я, как сокол, планирую на рубахе, растопырив ноги и руки. Чтобы не придушить, узбек перехватывает меня руками и прижимает к своему халату. Я захожусь в реве. От халата воняет чем-то незнакомым. И душок этот еще. Мне больно и страшно. Я уже не чувствую всю нижнюю половину головы. Все что я могу - это орать.
Вовка и еще пара подоспевших пацанов предпринимают отчаянную попытку отбить меня. Они одновременно наскакивают на Бармалея. Двое хватаются за полосатый халат, а Вовка за мою рубаху и тянут в разные стороны. Слышен треск халата. Но куда там. Ничего не получается. Таджик отбрасывает всех. Бьется за меня, будто, у него пытаются отнять родного сына. Треск кустов обрушивается на нас снова. Появляются пять или шесть узбекских джигитов. И у всех в руках ножи. Лезвия жутко поблескивают.
От их блеска мне становится совсем плохо. Сейчас нас всех зарежут! И пацанов, и Вовку, и меня! За деревом кто-то кричит про Шайтана и трясет ногой. Бармалейская куча! Перевес на стороне противника. Пацаны и Вовка исчезают за кустами. Что же им? На ножи кидаться? Поле боя остается за победителями.
Не переведя дух, Бармалеи начинают совещание. Они показывают друг другу на меня, на арбузы и дыни, слышно только быстрый говор: «Дыр-дыр, хыр, гыр-быр быхыр. Шайтан! Хур-дур, гыр-мыр. О! Шайтан! Басмач лар!». Все энергично жестикулируют ножами. Потом прячут их в ножны. «Басмач лар» - это про меня и Вовку. Ну, про всех нас.
Самый седой из них в разговоре не участвует. Он сломил веточку и чистит свои оранжевые, с загнутыми носами сапоги. Потом он подходит к моему Бармалею, берет меня на руки и сердито говорит ему, указывая за дерево. Бармалей виновато опускает голову. Я продолжаю орать, высунув язык. Язык мой вовсе не мой, а сорделька. Во рту не помещается. Седой смотрит на мой язык, на дыню, по которой ползают пчелы и все понимает. Он снова передает меня Бармалею, берет пальцами одной руки за язык, а пальцами второй что-то зажимает и вытаскивает у меня из языка. Жало.
Легче мне не становится. Пальцы у Седого не вкусные. Я вспоминаю, как он палочкой чистил свои сапоги. Отплевываюсь и продолжаю «базлать на всю ивановскую». Седой снова берет меня на руки и говорит: «Э! Бала! Елама! Нэ плач. Больно тебе? Напугался! Хочишь с нами Узбекистон ехать? У нас тепло. Груши, дыни! Ай ! Якши! А? Хочишь Узбекистон. Слышишь? Нэ плач! Елама!». Он еще долго разговаривает со мной, пытаясь успокоить. Напрасный труд! Я продолжаю орать и ожидаю, что кто-нибудь все-таки придет и выручит меня от этих Бармалеев. Должен же кто-то прийти и спасти меня? Я нэ хочишь Узбекистон! Я нэ хочишь груши и дыни. Мне и тут тепло.
«Салам ва алейкюм!», - слышу я за спиной знакомый голос и неожиданно для себя замолкаю.
Дед Федор. Он в железнодорожной форме и красной фуражке. Сзади за дедом, в кустах маячит Вовка. Это он добежал до деда и сообщил, что меня забирают Узбекистон. «Ва алейкюм ас салам!», - хором отвечают деду Бармалеи. Дед подходит к Седому, берет меня на руки и прижимает к своей груди. Я, с перепугу, вцепляюсь в него и ногами и руками. Может нам с дедом еще побегать придется. Но дед бежать никуда не собирается. Он накрывает мою голову ладонью, прижимает к своему плечу и говорит: «Что попался, Жека? А? Басмач!».
Потом дед поворачивается к узбекам и что-то гортанно, как они, говорит, указывая на арбузы и дыни. И узбеки слушаются его. Они начинают подхватывать парами арбузы и волокут их к вагонам. Седой что-то пытается объяснить деду. Он, как будто, чувствует себя виноватым. Деду и так все понятно. Арбузная куча исчезает, как будто ее и не было. Дед с Седым пожимают руки, и мы расходимся. Я похныкиваю, но уже больше для вида. Мне уже ни капельки не страшно. Ведь я с дедом Федором. А уж он-то в обиду меня не даст. Вот только язык свой не чувствую.
Мы с дедом выходим из кустов на пути, обходим товарняк и направляемся к казарме. Сзади плетутся Вовка и все арбузные налетчики. Так они и не попробовали ни арбуза, ни дыни, ни винограда. Один я «напузырился» на халяву. От казармы к нам навстречу спешит бабуля. Молодцы пацаны! Не бросили меня, и бабуле сообщили, что я попался. Бабуля принимает меня у деда с рук на руки. Она никак не может успокоиться. Поминает и узбеков, и таджиков, и казахов, и грузин, и всю нашу арбузную казарменную братию. А я успокаиваюсь и замираю на бабулиной груди. Мне хорошо с ней и спокойно. Дед молча шагает рядом. Ему, похоже, опять больно. Вовка понуро бредет сзади. Не миновать ему порки, как зачинщику. Мне жалко Вовку. Попрошу Лёлю не пороть Вовку.
Я качаюсь на руках у бабули и думаю.
Жаль, если я не буду помнить всего этого, когда вырасту.
Может, мама потом мне все расскажет?
А если не расскажет?
Только…
Откуда же ей все это знать?
***
Дед умер через два года. Дом он достроил. Как достроил сразу и умер. Видно только это и держало его в жизни.
Сильный был человек Федор Никифорович!
Витя ни куда не уехал. Остался помогать деду и только после его смерти перебрался к нам на Дальний восток.
Поздней осенью 1959 года мама разбудила меня ночью. Папы дома не было. Летал где-то, на своём бомбардировщике. Маме и поделиться не с кем было, кроме меня. Она обняла меня и сказала: «Жека! Дедушка умер…», - и заплакала в голос.
Так мне деда Федора жалко стало, что заплакал и я. Так вместе мы и плакали. Не знаю, что думала мама. А я плакал и думал о том, что теперь меня никто не будет ругать за сломанный будильник. А если меня снова схватят узбеки с таджиками, выручать меня будет некому. Есть, конечно, Витя и папа, но это совсем другое дело. Тогда ведь не они меня спасли. Мама плакала и крепко прижимала меня к себе. Ее слезы капали на мое голое плечо…
Так мы с дедом по душам и не поговорили. До сей поры я так и не знаю, каким же он был кавалеристом. Красным или белым? А может и вовсе не кавалеристом. Люблю я деда? Конечно! По рассказам бабушки и мамы. Познакомиться по настоящему нам не пришлось. Так я и не узнал, каким он был на самом деле.
Ни мы, ни Витя в дедовом доме не жили. Приезжали, правда, каждый год на лето.
В 1961 году Никита Сергеевич Хрущев демобилизовал папу из морской авиации, и он вместе с Витей подался в траловый рыболовный флот. Но это уже другая история.
Откуда я все это помню?
Папа говорит, что я не могу этого помнить. Может быть, я и не помню.
Может, мама рассказала?
Может все это мне кажется, или я это выдумал?
Не знаю!
Господи, прости меня за убиенных мною цыплят!
Зачем я все это написал?
Не знаю!
Наверное, долги деду отдаю. За ту историю с узбеками. За то, что была
моя мама, есть я, есть мои дети…
Без него нас просто бы не было.
Всякий раз, оказавшись на природе, я срываю веточку полыни, растираю ее ладонями, накрываю ими нос и дышу дедовским методом. Запах детства.
А мост стоит по-прежнему. И пахнет от него также - перегретым металлом, креозотом и полынью. Теперь его никто не охраняет. И путевого обходчика нет. И Бармалеи по мосту больше не везут арбузы и дыни. Некогда им. Воюют! Пустили под откос «Союз нерушимый». Теперь каждый катит свою теплушку сам.
На месте и пляж и речка. Только нет там никого. Пусто. Перебрались все куда-то. Кто на кладбище, кто в Анталию…</div>