berserg | Дата: Суббота, 15 Дек 2012, 21:31 | Сообщение # 1 |
Долгожитель форума
Группа: МСТС "Озарение"
Сообщений: 1809
Награды: 78
Репутация: 125
Статус:
| Гибнут античные герои Ахилл, Петрокл, Гектор, на их гибели основан драматизм гомеровского эпоса. Гибнет главный герой англосаксонского эпоса Беовульф. Гибнет, несмотря на неуязвимость, главный герой германского эпоса Зигфрид, гибнут все рыцари-нибелунги. В борьбе с иноземцами гибнет главный герой французского эпоса Роланд. “Песнь о нибелунгах”, “Песнь о Роланде” — это песни о гибели героев. Погибают богатыри-нарты героического эпоса народов Закавказья. Погибает главный герой киргизского эпоса “Манас”.
А русские богатыри непобедимы. Главному герою русского народного эпоса Илье Муромцу — “смерть в бою не писана”. Заметим — в бою! Только в бою он обретает бессмертие!
Русь страдала под игом. Русь выплачивала Орде непомерные дани-пошлины, а в былине “Василий Казимирович отвозит дани Батею Батеевичу” все происходит как раз наоборот: богатыри заставляют Орду выплачивать дань Руси “за двенадцать лет выходных” (выход — дань), Батей Батеевич вымаливает у них пощаду:
— А уж вы ой еси, русские богатыри, А те же удалы добры молодцы! А укротите свои-де ретивы сердца, А опустите-ко свои да руки белые, А оставьте мне татар хоть на семена. А я буду платить вам дань и пошлину А вперед как за двенадцать лет как выходных, А буду я давать вам красного золота, А буду дарить вас чистым серебром, А еще буду ведь я скатным жемчугом; А присылать я вам буду нонь подарочки: А тех же двенадцать ясных соколов, А тех же двенадцать белых лебедей, А тех же двенадцать серых кречатов.
Русь терпела поражение за поражением: в битве на Калке в 1223 году, в которой, согласно летописным известиям, погиб Александр Попович “с семьюдесятью богатырями”, в Батыевых нашествиях 1238—1242 годов, превративших в пепелища узорочья древнерусских городов, принесших трехвековое иноплеменное и иноязычное иго. А в эпосе богатыри только побеждают. Русский героический эпос не знает ни одного поражения..
Лишь одна былина о Камском побоище повествует о том, “как перевелись богатыри на Руси”. Но богатыри в ней не погибают, а окаменевают, превращаются в неприступную каменную стену. И этот символ окаменевших богатырей как символ невидимого града Китежа — один из замечательнейших в русском героическом эпосе, выразивший все ту же эпическую мысль о непобедимости Руси.
Что это? Еще одно подтверждение исторической недостоверности, условности былин? Или же — противопоставление, сознательное противостояние этой самой действительности? Ведь точно так же — вопреки исторической действительности — веками продолжал существовать в русском эпосе стольный Киев-град. полностью утративший свое историческое значение после побоища 1240 года. Утративший в истории, но не в народном эпосе.
Полтора столетия — от битвы на реке Калке до битвы на Куликовом поле “меж Непрядвой и Доном” — вот время создания героического цикла былин. Время самых тяжких испытаний, когда Русь была растерзана как извне, так и изнутри и когда ей необходима была вера в непобедимость — не после победы на Куликовом поле, а после поражения на Калке.
Именно в данном случае, как мне думается, мы имеем дело с одним из самых достоверных свидетельств (поскольку это свидетельство самого народа!), что многовековое иго не сломило, не закабалило русский народ. Он так и не признал себя побежденным. Русские воины, уже не былинные, а вполне реальные Пересветы и Осляби, вышли ранним утром 8 сентября 1380 года на Куликово поле с твердой верой, что им смерть в бою не писана, что в бою за веру, за отечество обретают бессмертие. Эта вера воспитывалась веками, ее несли в народ богатыри.
Все познается в сравнении. И эпос тоже. Если только не понимать сравнение буквально, как выявление лишь совпадающих, “бродячих” сюжетов и тем мирового фольклора. Поэтому и в данном случае, при сравнении русского эпоса с западноевропейским, мы будем говорить не столько об этих совпадениях, сколько о несовпадениях, об отличиях русского эпоса от западноевропейского.
Само же сравнение русского эпоса с западноевропейским не только возможно, но и необходимо. Мы как-то забываем, что домонгольская Русь никогда не была изолированной. Это иго принесло изоляцию, трехвековым “железным занавесом” обособило, отделило Русь от Европы. Вся же история и культура Киевской и докиевской Руси — это часть общеевропейской истории и общеевропейской культуры. А русский эпос — это эпос именно европейского средневековья. Тем более эпос героический, хронологически совпадающий почти во всех европейских странах.
Европейское и русское средневековье — это время первых записей “Беовульфа” — в Англии, “Песни о Роланде” и “Песни о Гильоме Оранжском” — во Франции, “Песни о нибелунгах” — в Германии, “Песни о Сиде” — в Испании, “Старшей Эдды” — в Исландии. Это время жизни величайших поэтов Средней Азии и Закавказья Фирдоуси, Низами, Шота Руставели. Время создания “Слова о полку Игореве”, киевских и новгородских былин, героического эпоса Древней Руси.
В свое время последователи “теории заимствований” выявили немало совпадающих сюжетов и тем в европейском, в русском и в мировом фольклоре, но чем больше накапливалось этих совпадений, тем очевиднее становилась несостоятельность самой “теории заимствований”. Пока не стало ясно, что совпадения свидетельствуют не о заимствованиях, а лишь о типологическом сходстве, об общих законах и общих формах развития мирового фольклора.
Былинные сюжеты, как и песенные, сказочные, способны самозарождаться. Их совпадения — это совпадения типологически и психологически одинаковых жизненных и исторических ситуаций: все матери мира одинаково убаюкивают и пестуют своих детей, все богатырские поединки, все встречи с “неузнанными” детьми, братьями, сестрами совпадают, как совпадают решения одинаковых арифметических задач вне зависимости от того, где эта задача (дважды два — четыре) решается: в Африке, в Китае, в России, в Америке или в Индии.
Но самое поразительное состоит как раз в том, что “бродячие” образы и сюжеты не привели к созданию некоего единого всемирного эсперанто. Фольклор — одна из самых национальных (а не денациональных) форм искусства. И в этом отношении фольклор полностью противоположен современной массовой культуре, основанной на денациональных стереотипах. Своеобразие же национальных форм в фольклоре проявляется не в совпадениях этих всемирных “бродячих” сюжетов, а, наоборот, в их отличиях. Поэтому в разговоре об эпосе мы тоже, повторяю, постараемся обратить внимание прежде всего на эти отличия. На то, чего нет в русском эпосе: каких общеевропейских сюжетов, образов, тем...
Выдающийся памятник средневековой эпической поэзии Франции “Песнь о Роланде” — это песнь о крестовых походах, о сражениях христиан с иноверцами (Здесь и далее тексты приводятся по изданиям: Песнь о Роланде. Песнь о Сиде. БВЛ. М., 1976; Песнь о нибелунгах. БВЛ. М., 1975.). Карл входит в завоеванную Сарагосу, повелевая;
Пусть синагоги жгут, мечети валят. Берут они и ломы и кувалды, Бьют идолов, кумиры сокрушают, Чтоб колдовства и духу не осталось, Ревнует Карл о вере христианской, Велит он воду освятить прелатам И мавров окрестить в купелях наспех, А если кто на это не согласен, Тех вешать, жечь и убивать нещадно. Насильно крещены сто тысяч мавров...
Для Роланда не имеет особого значения, что сокрушать и жечь — синагоги, мечети или языческие капища. Все иноверное подлежит уничтожению. Костры инквизиции — это тоже европейское средневековье.
В русском героическом эпосе ситуация, казалось бы, полностью совпадающая: противоборствующие стороны те же христиане и язычники, христиане и иноверцы. В летописных источниках достаточно красноречиво описывается, как князь Владимир (исторический, а не былинный) крестил Русь, а помогал ему в крещении огнем и мечом исторический же Добрыня с историческим Путятой. Но в народном эпосе ничего подобного нет: ни одного сюжета о крещении Руси — добровольном или насильственном, ни о религиозных распрях, хотя во времена татаро-монгольского ига противостояли друг другу разные религии и разные нации, но это многовековое противостояние не привело к религиозной войне.
Причин же для религиозной вражды и религиозной войны было более чем достаточно. Подступившие к Киеву татары грозятся все “церкви на дым спустить”, как это и происходило в исторической действительности, когда с 1238 по 1242 год на дым было пущено более сорока русских городов. В былине “Илья Муромец и Идолище” довольно подробно описываются разоренные и оскверненные святыни Царьграда:
Как тут было еще в Царе-граде, Наехало погано тут Идолищо, Одолели как поганы вей татарева, Как скоро тут святые образа были поколоты, Да в черны-то грязи были потоптаны, В божьих-то церквях он начал тут коней кормить.
Картина, тоже полностью соответствующая историческим описаниям поруганных, оскверненных, превращенных в конюшни христианских храмов павшего в 1423 году Константинополя (эпического Царьграда). Тем не менее темы религиозной ненависти и религиозной мести в русском народном эпосе попросту нет. Обратим внимание, что в этой былине Илья Муромец идет освобождать и освобождает тот же самый Царьград, завоевание которого как раз и было одной из главных целей крестовых походов. Иными словами, Илья Муромец предстает участником такого крестового похода европейского средневековья. Но как поступает русский богатырь в этой типично европейской ситуации? Илья Муромец, освободив Царьград от поганого Идолища, возвращается на родину. Он отказывается остаться в Царьграде воеводою, хотя сам же признается, что за тридцать лет службы князю Владимиру не выслужил у него даже “хлеба-соли мягкого”, не услышал “слова гладкого”. Он возвращается на родину, где его ждут погреба глубокий...
У русского богатыря только одна миссия — освободительная. Илья Муромец вовсе не пытается крестить иноверцев, обратить их в свою веру. В былине “Илья Муромец и Идолище”, как и в рукописном “Сказании о киевских богатырях”, нет ни малейшего следа миссионерских идей. Нет их и в древнерусских повестях, для этого можно сравнить, например, “Повесть о взятии Царьграда крестоносцами в 1204 году” и “Повесть о взятии Царьграда турками в 1423 году” Нестора-Искандера со средневековой европейской хроникой “Завоевание Константинополя” Роберта де Клари. Основная мысль былин и древнерусских летописных воинских повестей — освобождение, рыцарских хроник — завоевание, крещение иноверцев.
Тема религиозной войны полностью отсутствует в русском эпосе, точно так же, как отсутствуют темы религиозной или расовой непримиримости, вражды. Эпическое название поганые татары значит не что иное, как иноверные татары: от латинского слова “paganus” — идолопоклонник, некрещеный, язычник. Так что в названии поганые татары нет ровным счетом ничего оскорбительного, просто русские богатыри сражаются с иноверцами, некрещеными татарами. Но в былинах тем не менее нет ни одного сюжета о крещении этих иноверцев, о стремлении обратить их в свою веру.
Совершенно иная картина предстает перед нами в средневековом европейском эпосе. “Кто не убит в бою, тот окрещен” — вот девиз крестовых походов. Ради достижения этой цели средневековый рыцарь готов “вешать, жечь и убивать нещадно”, здесь, как видим, цель оправдывает средства. “Вы постойте-тко за веру, за отечество, вы постойте-тко за славный стольный Киев-град” — вот символ веры русских богатырей: только защита веры и отечества, только освобождение.
В русском эпосе нет не только темы завоевания, но и обогащения путем завоевания, разбоя. А такому разбою фактически посвящена вся “Песнь о Сиде”. “Нападайте дерзко, грабьте проворно”, “кто дома сидит, тот много не стоит” — так наставляет дружину испанский рыцарь, попавший в опалу, вынужденный покинуть родину, И “Песнь о Сиде” повествует о том, как,
...грабя врагов, разоряя всю область, Днем отсыпаясь, в набегах — ночью, Беря города, он прожил три года.
Три года рыцарь-изгой жил тем, что “взято с бою”, тщательно следя за честным дележом добычи. Эта тема дележа, боязнь оказаться обделенным, не получить свою долю звучит рефреном едва ли не всех подвигов Сида. При этом, надеясь заслужить прощение, определенную часть добычи он регулярно отправляет королю Альфонсу. И король принимает эти дары. “Дар я приму,— произносит он,— раа у мавров добыт он, я даже рад, что Сид так разжился”.
В некоторых вариантах былины “Илья Муромец и Соловей-разбойник”, а также в сказочных и лубочных обработках этого былинного сюжета разбойники пытаются вымолить у Ильи Муромца пощаду, откупившись, предлагая ему “золотой казны, платья цветного и коней добрых сколько надобно”. На что богатырь отвечает отказом. Точно так же при выборе пути ему и в голову не приходит поехать дороженькой, где богату быть или женату быть. В сказках: где убиту быть или “жена гладка, перина мягка”.
Трудно себе представить, чтобы Сид или другой западноевропейский рыцарь отказался от предлагаемой золотой казны или поехал бы по собственной воле по дороге, где убиту быть.
Золото Рейна, зарытый клад — вот что влечет героев “Песни о нибелунгах”. В борьбе за золотой клад, за драгоценности погибает главный герой древнейшей англосаксонской поэмы “Беовульф”. Погибает, наконец-то достигнув заветной цели:
Насытив зренье игрой самоцветов и блеском золота. Умирает, восклицая: В обмен на богатства жизнь положил я.
Ни один из героев русского-народного эпоса не отдает свою жизнь в обмен на богатства.
“Борьба за славу и драгоценности,— отмечает исследователь западноевропейского эпоса А. Я. Гуревич,— верность вождю, кровная месть как императив поведения, зависимость человека от царящей в мире Судьбы и мужественная встреча с ней, трагическая гибель героев — все это определяющие темы не одного только “Беовульфа”, но и других памятников германского эпоса”.
Добавим: не только германского, но и французского, испанского, ирландского... Русский эпос явно не вписывается в эту общую картину (не потому, что он лучше, а потому, что он другой): ни борьба за славу и драгоценности, ни верность вождю, ни кровная месть не стали в нем определяющими темами. Правда, в былине “Василий Буслаев молиться ездил” упоминается о его походах с новгородскими ушкуйниками — “с молода бито, много граблено”, но сама былина все-таки не об этих грабежах, не о “подвигах” новгородских ушкуйников, совершавших свои пиратские набеги от Балтики до Каспийского моря, а о том, как новгородский богатырь, не верящий “ни в сон, ни в чох” (ни в гадания, ни в приметы), под старость пытается душу спасти, отправляется в паломничество в Святую Землю.
Нет в русском эпосе и такого традиционного императива (всеобщего обязательного нравственного закона, которому подчинены все действия героя), как кровная месть. “Старшая Эдда”, “Песнь о нибелунгах”, исландские саги, ирландский эпос, сказания о нартах и многие другие национальные эпопеи основаны на долге мести за убитого родича, за честь рода. В русском эпосе — не только в эпосе, но и в сказках, легендах, песнях, пословицах, поговорках — долг личной или родовой чести не имеет ничего общего с долгом личной или родовой мести. Понятие мести как таковое вообще отсутствует в русском фольклоре, оно как бы изначально не заложено в “генетическом коде” народа.
Главные герои русского эпоса обычно предстают крестовыми братьями, побратимами. “Крестовые братья, — отмечал А. В. Марков, — должны были стоять друг за друга, помогать друг другу; братство распространяется на родственников: жена Потыка называет его крестовых братьев деверьями назваными, Добрыня не позволяет после своей кончины жене выходить замуж за Алешу, как за своего крестового брата. Крестовое братство считалось за действительное родство: турецкий царь позволяет Авдотье Рязаночке брать из плененных тех, “кто в родстве, в кумовстве, в крестовом братстве”.
Ратное побратимство воспето в эпосе многих других народов. В германском эпосе побратимами предстают Зигфрид и Гунтер, Фолькер и Хаген, во французском — Роланд и Оливье, в сербском — Марко с товарищем-юнаком, в узбекском — Алпамыш и калмык Караджан, в киргизском — Манас и китаец Амамбей, в русском — Илья Муромец, Добрыня Никитич, Алеша Попович, Святогор, Дунай, Михаиле Потык. Изначально же сам обычай побратимства и кровного братства был самым непосредственным образом связан с кровной местью, не случайно и сама клятва скреплялась символическим смешением крови. Становясь братьями по крови, побратимы брали на себя все обязательства выполнения прежде всего кровной мести. Ничего подобного нет в русском народном эпосе. Идея ратного побратимства имеет здесь совершенно иное значение и связана только с обычаями крестового братства как помощи в беде, в болезни, в бою, а не мести и не отмщения. Интересная форма побратимства существовала, например, между русскими и инородцами, когда, по свидетельству писателя-этнографа С. В.Максимова, “братались — и плотнее садились на новых землях”. Вот она, форма русской “колонизации” — не завоевание, не насилие, а братание с инородцами!
Из всего этого вовсе не следует, что ничего подобного не было в самой русской истории — ни родовой мести, ни других кровавых распрей и смут, ни завоеваний, ни крещения иноверцев огнем и мечом. Все было. Летописи сохранили рассказы и о типично кровной мести княгини Ольги древлянам за смерть своего мужа, князя Игоря, и о братоубийстве, с которого началось княжение исторического князя Владимира. Подобных исторических примеров можно привести немало, но только по летописям, а не по фольклорным источникам.
Фольклорные произведения рисуют иную картину исторической действительности не потому, что идеализируют эту действительность. Дело не в идеализации, а в народных идеалах. Иными были народные представления о самой действительности, иные философские и нравственные ценности составляли основу народного миросозерцания.
Вспомним одну из самых драматичных песен-баллад о полоне “Что в поле не пыль пылит...”: плененная русская нянюшка качает татарченка и узнает в нем по приметочке родного внученка:
...Ты баю-баю, мило дитятко, Ты по батюшке злой татарченок, А по матушке родной внученок, У меня ведь есть приметочка, На белой груди что копеечка.
(Запись М. Ю. Лермонтова)
Ситуация, казалось бы, предлагает самые трагические развязки, каких немало знает мировой фольклор, когда родители проклинают, убивают своих “неузнанных” детей. Так происходит в “Песни о нибелунгах” — на глазах у Кримхильды убивают ее сына:
...И голова ребенка, слетев со слабых плеч, Кримхильде на колени упала тяжело, И тут кровопролитие у витязей пошло.
Ребенок обречен потому уже, что он сын Зигфрида. Кровавая месть Кримхильды, резня, кровопролитнее которой “от века не бывало”, начинается с убийства ребенка на глазах у матери. Сама мать обрекает его на смерть.
А русская песня в подобной же крайней ситуации, когда с уст нянюшки казалось бы, должны слететь слова проклятий (как слетели они однажды ( уст поэта: “Так убей же его, убей!)”,— русская песня не о ненависти, не о мести а о преданности и любви. Единственное, что делает русская нянюшка,— это отказывается от золотой казны, просит дочь свою:
Отпусти меня на святую Русь; Не слыхать здесь пенья церковного, Не слыхать звону колокольного.
Но есть и другие варианты заключительной сцены. По одним — русская нянюшка зовет с собой на святую Русь и дочь свою, но та отказывается:
— Ты родимая да моя мамонька, Я радым бы была да радехонька, Да жалко мне-ка малых детонок.
По другим — русская нянюшка сама отказывается возвращаться на святую Русь. Она добровольно остается в плену, не в силах покинуть дочь на чужбине. Об отсутствии вассальской зависимости и преданности уже говорилось. Но здесь хотелось бы привести пример, который, пожалуй, нагляднее всего показывает разницу в отношениях западноевропейских рыцарей и русских богатырей к своим королям и князьям.
В “Песни о Сиде” описывается изгнание оклеветанного испанского рыцаря. Ситуация довольно типичная для многих русских былин, героев которых оклеветывают, как правило, бояре толстобрюхие. И многие русские богатыри, подобно испанскому Сиду, в конце концов доказывают свою невиновность, заслуживают прощение. Все это совпадает, свидетельствует о типологическом сходстве.
Единственное, чего нет, что совершенно невозможно себе представить в русском эпосе, так это сцену, подобную встрече прощенного Кампеадора — Сида с королем Альфонсом:
Рожденный в час добрый к земле прижался, В нее, сырую, впился перстами, Зубами грызет полевые травы, От радости плачет слезою жаркой. Знал Кампеадор, как почтить государя! Мой Сид простерся у ног монарших. Премного король этим был опечален: “О Кампеадор, немедленно встаньте! Целуйте мне руки, а ноги — не надо, Встаньте ж иль снова ждите изгнанья”. Стоит на коленях мой Сид упрямо: “Сеньор мой природный, мне милость вашу Дозвольте принять, с колен не вставая...”
Такая сцена в русском эпосе попросту немыслима. Немыслимо представить себе выпущенного из погребов, прощенного Илью Муромца, грызущего землю в знак благодарности, обливающегося слезами радости, целующего руки и ноги князю Владимиру... Да стоило только князю Владимиру богатыря на почестей пир не пригласить, не оказать ему внимания по чести, как Илья Муромец все маковки церковные в Киеве посшибал. И в сценах освобождения из погребов не Илья Муромец, а князь Владимир кланяется в ноги, становится на колени, просит у богатыря прощения...
Нет в русском народном эпосе и некоторых других черт, тоже типичных для западноевропейского. Например, натуралистических подробностей в описаниях битв, того, как “отделяется хребет спинной”, как копьем “пронзают утробу”, как меч Роланда рассекает у противника “подшлемник, кудри, кожу”, проходит “меж глаз середкой лобной кости” и выходит “через пах наружу снова”, как вылезают на землю “мозги врага”, как сам Роланд видит, что смерть его близка, что у него “мозг ушами начал вытекать”, как затем из раны “наземь вывалился мозг”. Невозможно себе представить русских богатырей, пьющих кровь врага, как это делают рыцари-бургунды в “Песни о нибелунгах”:
...И к свежей ране трупа припал иссохшим ртом. Впервые кровь он пил и все ж доволен был питьем.
Ничего подобного нет ни в одной русской былине.
Все это не значит, конечно, что русский эпос в чем-либо превосходит западноевропейский. Речь идет не о превосходстве, не о противопоставлении, а только о сравнении, которое, как уже отмечалось, дает возможность выделить не общие, типологические совпадения, а самобытные, наиболее характерные черты, отличающие русский эпос от западноевропейского. Такие отличающие черты есть в фольклоре любого народа, в этих отличиях, а не в совпадениях проявляются национальные черты народа.
В остальном же былины подчинены именно общим законам и формам развития эпоса всех стран и народов. Общим законом является, например, смена титанических образов мифологического эпоса героическими. Такая смена богов героями существует и в русском эпосе — наиболее яркое воплощение она нашла в былине о погребении Святогора, о передаче силы Илье Муромцу.
Именно Илье Муромцу суждено было заменить в русском эпосе древнейший мифологический образ Святогора, ему Святогор передает свою силу. Но Илья Муромец в высшей степени странный наследник: он отказывается принять силу Святогора (если и принимает, то только полсилы), он не хочет обладать такой необыкновенной, явно сверхъестественной силой. И удивительная вещь: вся былина о встрече Ильи Муромца со Святогором от начала до конца построена на последовательном умалении Ильи Муромца, то есть умалении самого любимого народного героя. Целый ряд сравнений — и блестящих сравнений — должен убедить нас в том, насколько Илья Муромец меньше, слабее Святогора. А вывод и вовсе неожиданный для богатырского эпоса: погибает не слабейший, а сильнейший, именно сильнейший обречен.
Обратим внимание и на то, как погибает Святогор. Ведь его никто не побеждает, это никому не под силу,— Святогор сам ложится в гроб. В лучшем случае он мог бы еще передать свою силу Илье Муромцу, но и от этого Илья отказывается.
Так языком символов и иносказаний выражены в былине “Илья Муромец и Святогор” сложнейшие явления духовной и исторической жизни народа, когда смена героев становится олицетворением смены целых эпох. Уходила в прошлое эпоха языческих мифов и представлений, а с ней уходили в прошлое и ее титанические образы, на смену которым приходили уже другие — героические.
Приходится только удивляться, насколько неожиданно и мирно разрешен в русском эпосе этот мировой конфликт, исход которого мог быть вполне иным: сражения, гибель богов и героев, проклятия — все это тоже достаточно хорошо известно в мировом фольклоре. Столь же характерно и то обстоятельство, что новые герои в сравнении с прежними — более земные, неразрывно связанные с тягой земной. Они почти не совершают сверхъестественных чудес, хотя и вступают в борьбу с Соловьями-разбойниками, Идолищами и Кащеями, но даже в этих случаях все их богатырские подвиги вполне реальны, включая богатырские палицы в сорок пуд (640 килограммов). Это не фантастика, а вполне обыкновенная эпическая гипербола.
Гениальными символами, гигантскими обобщениями жизненного опыта народа называл А. М. Горький такие образы мирового фольклора, как Прометей, Геракл, Святогор, Илья Муромец, Микула Селянинович, подчеркивая: “Лучшие произведения великих поэтов всех стран почерпнуты из сокровищницы коллективного творчества народа, где уже издревле даны прославленные образы и типы... Искусство — во власти индивидуума, к творчеству способен только коллектив. Зевса создал народ, Фидий воплотил его в мрамор”.
Эта же мысль о первичности народного творчества по отношению ко всем другим видам и формам искусства не менее четко выражена в высказываниях многих других выдающихся деятелей культуры. Вспомним знаменитое признание М. И. Глинки: “Создает музыку народ, композитор ее только аранжирует”; слова Л. Н. Толстого: “Залог возрождения в народности”; дневниковую запись М. М. Пришвина:. “Любимые мной в русской литературе вещи всегда казались письменной реализацией безграничных запасов устной словесности... У нас не Франция, где народная устная словесность давно уже выпита литераторами, и народ сам в своей устной практике питается уже литературной речью”.
Основополагающими эти мысли остаются и для нашего времени, наконец-то осознавшего необходимость восстановления исторической памяти. А фольклор — это и есть историческая память народа, воплощенная в образах, символах, идеалах. С фольклора начинается познание истории народа. Фольклор дает ответ на вопрос “Откуда есть пошла Русская земля”, какие духовные и нравственные идеалы заложены в ней изначально.
© "Неизвестные страницы Русской истории", 1998 г.
marafonez
|
|
| |