| 
					| talassa | Дата: Понедельник, 11 Фев 2013, 13:34 | Сообщение # 1 |  |  Житель форума Группа: Постоянные авторы Сообщений: 1115 Статус:   | Добавляю окончание эссе новой темой из-за большого объема 
 Вот так. И слова не нужны, какая-то завораживающая, неправдоподобная идеальностью своей гармония в этих словах «прекрасною тайной цветов и детей», и музыка тишины, и упокоение на ладони природы, и городское летнее утро, и предчувствия – все в одном, кантиленно перетекая из строфы в строфу. И совсем иначе о том же – здесь:
 
 Свисток. Степную станцию готов оставить поезд.
 В замусоренном садике качнулись тополя,
 Опять в окно врывается ликующая повесть
 Полей, под солнцем брошенных, и ровная земля.
 
 Привольный воздух мечется и треплет занавески,
 Свистит ветрами шустрыми над плавнями Днепра,
 Чтоб окоём лазоревый топить в лучистом блеске,
 Купая в страстном мареве луга и хутора.
 
 И если под колесами застонут рельсы громче
 И зарябят за окнами скрещенья ферм нагих –
 Реки широкоблещущей мелькнет лазурный кончик,
 Смеющийся, как девушка, и плавный, точно стих.
 
 Ах, если б опиралась ты о спущенную раму,
 Играя занавесками вот этого окна, –
 Ты, солнечная, юная, врачующая раны,
 Моя измена первая и первая весна!
 
 Уж розовеют мазанки закатом Украины,
 И звёзды здесь огромные и синие, как лён,
 А я хочу припомниться тебе на миг единый,
 Присниться сердцу дальнему, как самый легкий сон.
 
 Тот самый, уже звучавший в «Симфонии городского дня» пэон второй, искрящийся, воздушно стремительный, неузнаваемый. Обжигающему ветру подобный, он летит вольно, не стесненный ничем. И какая-то неудержимая роскошь в этом стихе, причем кажется, что поэт даже не во всю силу творит его, а так, легким дуновением…
 Есть у меня одно забавное чудачество – читая стихи, я вольно или невольно определяю для себя – какому времени года принадлежит этот поэт? Какое время года звучит в его стихах. И решаю для себя – это поэт весны (лета? осени?). Не всегда получается ясный результат. Очень легко сказать, что Пушкин – поэт осени, это всем и так понятно. Блок? Разумеется, зима, метельная зима (конечно, Блок писал и о другом – «о весна без конца и без края…», но зима доминирует, ее порывы слышны чаще, они сильнее). Пастернак? Весна, конечно – от капельного февраля, до любимого поэтом времени первых гроз и сирени, времени, в котором навсегда остановилось его сердце. Можно пробовать и пробовать еще, где-то возникают спорные случаи. Я не смог, например, отнести к определенному времени года стихи Мандельштама, по-моему, он независим от этого влияния. А как с Даниилом Андреевым?
 Вот тут, с полнейшей уверенностью, даже с азартом убежденности говорю, и готов отстаивать свое мнение. Он – поэт лета, лета солнечно-жаркого, в белопенной кипени вздымающихся облаков, в дыхании зноя, дорожной пыли, веянии леса, журчании родничка. Одно из его «летних» стихотворений, написанное им в редкой для его творчества форме верлибра, воспевающее прядь степной полыни, звучит как завещание:
 
 СЕРАЯ ТРАВКА
 
 Полынушка, полынушка,
 тихая травка,
 серая, как придорожная пыль!
 К лицу подношу эту мягкую ветку,
 дышу – не могу надышаться,
 как невозможно наслушаться песней
 о самом любимейшем на земле.
 
 Кто ее выдумал?
 Какому поэту, какому художнику
 в голову мог бы прийти
 этот ослепительный запах?
 
 Сухая межа в васильковом уборе;
 жаворонок,
 трепещущий в синей, теплой струе,
 полузакрывши глаза
 и солнцу подставив серую грудку;
 зноем приласканные дороги;
 лодки медлительных перевозов,
 затерянных в медоносных лугах;
 и облака кучевые,
 подобные душам снежных хребтов,
 поднявшихся к небу, –
 все в этом запахе,
 в горьком духе полыни.
 
 Когда я умру,
 положите со мною, вместо цветов,
 несколько этих волшебных веток,
 чтобы подольше, подольше чувствовал я
 радость смиренномудрой земли
 и солнечной жизни.
 Не позабудьте!
 
 Любовь к жизни, восторженная по-детски, владеет всем его существом, и он не останавливается, и длится, длится плавное течение стиха, вызывающее в памяти симфонические картины Чайковского:
 
 Мой край душистыми долинами,
 Цветёт меж дедовского бора
 Сосновых толп живые хоры
 Поют прокимн, поют хвалу,
 И множествами журавлиными
 Лесные шелестят болота –
 Заклятью верные ворота
 В непроницаемую мглу.
 
 Сквозь эту сказку вечно детскую
 Прочтёт внимательная совесть
 Усобиц, бурь, разбоев повесть
 В преданьях хмурых деревень,
 Где помнят ярость половецкую
 Во ржи уснувшие курганы,
 Где лес берёг от ятагана
 Скитов молитвенную сень.
 
 Образ Родины постоянен и переменчив, или, если так можно сказать, чем дальше читаешь, тем новые нити вплетаются в этот гобелен. Я назвал Даниила Андреева поэтом лета, но, конечно же, под его пером возникали и картины осени. Такие как эта:
 
 Осень! Свобода!.. Сухого жнивья кругозор,
 Осень... Лесов обнажившийся остов...
 Тешатся ветры крапивою мокрых погостов
 И опаздывают
 сроки зорь.
 
 Мерзлой зарей из-под низкого лба деревень
 Хмурый огонь промелькнет в притаившихся хатах…
 Солнце-Антар леденеет в зловещих закатах
 И, бездомный,
 отходит день.
 
 Тракторы смолкли. Ни песен, ни звона косы,
 Черная, жидкая грязь на бродяжьих дорогах...
 Дети играют у теплых домашних порогов,
 И, продрогшие,
 воют псы.
 
 Родина! Родина! Осень твоя холодна –
 Трактом пустынным брести через села без цели
 Стынуть под хлопьями ранней октябрьской метели...
 Я один,
 как и ты одна.
 
 Здесь уже слышу фортепьянное, шопеновское звучание. Помню, как-то попалась мне небольшая заметка Евгения Евтушенко о поэзии Булата Окуджавы. Там были сказаны замечательные слова – каждый поэт есть явление музыкальное. Целиком можно это отнести к Даниилу Андрееву, несравненный симфонизм стихов которого поражает и завораживает.
 Лирика всеохватна. Есть в ней и такая грань – образы ушедшего, тени минувших веков. Эта тема множество раз звучала в стихах поэтов Серебряного века, и, казалось бы, невыносимо трудно следовать за ними. И все же, это возможно, и даже необходимо. Эта сторона лирики Даниила Андреева особенно замечательно отражена в двух его стихотворениях, очень разных, посвященных двум непохожим, далеко отклонившимся друг от друга ветвям культуры. Вот как он пишет о вознесении на небо пророка Мухаммеда:
 
 Над белоснежною Меккою –
 гибкой планеты хвост,
 Дух песков накалённых
 и острых могучих звёзд.
 Звёзды вонзают в душу
 тысячи звонких жал....
 Благоговейный трепет
 сердце пророка сжал.
 Слышится ближе, ближе
 шум непомерных крыл:
 Конь с человеческим ликом
 россыпи неба скрыл;
 Грива – белыми волнами, сам он – словно туман;
 Имя коню – Молния,
 эль-Бохран.
 
 Экстатическое, напряженно-пламенное движение неземного восторга… Но вот еще одно стихотворение, которое, не в силах удержаться, привожу целиком:
 
 БАР-ИЕГУДА ПРАЖСКИЙ
 
 Ветер свищет и гуляет сквозь чердак
 На гвозде чернеет тощий лапсердак
 
 Жизнь – как гноище. Острупела душа,
 Скрипка сломана и сын похоронён...
 Каждый вечер, возвращаясь без гроша,
 Я, как Иов прокажённый, заклеймён.
 
 Даже дети сквозь кухонный гам и чад
 "Вон явился Богом проклятый!" – кричат.
 
 И за милостыней рынком семеня,
 Гневом Вышнего терзаем и травим,
 Я кусаю руку, бьющую меня,
 Как бичуемый пророком Мицраим.
 
 А в колодце полутёмного двора –
 Драки, крики, перебранка до утра.
 
 Разверну ли со смирением Талмуд –
 Мудрость праотцев строга и холодна:
 точно факелоносители идут
 С чёрным пламенем святые письмена.
 
 И тогда я тайну тайн, врата ворот,
 Разворачиваю Книгу Сефирот.
 
 К зыби символов в двоящемся стихе
 Приникаю, как к целебному ключу,
 Имя Господа миров – Йод – хэ – вов – хэ –
 Онемевшими устами лепечу.
 
 Так сегодня я забылся и во сне
 Вот виденье громовое было мне.
 
 Видел я одновременно все края,
 Всё, что было и что будет впереди...
 Синим сводом распростёрт над миром Я,
 Солнце белое горит в моей груди.
 
 Мириады светоносных моих рук
 Простираются в волнующийся круг,
 
 Свет и жар – неистощимые дары –
 Мечет сердце, как бушующий костёр,
 И, рождаясь, многоцветные миры
 Улетают в раздвигаемый простор...
 
 Я проснулся, полумёртвый. Тьма везде.
 Лапсердак висит, как тряпка, на гвозде.
 
 Какой невероятный прорыв из душной тьмы гетто… Величие поэта – в удивительной способности к перевоплощению, к восприятию далекого, чужого, которое, пройдя через огонь души поэта, становится родным. И сам он, пролетая в очистительном пламени вдохновения, начинает принадлежать Воспетому. Как сложно это переплетение духовных связей, соединяющих и ныне весь мил людей, несмотря на полчища, тьмы стремящихся разделить, расторгнуть навсегда – народ от народа, культуру от культуры, расщепить, чтобы объединить одним – ненавистью, тьмой. В нынешнее время такое особенно страшно, особенно зримо. Хочется сказать – да поймите же, поймите – не вами соткано, не вам разрывать!
 Лишь немногое смог я сказать, а огромные пласты творчества Даниила Андреева остались вне моего скромного очерка. Надо, надо было бы сказать и о его мистике, знакомой многим по замечательной книге «Роза Мира», и многократно отразившейся как в лирике, так и в эпике поэта. Но, чувствую, что это мне не по силам. Не потому, что не приемлю, или не понимаю мистической стороны, как многие. Нет, верю, более того, знаю – он действительно видел темную сторону, «изнанку мира», и Свет Мира был также доступен его зрению, и нет здесь ничего придуманного. Но мне кажется кощунственным касаться этого, ибо знаю – я неспособен не только видеть и чувствовать, но даже осмыслить великие тайны, сквозь которые прошла эта душа, опаленная пламенем. «Он видел это» – вот и все, что могу сказать, как некогда жители Флоренции говорили о Данте, вглядываясь в его лицо, казавшееся им обожженным адским огнем.
 Эта великая и прекрасная жизнь не была долгой, да и не могла быть, он знал это. Как дивно звучит его прощание с жизнью, полное света, тепла, благодарности:
 
 Жизнь милая! за все твои скитанья,
 За все блуждания благодарю!
 За грозы, ливни, за песков касанье
 На отмелях, подобных янтарю;
 За игры детства; за святое горе
 Души, влюблённой в королеву льдов;
 За терпкий яд полночных городов,
 За эту юность, тёмную как море.
 Благодарю за гордые часы –
 Полёт стиха средь ночи вдохновенной
 В рассветный час мерцающей вселенной
 По небесам, горящим от росы;
 За яд всех мук; за правду всех усилий;
 За горечь первых, благодатных ран;
 За книги дивные, чьи строки лили
 Благоухание времён и стран;
 
 Благодарю за мрак ночей влюблённых,
 За треск цикад и соловьиный гром,
 За взор луны, так много раз склонённый,
 С такой любовью, над моим костром;
 За то, что ласковей, чем сумрак бора
 Живое солнце – луч духовных сил
 Отец Небесный в сердце низводил
 Сквозь волны ладана во мгле собора.
 Благодарю за родину мою,
 За нищий путь по шумным весям века,
 За строгий долг, за гордость человека,
 За смерть вот здесь, в нехоженом краю...
 Ещё – за спутников, за братьев милых,
 С кем общим духом верили в зарю,
 За всех друзей – за тех, что спят в могилах
 И что живут ещё – благодарю.
 
 Ему было суждено умереть нищим, никому не известным, без надежды не то, что на признание, но даже на элементарную человеческую жалость, на уважение к его доле, и к его неимоверному труду. Перед ним открывалась пучина забвения, и каким мужеством звучат его слова:
 
 Вечно то лишь, что нерукотворно.
 Смерть – права, ликуя и губя:
 Смерть есть долг несовершенной формы,
 Не сумевшей выковать себя.
 
 Он сумел – и остался с нами, среди нас. Не позабудьте!
 
 2006
 
 Никита Брагин
 |  |  |  |  |