ПЛИСЕЦКИЙ ГЕРМАН БОРИСОВИЧ
(17 мая 1931 — 2 декабря 1992)
— известный русский поэт, публицист и переводчик, более известен по переводам Омара Хайяма.
В 1949 поступил в экстернат при филологическом факультете МГУ. Печатался в газете "Московский университет". В 1952 уехал в экспедицию на Таймыр. Вернувшись, поступил на заочное отделение филфака МГУ (1953–1959). С 1960 учился в аспирантуре Института театра, музыки и кино в Ленинграде. Одновременно работал в литобъединении Глеба Семёнова, начал заниматься переводами.
Одним из самых известных стихотворений Плисецкого стало "Памяти Пастернака", написанное через несколько дней после похорон поэта, на которых Плисецкий присутствовал:
Поэты, побочные дети России!
Вас с чёрного хода всегда выносили.
<...>
Я плачу, я слёз не стыжусь и не прячу,
хотя от стыда за страну свою плачу.
Какое нам дело, что скажут потомки?
Поэзию в землю зарыли подонки.
Мы славу свою уступаем задаром:
как видно, она не по нашим амбарам.
Как видно, у нас её край непочатый –
поэзии истинной – хоть не печатай!
В конце 60-х выиграл конкурс в издательстве "Наука" на переводы Омара Хайама. В 70–80-е переводил также Хафиза и других восточных поэтов, делал стихотворные переложения библейских книг. Печатал собственные стихи в журналах "Грани" (1967) и "Континент" (1980), в "Антологии послевоенной русской поэзии" (Англия, 1974). Первый полный сборник стихотворений и избранных переводов От Хайама до Экклезиаста вышел в Москве в 2001 году.
Переводы
Робаят: Персидские народные четверостишия. М., 1969
Хаям О. Рубайят. М., 1972
Бештоко Хабас, Красный всадник: Стихи и поэма. М., 1977 (Новинки "Современника")
Хафиз. Сто семнадцать газелей. М., 1981
Файзи А.Ф. Наль и Даман. М., 1982
Чантуриа Т. Медовый век: Стихи. М., 1983
Проза
Человек крупным планом: Лучшие советские фильмы последних лет. М., 1961. В соавторстве с А.Л. Сокольской
(Источник – Википедия; http://ru.wikipedia.org/wiki/%C3%E5%F0%EC%E0%ED_%CF%EB%E8%F1%E5%F6%EA%E8%E9)
***
Герман Плисецкий
1931, Москва – 1992, Химки
Плисецкий Герман Борисович в 1949, окончив 657-ю школу Москвы, поступил в экстернат при филологическом факультете МГУ. Печатался в газете «Московский университет». В июне 1952 уехал сезонным рабочим в экспедицию на Таймыр. Вернувшись, поступил на заочное отделение филфака МГУ (1953–1959), работал организатором и гидом вокзальных экскурсий по Москве, корректором в издательстве, затем в журнале «Семья и школа». В 1960 уехал в Ленинград, где учился в аспирантуре Института театра, музыки и кино. Одновременно работал в литобъединении Глеба Семёнова, начал заниматься переводами. С 1965 жил в Химках под Москвой. Став профессиональным переводчиком, в конце 60-х выиграл конкурс в издательстве «Наука» на переводы Омара Хайама. В 70–80-е переводил также Хафиза и других восточных поэтов, делал стихотворные переложения библейских книг. Собственные стихи, если не считать нескольких ранних публикаций в периодике, не печатались на родине до 1988. Единственный сборник, изданный при жизни поэта, – маленькая книжечка «Пригород» из «Библиотеки Огонька» (1990). Одна из причин многолетней опалы – его участие в похоронах Пастернака (1960) и написанное тогда же стихотворение «Памяти Пастернака», ставшее знаменитым в литературных кругах. Но за границей стихи печатались – в частности, в журналах «Грани» (1967) и «Континент» (1980), в «Антологии послевоенной русской поэзии» (Англия, 1974). Ещё одно его знаковое произведение – поэма «Труба», посвященная памяти жертв смертельной давки во время похорон Сталина. Первый полновесный сборник стихотворений и избранных переводов «От Хайама до Экклезиаста» вышел в Москве в 2001.
(Источник - Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...; http://www.poesis.ru/poeti-poezia/plisetsky/biograph.htm)
***
ПАМЯТИ ГЕРМАНА ПЛИСЕЦКОГО
Валерий Слуцкий
(Извлечение)
<…> В 71-ом году Генрих Орлов (музыковед) и жена его Мира Мейлах (киновед), с которыми я был очень дружен, точнее, которыми раз в неделю был принимаем (они взялись меня «растить», оценив стихи), предложили, сказав, что мне это будет полезно и интересно, познакомить со своими друзьями – Германом Плисецким, Анатолием Найманом и Иосифом Бродским. С Бродским встретиться было географически проще, поскольку мы были соседями по ул. Пестеля (я жил в д.8, а он – в д.11. Новостройки – с августа 72-го), так что это мероприятие (знакомство с Бродским) отложил на попозже, а к Герману Борисовичу и Галине (к сожалению, отчество не припомню) в Москву отправился почти сразу, зимой 71-72-го, с сопроводительным письмом. Я приехал к ним в Химки, был тепло принят и оставлен. Жил у них два дня. То есть днями отсутствовал (ездил к Найману и к Давиду Самойлову в Опалиху), а два вечера и два утра общался с Германом Борисовичем, щедро дарившим меня (семнадцатилетнего) и мои стихи серьезным вниманием.
Герман Борисович (теперь могу оценить его душевную широту и личностный масштаб, а тогда воспринимал как должное) держался со мной как с равным, рассказал о похоронах Пастернака, показал ту самую фотографию и знаменитое стихотворение. Читал, помню точно, поскольку запомнилась, удивив, весомая медленность произнесения, стихи (не свои, Пастернака или Ахматову). Об Омаре Хайяме и недавно тогда вышедшей книге разговор возник не со стороны перевода. По-видимому, я посетовал на «непечатность». Герман Борисович со всей серьезностью отнесся к моей «проблеме» (всего-то и было десять-двенадцать наработанных стихотворений), рассказал о своей «непечатности» и в этой связи о замечательном от АН заказе, давшем возможность реализоваться (и поддержавшем материально – эта тема тоже была), об удовольствии, с каким изучал и вникал, о созвучности для него этой поэзии и прямой приложимости к реалиям нашей жизни. Рассказал, что работал медленно, в день (надеюсь, запомнил правильно) – четверостишие. Я сидел на диване (?), Герман Борисович (помню точно) – на стуле вполоборота к письменному столу, над которым был подвесной стеллаж с отборной поэзией. В конце разговора (ужин и чай, по-моему, были раньше) Герман Борисович взял один из двадцати примерно авторских экземпляров, стоявших на нижней полке, надписал мне и подарил.
Понятно, как я дорожил этой книгой. Дома обернул ее жесткой калькой. Так эта книга и существовала с того времени двадцать два года. Читанная-перечитанная и совершенно сохранная. Уезжая в Израиль в 90-ом году, я положил ее не в «багаж», а в сумку (чтобы везти в руках) с несколькими еще мне дорогими книгами. Именно эта сумка пропала загадочно из временной (где жили первые несколько дней) квартиры. То же издание купить не удалось, где только не искал, хотя русские букинисты ломились от мечтанной и недоступной когда-то литературы. В книге, подаренной Германом Борисовичем, были два ценностных полюса. Первый мне удалось восполнить. Собственно переводы. Других переводчиков Хайяма (простите мою категоричность) не признаю – недо-эстетика, недо-смысл. В общем, коробили смешанные издания, где, как само собой, переводы Плисецкого (сгустки стиховой (орудийной) аналитики и поэтические архетипы) помещались в ряду (какими бы мифами ни была овеяна) переводной убогости. Кстати, мне удалось в 88-ом году добыть и вывезти академические подстрочники Омара Хайяма. Потрясающе интересно (чем не раз занимался) сверять «оригиналы» со стиховым решением и содержательной акцентированностью воссозданий у Германа Борисовича. Так вот, несколько лет назад я нашел-таки полное собрание желанных переводов (Москва, «ОЛМА-ПРЕСС», 1998), а когда, недавно совсем, искал ту же книгу для сына (тщетно, раскуплена вся завезенная партия, притом что в других переводах – на полках сколько угодно), случайно набрел в Тель-Авиве на Ваше замечательное издание.
Второй ценностный полюс подаренной и пропавшей книги невосстановим. Дарственная надпись. Помню ее слово в слово (кроме единственного – эпитета, крайне лестного, но в точности не уверен, посему – многоточие): «Валерию Слуцкому, (…) поэту, с верой в его поэтическое будущее. Герман Плисецкий (и дата)». Тот памятный вечер в Химках с Германом Борисовичем и Галиной был после дневного посещения Наймана (по сути – ничего интересного). В этот же вечер сказал о моем желании познакомиться с Давидом Самойловым. Герман Борисович это намерение поддержал и дал мне опалиховский адрес. Правда, выразил некоторое опасение, как отнесется Самойлов к сему, ничем не подготовленному визиту. И был очень обрадован (на следующий день) моим рассказом о добром приеме в Опалихе и вдохновившем общении.
Второй раз я приезжал к Герману Борисовичу и Галине зимой 72-73-го (через год). Привез показать новое. Тоже было весьма одобрено. Ночевал на знакомой раскладушке (атмосфера была «своей», близкой). Наутро сидел на кухне с Германом Борисовичем. Он дал мне читать большое стихотворение. Сквозная метафора-описание московских крыш. Восьмистишия, три или четыре машинописные страницы. В Вашем издании искал, но не нашел. (Помню метафору: «птеродактили крыш»). Может быть, трансформации памяти, и фрагмент запомнился мне как тема всей вещи. Вот бы сейчас прочесть. Потом (не помню куда, но уезжал ненадолго), именно возвратившись, был как-то по-свойски, весело, познакомлен (дело происходило на кухне, стол, кажется – круглый, был просто накрыт, посередине стоял початый коньяк) с сидевшим спиной к окну Алешковским. Тот, по-видимому, чуть-чуть уязвился моим простиравшимся на Москву невежеством (в Ленинграде имелись свои имена и знаменитости). И поскольку на «Юз Алешковский» я должно не отреагировал, понадобилась добавка: «автор «Тамбовского волка» (ничего не добавившая, было видно). Через какое-то время общего выпивания Герман Борисович попросил Алешковского спеть мне «Тамбовского волка». С моей стороны опять вышла неловкость. Выразил удивление – как это без гитары? (Т.е. еще раз выдал свое невежество). Я пою без гитары, – сказал Алешковский, – аккомпанирую по-другому. И спел (или – пел), в такт отстукивая ладонями по столу.
Часов в пять я уехал в Опалиху. Должен был возвратиться к ночи. С Самойловым встреча получилась не очень-то просветленной. Он высказал резкость по поводу новых стихов, «убитых мастеровитостью». Тем не менее, нами совместно была убита бутылка кубинского рома (закусывалась высоким тортом). В погибающем состоянии я не захотел (Самойлов с женой уговаривали меня, видя и понимая) заночевать, чудом каким-то на последней же электричке добрался до метро и вокзала, позвонил Герману Борисовичу и Галине предупредить и извиниться (планировался еще один день) и уехал в двухместном люксе (на иное билетов не было) в Ленинград. Сейчас не припомню, каким именно образом Герман Борисович знал о косуле, мной привезенной летом того же года из Харитоновки (деревни под Коростышевым), жившей в квартире (четвертый этаж) и выгуливаемой на поводке. Когда мы созвонились в его осенний на несколько дней приезд, Герман Борисович охотно принял мое приглашение и проделал со мной длиннющий путь, очень интересуясь косулей. Разговор как-то не получился. Я был в роли «хозяина», но тему задать не умел. Зато Герман Борисович живо и с удовольствием отсмотрел косулины трюки – вертикальное прыганье с места (почти что до потолка), уплетание сена. Все, что косуль умел, продемонстрировал. И еще ясно помню, что читал на кухне в Химках начало Переложения Экклезиаста. Герман Борисович дал мне первые несколько страниц в контексте другого, не о поэзии, разговора.
Вот весь короткий рассказ, непропорционально короткий в сравнении со значением для меня Германа Борисовича Плисецкого. <…>
(Источник - ПАМЯТИ ГЕРМАНА ПЛИСЕЦКОГО; http://www.valeryslutsky.com/texts/esse/004_o_Plisetzkom_pisma.htm)
***
От Омара Хайяма к Экклезиасту
Владимир Глинский
Историческая несправедливость этого заглавия не могла оставить меня равнодушным. Что это за регрессивное движение вспять? Экклезиаст был раньше Хайяма, значит «его и тапки». Тьфу, первенство, я имел в виду.
Но, вчитавшись в этот посмертный «памятник» великолепному поэту и переводчику Герману Плисецкому, вышедший в московском издательстве «Фортуна Лимитед», пришлось мне согласиться с сермяжной правдой. Два этих величайших пессимиста человечества являют собой флажки на линии «Старт-Финиш». Персидский поэт, посетовав на бренность бытия, советовал читателю в обнимку с гуриями припадать к клокочущей винной струе, и поэтому его «стакан» жизни был еще наполовину полон. Экклезиаст же, той же бренностью томим, бежал от суеты сует в нирвану чистой рефлексии, и поэтому его-то «стакан» точно уж был наполовину пуст. Не случайно, начав свою переводческую деятельность со строк Омара Хайяма:
Я - школяр в этом лучшем из лучших миров,
Труд мой тяжек: учитель уж больно суров!
До седин я у жизни хожу в подмастерьях,
Все еще не зачислен в разряд мастеров…,
Герман Плисецкий под конец своей жизни пришел к суровому парафразу библейских ламентаций:
Вершины станут путника страшить,
И ужас им в дороге овладеет,
И ослабеет в нем желанье жить,
И, как кузнечик, жизнь отяжелеет,
И, горький зацветет миндаль кругом…
К сожалению, рано проявившись, поэтический дар Плисецкого не смог покинуть формата поэзоконцертов в московском Политехе. Виною стало его стихотворение «Труба», посвященное давке в Москве во время похорон Сталина. Шляясь по тайным спискам, это стихотворение закрыло поэту путь к нормальному литературному процессу – пришлось зарабатывать, став тиглем для переплавки причудливых, замысловатых строк, принадлежащих национальным поэзиям, в звучный металл русского языка.
И все же мне сквозь чужые строки всегда виделись его собственные:
Детство. Заводская слобода.
Голый двор – конец моих угодий.
Детство шло, а я не знал куда
Улица булыжная уходит.
(Источник - http://dzecko.livejournal.com/107957.html?nc=9)
***
Смерть и похороны Сталина
Энгелина Борисовна Тареева
(Отрывок)
<…> Мой друг Герман Плисецкий написал об этих похоронах поэму «Труба» (имеется в виду Трубная площадь). Поэма была опубликована в журнале «Континент», а у Германа были неприятности. В поэме описан этот ужас, который долго помнила Москва. Вот отрывки из этой поэмы.
О, чувство локтя около ребра!
Вокруг тебя поборники добра
всех профсоюзов, возрастов и званий.
Там, впереди, между гранитных зданий,
как волнорезы поперёк реки –
поставленные в ряд грузовики.
Бездушен и железен этот строй.
Он знает только: "осади!" и "стой!".
Он норовит ревущую лавину
направить в русло, втиснуть в горловину.
Не дрогнув, может он перемолоть
всю плещущую, плачущую плоть...
<…>
Вперёд, вперёд, свободные рабы,
достойные Ходынки и Трубы!
Там, впереди, проходы перекрыты.
Давитесь, разевайте рты, как рыбы.
Вперёд, вперёд, истории творцы!
Вам мостовых достанутся торцы,
хруст рёбер и чугунная ограда,
и топот обезумевшего стада,
и грязь, и кровь в углах бескровных губ.
Вы обойдётесь без высоких труб.
<…>
Опомнимся! Попробуем спасти
ту девочку босую лет шести.
Дерзнём в толпе безлюдной быть людьми –
отдельными людьми, детьми любви.
<…>
(Источник - http://tareeva.livejournal.com/60999.html#cutid1)
***
Герман Плисецкий: дерзнём в толпе безлюдной быть людьми
Владимир ПРИХОДЬКО.
(Газета «Московская правда» от 27. 08. 2001)
Для широкого читателя это незнакомое имя. Майю Плисецкую знают все. Кто знает ее однофамильца? Разве что какой-нибудь любитель восточной классики вспомнит, что встречал - как переводчика Омара Хайама. Не из моего поколения, заучившего на память переводы Румера, Сельвинского, Тхоржевского. Более молодой, открывший Хайама в 70 - 90-е годы ХХ века. Хайам - и правда, "визитка" Плисецкого.
"В колыбели - младенец, покойник - в гробу:
Вот и все, что известно про нашу судьбу.
Выпей чашу до дна - и не спрашивай много:
Господин не откроет секрета рабу".
"Я познание сделал своим ремеслом,
Я знаком с высшей правдой и с низменным злом.
Все тугие узлы я распутал на свете,
Кроме смерти, завязанной мертвым узлом".
"Я страдать обречен до конца своих дней,
Ты, счастливец, становишься все веселей.
Берегись! На судьбу полагаться не вздумай:
Много тайных уловок в запасе у ней".
Так и хочется цитировать чеканные четверостишия - в них некрасовский анапест еще раз выказал свою певчую силу, свою прелесть. Есть поэты, которые переводят спустя рукава. Ахматова - бессмертный лирик, но кто помнит ее переводы с корейского? Другое дело Арсений Тарковский, устами которого говорит гениальный туркмен Махтумкули. Как будто заново родился. Хотя оригинальная поэзия Тарковского до высших эпитетов, как ее ни люби, не дотягивает.
Вспоминают, что, подписывая приятелям том Хайама, Плиса (дружеское прозвище) подписывался: "О. Х. Плисецкий".
Что ж, имел право шутить в звездный час своей жизни.
Поклонники "О.Х. Плисецкого" еще долго не знали бы, а может, не узнали бы вовсе, что Хайам - не единственная его "визитка", если б Дмитрий Германович Плисецкий, шахматный мастер и журналист, по сыновней любви не составил и не издал бы обширную (512 с.) книгу отца: "Герман Плисецкий: От Омара Хайама до Экклезиаста. Стихотворения, переводы, дневники, письма", "Фортуна Лимитед", тираж 3000, для поэзии огромный.
Уже из названия ясно: по мнению издателя, поэтическое переложение Экклезиаста - вторая "визитка" автора. И как сквозь Хайама, так сквозь ветхозаветного проповедника-пессимиста слышен голос русского поэта, что взял перо после Блока, Маяковского, Пастернака:
"Нет памяти о прошлом. Суждено
Всему, что было, полное забвенье.
И точно так же будет лишено
Воспоминаний ваше поколенье.
/.../
Всему свой срок: терять - и обретать.
Есть время славословий - и проклятий.
Всему свой час: есть время обнимать –
И время уклоняться от объятий".
Читаешь книгу, открываешь этого поэта. И влюбляешься в него. И обнимаешь, как друга. И в конце концов (хотя такую книгу надо читать всю жизнь) понимаешь: здесь главное - он сам, поэт Плисецкий, а имена Хайама и Экклезиаста - только приманка и вынесены в название из недоверия к ленивому и нелюбопытному читателю.
Герман Борисович Плисецкий - 17.3.1931, Москва - 2.12.1992, г. Химки - дитя Москвы. Это он воскликнул: "О, Москва колыбельная!/ Теплота еще в сердце постельная,/ зыбкий, зябкий рассвет по дворам, по углам.../ Ты в глазах - с недосмотренным сном пополам". Сосредоточенный, немногословный. Правдолюб, книжник и выпивоха. Мать Мария Алексеевна- русская, отец Борис Наумович - еврей. Оба работники элитной партийной типографии. Дали сыну имя, уходящее в глубь времен: germanus - по-латыни - родной, единокровный. Весь в отца: южные крови заслонили северные. Детство Гешки (уменьшительное имя) прошло на юго-восточной окраине столицы, у Рогожской заставы.
"Водные колонки да торгсины,
по булыжнику колес раскат.
Пылью, лошадьми и керосином
пахла москательная Москва".
Был, правда, судя по стихам, эпизод с переездом в центр:
"Году, кажись, в тридцать седьмом
квартиру дали бате.
Отгрохали огромный дом
цекистам на Арбате.
/.../
Мой батя был из работяг.
Ему переплатили.
Он чувствовал себя в гостях
в трехкомнатной квартире.
Вокруг цекисты жили те –
над нами и под нами.
И бабка их по темноте
считала господами.
Я задирал их сыновей,
от ярости бледнея,
чтоб доказать, не кто сильней,
а чей отец главнее.
На утренниках мне пакет
с конфетами дарили.
За детство наше мы портрет
вождя благодарили
/.../
Мы переехали потом...".
Война, эвакуация на Урал. Возвращение отца с фронта. Новое жилье на Чистых прудах. 657-я школа. Дом пионеров в переулке Стопани, шахматный кружок. Полувзрослая любовь в 16 лет, которую в небольшой поэме "Чистые пруды" он сравнил с болезнью:
"Любовь начинается, как дифтерит:
с утра лихорадка и горло болит
/.../
И бред дифтерийный: "Я выключу свет..."
И шопот сестры милосердия: "Нет...".
Вокруг этой поэмы стихи о любви. Объединяющий подспудный мотив: прощание с юностью, оплакивание юности. Я согласен с Фазилем Искандером, он перечислил темы Плисецкого в таком порядке: любовь; жизнь и судьба; Москва; история родной культуры. На первом месте - любовь. А жизнь и судьба? В 53-м умер Сталин. В 63-м Плисецкий написал этюд "Март 1953", выполняя "задание для поступающих на Высшие режиссерские курсы" (куда его, несмотря на поддержку Михаила Ромма, не приняли). Безыскусный рассказ о том, как на похоронах Сталина пытался занять очередь в Колонный зал, попал на Трубную площадь, в давке выносил в подворотни потерявших сознание, травмированных. Едва не был растоптан толпой. До Колонного зала добрался на следующий день. В 65-м Плисецкий написал поэму "Труба", где выразил кое-что из того, что другим поэтам второй половины ХХ века выразить не было суждено. Ключевые стихи - пылкий призыв к согражданам, к согорожанам, выходящий за пределы события. Даже такого великого.
"Опомнимся! Попробуем спасти
ту девочку босую лет шести.
Дерзнем в толпе безлюдной быть людьми –
отдельными людьми, детьми любви".
И если будет на Трубной площади сооружен мемориал погибшим во время сталинских похорон (в 2003 году пятидесятилетие трагического марта), на нем должно быть выбито:
"Труба, Труба! В день Страшного Суда
ты будешь мертвых созывать сюда,
задавленных безумьем белоглазым,
и тех владельцев почернелых морд,
доставленных из подворотен в морг
и снова воскрешенных трубным гласом".
Жил трудно, печатался мало. Диссидентом не стал, но в советскую поэзию не вписался. Зато вписался в русскую. Дела немного поправились после победы в конкурсе на переводы Хайама. Благополучие длилось недолго. С ним "беседовали" в КГБ (по месту жительства), так как "Труба" появилась на Западе и "использовалась нашими недругами". Его избили "народные дружинники" в подземном переходе. Когда в 1988-м его стихи появились в "Новом мире", с улыбкой написал:
"Не полагал попасть при жизни
я в "Новый мир"... Хвала отчизне!"
В 1990-м вышел его первый и единственный прижизненный сборник "Пригород". Название удачное, но жаль, что повтор, так называлась известная книга лирики Вадима Шефнера (1946). В результате разрыва с женой Ириной он потерял нормальное жилье:
"Большая квартира была у меня,
квартиру я на любовь променял.
Связывал с миром меня телефон.
Теперь без него - как в лесу глухом
/.../
Я вырос, не зная затрат и забот.
Обеды и прочие блага - за борт!
Была и любовь. Не хуже любой.
Но я и ее променял на любовь".
В другой вариации на эту тему звучит французское "консьержери" - "комната привратника", также "тюрьма":
"Я спился. Я схожу с ума.
Консьержери - моя тюрьма.
Стакан граненый и бутылка –
мой Тауэр, моя Бутырка".
Территориально это было где-то у трех вокзалов, не то в Грохольском переулке, не то рядом. Вторая любовь-супружество переросла в дружбу. Это значит - сошла на нет. Со своей третьей женой он познакомился в 63-м у закадычного дружка-собутыльника Юза Алешковского (вместе написали эпатажные песни "Женевский вальс", "Песнь о Никите"). Виталий Вигс рассказывает: "...Герман увидел в гостях у Юзика новую знакомую. Это была Галя Суслова. И Плиса честно сказал Юзу: "Я уведу ее у тебя". - "Не смей, - сказал Юз, - это моя женщина". - "Нет, не могу", - сказал Плиса. И спросил Галю: "Пойдешь со мной?" Галя встала, взяла сумочку и ушла с Германом/.../ Юз и Герман не разговаривали почти год, но в конце концов помирились...". Так Плисецкий оказался в новой тюрьме - в "девичьей одиночке", комнатушке Галины. В Химках, у железнодорожной станции. Через три года обменяли две "одиночки" на однокомнатную квартиру. Последний адрес поэта: Химки, ул. Маяковского, 7, кв. 53.
Любовь Плисецкий рифмовал до конца своих дней. Судьба приготовила ему подлую "уловку": в 91-м умерла Галина. И он оживил начало их романа в щемящих стихах, написанных - как говорится, кровью сердца - в Боткинской больнице, где лежал с очередным инфарктом:
"Храни тебя Господь"? А для чего хранить?
Зачем мне пить и есть, если душа устала?
Хотел я помереть, когда тебя не стало.
На кладбище пришлось тебя похоронить.
Но жизнь - она цепка, крепка, когда не надо.
Нарочно не умрешь, хоть сердце все в рубцах.
Какой-то вышний долг, а вовсе не награда.
Кому-то нужен я. Все у него в руках.
"Пойдешь со мной?" - "Пойдем".
Одернув юбку, встала.
Случайное такси - и мы с тобой вдвоем.
Хотел я помереть, когда тебя не стало.
Роман наоборот: "Пойдешь со мной?" - "Пойдем".
И память холодит, как дуло пистолета,
Как смертоносный ствол, нацеленный в висок.
Жизнь обещала нам любовь и многи лета,
И морг наискосок, и морг наискосок...".
Последние месяцы он доживал в обществе нескольких кошек. Похоронен в Николо-Архангельском. Его творчество, которое он сам оценил скромно ("Слишком мало доказательств выдал/ я того, что между вами был"), светится звездой на ночном небе поэзии.
Владимир ПРИХОДЬКО.
(Источник - http://www.pressarchive.ru/moskovskaya-pravda/2001/08/27/110774.html)
***