ЛАВРЕНЕВ (СЕРГЕЕВ) БОРИС АНДРЕЕВИЧ
(5 (17) июля 1891 - 7 января 1959)
- известный русский писатель, художник и драматург, лауреат двух Сталинских премий (1946, 1950).
Родился 5 (17) июля 1891 в Херсоне в семье учителя-словесника. В 1915 окончил юридический факультет Московского университета. Участвовал в Первой мировой (офицером) и Гражданской (добровольцем Красной Армии на Украине и в Туркестане) войнах. С 1911 публиковал с стихи, написанные не без влияния футуризма (с К.А.Большаковым, Р.Ивневым, В.Г.Шершеневичем и др. входил в круг организованного ими издательства «Мезонин поэзии», отклонявшего эстетический нигилизм «левых» футуристов). С 1923 жил в Петрограде, работал в газетах и других периодических изданиях. Печатал стихи, рассказы, публицистические статьи, рецензии, фельетоны, а также рисунки и карикатуры. Уже первые, на материале мировой и гражданской войн, рассказы Лавренева Гала-Петер (1916), Марина, Звездный свет (оба 1923), Срочный фрахт (1925) выявили отличительные черты мировидения (бескомпромиссная антибуржуазность) и художественной манеры писателя: остросюжетность и драматическая напряженность, соединенные с политической ангажированностью и «неоклассицистской» проблематикой конфликта чувства и долга, в которой чувство преодолевает сословные предрассудки, но долг (в первую очередь революционный) оказывается высшим мерилом нравственности. Яркая образность, эмоциональная приподнятость, свобода синтаксических конструкций при языковой цветистости (стилевой «орнаментализм»), местами ритмическая организация фразы, сплав жесткого жизнеподобия, лиризма, пафоса и иронии сообщали произведениям Лавренева особую романтическую тональность, в которой превалировал мотив стихийности (часто выражаемый образами ветра, бури, грозы и особенно моря), подчеркивалась исключительность, необычайность происходящих событий и экстремальность ситуаций. Так, в одном из лучших произведений Лавренева, ставшем классикой советской литературы, повести Сорок первый (1924; неоднократно инсценирована и экранизирована, в т.ч. фильм реж. Г.Н.Чухрая, 1956, многократно премированный на зарубежных и отечественных кинофестивалях), перипетии гражданской войны сводят на пустынном острове Аральского моря девушку-красноармейца Марютку и пленного белогвардейского офицера. Классовая ненависть не может помешать вспыхнувшей между ними любви, но ее губит революционный долг: при появлении «белых» верная присяге Марютка стреляет в своего возлюбленного, а потом оплакивает «синеглазенького».
В жанровом отношении проза Лавренева весьма разнообразна: социально-психологическая и документальная повесть, авантюрная новелла, бытовой рассказ, сатирический роман, в т.ч. повести Ветер (1924), Рассказ о простой вещи, Полынь-трава (обе 1925), Седьмой спутник, Таласса (обе 1927), Гравюра на дереве, Мир в стеклышке (обе 1928), Белая гибель (1929; некоторые дали основание критикам говорить о «фантастическом реализме» Лавренева в духе Н.В.Гоголя и Ф.М.Достоевского), документальные повести Стратегическая ошибка (1934), сюжетно продолжающая первую часть неоконченного романа о событиях 1914 Синее и белое (1933), повести об освоении Арктики Большая земля (1935), об антифашистской борьбе в Испании – Чертеж Архимеда (1937), романы Крушение республики Итль (1925), Буйная жизнь (1927).
Как и в прозе, центральные темы его драм – революция в качестве акта народного волеизъявления, интеллигенция и ее место в революционных событиях и преобразованиях, роль интеллигенции как социального противоядия в процессе «омещанивания» общества. Динамичность, композиционная четкость и сюжетная острота, диалогическая «полифония», лаконичность и яркость речевых самохарактеристик, проявившиеся уже в прозе Лавренева, способствовали сценическому успеху его пьес Дым (1925; др. назв. Мятеж, посвящена Гражданской войне), Кинжал (1926, о декабристах) и особенно Разлом (1927). Идейному «разлому» в кругу семьи посвящена также пьеса Лавренева Враги (1929), судьбам старой русской интеллигенции – драма Мы будем жить (1930).
В годы Великой Отечественной войны писатель добровольцем ушел на фронт, был военным корреспондентом. О защитниках Севастополя им написана романтическая трагедия Песнь о черноморцах (1943). Драматург отдал дань официально поощряемой «теории бесконфликтности», его лучезарно-оптимистическая драма За тех, кто в море! (1945; Государственная премия, 1946) лишена подлинной остроты коллизии. Заказной данью «холодной войне» прочитывается и политическая драма Лавренева Голос Америки (1949; Государственная премия, 1950). В жанре распространенной в отечественной драматургии 1950-х годов «биографической» пьесы написана драма Лермонтов (пост. 1953), сатирико-обличительным пафосом, также в духе времени направленным против псевдореформаторства, отмечена комедия Лавренева Всадник без головы (1958; незаконч.). Лавренев был также автором многих сборников рассказов (Балтийцы раскуривают трубки, 1942; Люди простого сердца, 1943; и др.), публицистических статей, памфлетов, фельетонов.
Умер Лавренев в Москве 7 января 1969.
(Источник - Онлайн Энциклопедия Кругосвет; http://www.krugosvet.ru/enc/kultura_i_obrazovanie/literatura/LAVRENEV_BORIS_ANDREEVICH.html?page=0,0)
***
Борис ЛАВРЕНЁВ
АВТОБИОГРАФИЯ
(Извлечения)
<…> Во избежание недоразумений сообщаю сразу, что в составе предков у меня не числятся: околоточные надзиратели, жандармские ротмистры, прокуроры военно-окружных судов и министры внутренних дел.
Зато с материнской стороны имеются полковники стрелецкого приказа при Алексее Михайловиче и думные дьяки, ведшие дипломатические переговоры с черкесами при Петре I — Есауловы, и другие воинские люди, в том числе упомянутый во 2-м томе «Крымской войны» академиком Тарле мой дед, командир Еникальской береговой батареи Ксаверий Цеханович. К сожалению, не могу ничего сказать о предках отца, так как, потеряв родителей в возрасте полутора лет, воспитываясь у чужих людей и в интернатах, он семейных преданий не сохранил. Из сказанного можно понять, что особо вредных влияний на формирование моей личности предки не имели.
<…> Первая моя попытка пройти во врата литературного Эдема относится к лету 1905 года, когда мне было четырнадцать лет. Ошеломленный (иного определения не могу найти) чтением лермонтовского «Демона», я за три каникулярных месяца написал поэму «Люцифер», размером в 1500 строк, чистым, как мне казалось, четырехстопным ямбом. <…>
Оскомина от неудачного опыта заставила меня длительное время не пытаться искать взаимности у строгой музы. Хотя микробы стихотворной заразы и обволакивали меня каждое лето, с седьмого класса гимназии и до первых студенческих лет, в поэтической обстановке Чернодолинской экономии графа Мордвинова. Перед моими глазами были два дурных примера: мой одноклассник Коля Бурлюк, младший из знаменитых Бурлюков, и совсем еще юный, в рваной черной карбонарской шляпе и черном плаще с застежками из золотых львиных голов, похожий на голодного грача Владимир Маяковский. Я с восхищением глядел в рот Коле, когда он, картавя, «бурлюкал» стихи, но старался уберечься от заразы. Для меня, как и для Маяковского, еще не был решен вопрос: вступать ли на тернистый путь поэзии или просто поступить в Училище живописи, ваяния и зодчества?
Поэтическое вдохновение хлынуло из меня неудержимым потоком в первый год студенчества. <…> Через год небольшой цикл моих стихов был напечатан в московском альманахе «Жатва», и это было уже моим введением во всероссийский храм литературы.
Обыкновенно принято задавать вопрос: кто из великих писателей оказал наибольшее влияние на становление молодого писателя, кого он считает своим учителем? На этот вопрос я не могу дать определенного ответа. Особых пристрастий у меня не было и нет. В нашей русской литературе я больше всего ценю лермонтовские стихи и лермонтовскую прозу; Льва Толстого, особенно в таких вещах, как «Казаки» и «Хаджи-Мурат»; романы Гончарова, пьесы Чехова, рассказы Бунина, поэзию Александра Блока. Во французской литературе мне дороги имена Стендаля, Флобера, Мериме, Мопассана, Франса. Французскую поэзию, за исключением Верлена, не терплю за ее напыщенность, холодность, лживую наигранность чувств и мыслей. У англичан мне ближе всех несравненный Стивенсон, Диккенс (не весь, лучшей его вещью кажется мне «Повесть о двух городах»), люблю малопопулярного у нас Сетон-Томпсона. От немецкой литературы отворачиваюсь.
Но возвращаюсь к прерванному рассказу о моем литературном пути. В 1912 году на политическом горизонте мира набухали уже тучи мировой войны, а в русской литературе царил хаос и творился пир во время чумы. <…>
Тогда и родился и забушевал отечественный футурокубизм в литературе и искусстве. Зарождение этого нового учения я наблюдал своими глазами в той же Черной Долине. <…>
Фильтрующийся вирус футуризма быстро проник в самые незаметные щели, поражал самых тихих поэтов. Вирус дробился, меняя очертания, маскировался, принимал вид то «эго», то «кубо», то просто футуризма. Вирус сразил и меня. Я нырнул вниз головой в эгофутуристское море. <…>
В 1915 году я ушел на войну. То ли во мне заиграла военная жилка стрелецких полковников, то ли просто стало скверно в обстановке тылового распада, но я надолго простился с мирной жизнью, с футуризмом всех формаций. О войне рассказывать нечего. В 1916 году самым тупым и орuаниченным военным деятелям империи стало ясно, что империя идет к концу. <…>
Я никогда не жалел и не пожалею о том, что вместе с миллионами простых людей, одетых в серые шинели, прошел сквозь бессмысленный кошмар последней войны царизма. От войны я получил бесценный дар — познание народа. <…>
Только на войне я постиг эту «загадочную» душу, в которой не оказалось никакой загадки. Была народная душа придавлена тяжким камнем горя, нищеты и бесправия, но под этим камнем таилась и дремала до времени могучая сила. Была эта забитая душа полна природного благородства, ласки, благодарности, теплой человеческой привязанности ко всякому, кто обходился с ней по-человечески. И жила в ней готовая прорваться жаркая ненависть к угнетателям и неистребимая надежда найти спрятанную от простого люда великую правду, которая яркой звездой взойдет над землей и одарит всех несказанным счастьем. А вместе с душой народа я узнал и его ясный, честный, безошибочно мудрый ум.
<…> О народе на войне и о подлинном лице этой подлой войны мне хотелось рассказать, и весной 1916 года, я написал вещь, которую считаю подлинным началом моего писательского пути, — рассказал «Гала-Петер» /«Гала-Петер» — швейцарская фирма, поставлявшая прекрасного качества шоколад/. Приехав в командировку в Киев, я сдал рассказ в редакцию проектируемого благотворительного альманаха Земсоюза «Огонь». Рассказ был немного подпорчен ритмической стилизацией прозы под Андрея Белого, но в целом был сильный, острый по теме, резко антивоенный. В редакции его встретили радостно. Но когда гранки попали в цензуру, разразилась катастрофа. Наряд полиции, пришедший в типографию, забрал рукопись и рассыпал набор. Цензор безоговорочно запретил рассказ и, выяснив имя автора, сообщил в штаб фронта о недопустимом направлении моих мыслей. В результате я был направлен в артиллерийскую часть, составленную в основном из штрафованных моряков, которые обслуживали тяжелые морские пушки Кане на Западном фронте. С этого времени началась моя дружба с людьми флота, сорокалетие которой совпадает с сорокалетием Октября.
Рассказ же «Гала-Петер» увидел свет только 1925 году, восстановленный мной отчасти по черновым записям в сохранившемся блокноте, отчасти по памяти. Я и до сих пор люблю этот рассказ даже с его детскими недостатками.
После Октября я поехал на юг навестить своих стариков. Душевное состояние у меня было смутное, в голове сумятица и разброд. <…> Первую половину 1918 года я провел в Москве, снова попав в давно покинутую литературную среду. Странной и дикой показалась мне она в это время. Постоянно бывая во всяких литературных притончиках, вроде «Кафе футуристов», «Стойло Пегаса», «Музыкальная табакерка», я с удивлением видел, что мои бывшие друзья и соратники, как французские Бурбоны, ничего не поняли и ничему не научились. <…> Атмосфера литературной Москвы 1918 года была настолько отвратительна для меня, что осенью я ушел с бронепоездом на фронт, штурмовал петлюровский Киев, входил в Крым. В Крыму мы в 1919 году не удержались и в июне под натиском белых откатились на север. По дороге в Киев, на станции Мироновка, меня увидел Наркомвоен Украины Н. И. Подвойский и тут же забрал в свой полевой штаб Начартом. Подвойский проводил решающую операцию по ликвидации банды атамана Зеленого. В последнем бою, при прорыве бандитов через полотно железной дороги у разъезда Карапыши, я был тяжело ранен в ногу, эвакуирован в Москву и по выздоровлении направлен в Ташкент в распоряжение Политотдела Туркфронта.
С этого момента для меня кончилась строевая служба. Я был назначен секретарем редакции, а позднее заместителем редактора фронтовой газеты «Красная звезда». Одновременно работал в «Туркестанской правде», ведя литературный отдел и приложения к газете. За годы, проведенные в Средней Азии, я написал много небольших газетных новелл, повесть «Ветер» и большие рассказы «Звездный цвет» и «Сорок первый». Иногда еще писал стихи, но в 1923 году окончательно ушел в прозу. В декабре 1923 уехал в Ленинград, демобилизовался и весной 1924 года напечатал в ленинградских журналах «Красный журнал для всех» и «Звезда» последовательно «Звездный цвет», «Ветер» и «Сорок первый». <…>
В 1925 году я впервые попробовал сунуться в драматургию. Две пьесы — «Мятеж» (Большой драматический театр им. Горького в Ленинграде, 1925) и «Кинжал» (Театр МОСПС) — не принесли мне особой радости, но многому научили.
И когда Большой драматический театр предложил мне написать пьесу к 10-летию Октября (одновременно такое же предложение было сделано театром Вахтангова), я приступил к работе над пьесой уже как «взрослый» драматург. История «Разлома» достаточно широко известна, чтобы на ней останавливаться. По крайней мере, три поколения советских зрителей видели пьесу на сценах почти всех театров СССР. С тех пор мной написано много прозы, публицистики, очерков, пьес. Перечислять все невозможно. Интересующиеся могут поглядеть в библиографические справочники.
Я советский писатель. Всем, что я мог сделать в литературе и что, может быть, еще успею сделать, борясь с возрастом и болезнью,— всем я обязан народу моей родины, ее простым людям, труженикам, бойцам и созидателям. Они учили меня жить и мыслить вместе с ними, они указывали мне дорогу, бережно поддерживали на ухабах, жестко, но дружелюбно наказывали за ошибки.
В литературе, как и в жизни, я не выношу позерства, шаманства, фокусничества, зазнайства. Не люблю, когда писатели носят самих себя, как некие драгоценные сосуды, и не говорят по-человечески, а изрекают и прорицают. Я люблю живой народный язык, берегу его чистоту и борюсь за нее. <…>
1957
(Борис Лавренев. Звездный час. – М., 1987. – С.22-30).
(Источник - http://www.terra-futura.com/index.php?option=com_content&task=view&id=82&Itemid=42)
***
Борис ЛАВРЕНЁВ
ВЫСТУПЛЕНИЕ НА ТВОРЧЕСКОМ ВЕЧЕРЕ
Путь, который мною пройден,— большой, долгий и нелегкий путь писателя...
Я пришел в советскую литературу, так сказать, уже бывалым солдатом... До 1917 года я прошел путь довольно сложных и трудных боев. Я должен сказать, что при всем моем отвращении к футуризму я некоторое время формально принадлежал к этому течению просто потому, что футуризм явился некоторой отдушиной в том страшном чугунном удушье, которым характеризуется эпоха реакции после первой русской революции, когда вся литература бросалась либо в арцыбашевщину, либо в безделушки, которыми занималось «общество свободной эстетики» в Москве под руководством покойного В. Я. Брюсова. Для того чтобы порвать это удушье, надо было идти на скандал. И весь футуризм был таким скандалом людей, которые пытались как-то разорвать эту страшную атмосферу.
Мы дождались праздника, мы дождались 1917 года и великого Октябрьского штурма, и с этого момента я резко повернул от футуризма, потому что чувствовал, что есть иной путь свободы, свободного, большого творчества.
Я очень рад, что 22 года тому назад в зафиксированном печатном выступлении я сказал под общий свист тогдашний: мое глубочайшее убеждение, что советский театр может развиваться, разовьется и достигнет самых больших побед на пути реализма.
Всю мою жизнь, начиная с Октябрьской революции, своим творчеством я служил делу реализма. Меня называли романтиком. Да, в моем реализме была большая доля романтики, и я это не считаю своим недостатком, считаю это достоинством потому, что соединение здоровой революционной романтики с реалистическим восприятием жизни, с трезвым подходом к этим явлениям — это лучшее, что может быть на писательском пути. И этот период моей жизни был трудным, потому что мне пришлось драться фактически на три фронта. С одной стороны, меня преследовали жесточайшим образом рапповцы как подозрительного «попутчика», странного интеллигента, у которого нет никаких колебаний, который идет прямо навстречу революции. Били меня леваки-формалисты, которые меня считали вероотступником, потому что я ушел от футуризма. Били меня космополитствующие эстеты, которые тоже считали меня вероотступником. Драка была сильная, раны были тяжелые, не раз лежал я в госпитале, но преодолевал все это, преодолел потому, что я был уверен в правильности своего пути...
Что поддерживало меня в трудные минуты? Прежде всего вера в мудрость нашего народа, вера в то, что наш народ по-настоящему, по-здоровому понимает вопросы искусства. Поддерживала меня вера в мудрость руководства партии...
Все ли я сделал, что мог? Нет, не все, потому что и в этой борьбе иногда раны были настолько тяжелыми, что на некоторое время выводили меня из строя, заставляли, может быть, колебаться, пересматривать свои позиции, на время замолкать, ища стратегических путей к победе. Но я старался сделать все, что мог, и постараюсь, пока жив, сделать все, что могу, и в дальнейшем.
Повторю, очень трудно было, но я хочу просто сейчас привести стихи поэта, которого я очень люблю:
И не раз в пути привычном,
У дорог в пыли колонн
Был частично я рассеян
И частично истреблен.
Думаю, что и дальше я останусь невредим. Закалка у меня боевая есть, и не знаю, заслужил ли я лавры на свой памятник, но повторяю слова Генриха Гейне: «Я могу просить, чтобы на мой памятник положили меч, потому что я был честным солдатом в борьбе за освобождение человечества».
20 октября 1951 г.
(Борис Лавренёв. Звёздный цвет. – М., 1987. –С.282-283).
(Источник - http://www.terra-futura.com/index.php?option=com_content&task=view&id=83&Itemid=42)
***
Б. ЛАВРЕНЕВ В ЛОНЕ ФУТУРИЗМА (1911—1915 гг.)
С. И. Беляева, Херсон
К группе писателей-футуристов уроженец Херсонщины Б. Лавренев пришел в 1913 году, определяя свою заинтересованность следующим образом: «Хотелось нарушить живописное благополучие, испортить настроение буржуазии, расстроить ее беспечное пищеварение. Нужно глушить буржуа и обывателя дубиной новизны» (Б. Лавренев, собр. соч. т. 1. М. «Худ. лит-ра», 1982, с. 43). По мироощущению, по четкости социальной позиции возникает прямая аналогия с дореволюционным В. Маяковским (стихотворения «Нате!», «Вам!»). Иллюстративным поэтическим подтверждением такой общности может служить следующий факт: в музее В. Маяковского в небольшом поэтическом сборнике «Крематорий здравомыслия» (изд-во «Мезонин поэзии», ноябрь—декабрь, 1913 г.) имеются два стихотворения «Истерика Большой Медведицы», «Боевая тревога» из цикла «Дредноутовые поэзы». Нельзя не согласиться с исследователем В. Ружиной, которая правомерно ощущает общий настрой, созвучие строк В. Маяковского о трагизме человека в капиталистическом аде «Мы — каторжане города-лепозория» и Б. Лавренева «Мы — автоматы-куклы». Образ «лысого» — правителя буржуазного мира в поэме В. Маяковского «Человек» напоминает в стихотворении Б. Лавренева дьявола, считающего, что люди — лишь «обреченные ему пленники». Но поэт зовет «посмеяться над ним без страха», его лирический герой рвется в бой и «с алым шелестом развевается на брам-стеньге красный лоскут боевого флага» (В. Ружина «Новое о Борисе Лавреневе» // Дон. —№ 5, 1953 г., с. 177—178).
Из воспоминаний Б. Лавренева мы узнаем о его встречах осенью 1913 и 1914 годов с московскими группами эго- и кубофутуристов. Во время одной из них Давид Бурлюк определил Маяковского как настоящего гилейца и кубофутуриста, на что Маяковский очень убежденно сказал: «Я не «эго» и не «кубо», я пророк будущего человечества» (т. VI, с. 440). На наш взгляд, правомерно ставить вопрос об особом интересе дореволюционного Б. Лавренева к личности, творчеству В. Маяковского, в котором он особо ценит то, что «Впервые в «приличные» лица Рябушинских, Тарасовых, Второвых, Свешниковых и прочих владык жизни Маяковский швырнул ошеломляющие строки» (т. I., с. 44). Для нас, херсонцев, в высшей степени интересны и те строки автобиографии Б. Лавренева, где говорится о футурокубизме: «Зарождение этого нового учения я наблюдал своими глазами в той же Черной Долине (речь идет о селе Чернянка, родине Давида Бурлюка — С. Б.), где, по его воспоминаниям, он подружился с крестьянами и, значит, неоднократно бывал у Д. Бурлюка — делаем мы предположение. В описании Б. Лавренева «коренастый, неуклюжий, коротконогий Давид, приставив к глазам неразлучный лорнет, говорил, что нужно глушить буржуа и обывателя дубиной новизны» (т. I, с. 43).
С «нежной грустью и признательностью» вспоминает Б. Лавренев свою практику в «лоне эгофутуризма», иронизируя над художественными новаторами Запада, которые «воскрешают пережитое нами полвека назад» (т. I, с. 44). В 1915 году Б. Лавренев ушел на войну, распрощавшись с мирной жизнью, с «футуризмом всех формаций». Но и став признанным мастером слова, он чурается «простоты» в своих лучших произведениях: «Литература, — считает он, — должна быть короткой, четкой, и неправдоподобной до такой степени, чтобы можно было ей поверить... Литература должна взвинчивать и захватывать. Читаться запоем».
(Поэзия русского и украинского авангарда: история, эстетика, традиции (1910 - 1990 гг.). Тезисы всесоюзной научной конференции. –Херсон, 1990. –С.79-81).
(Источник - http://www.terra-futura.com/index.php?option=com_content&task=view&id=89&Itemid=42)
***
Владимир ПИМЕНОВ
Лавренев Борис Андреевич
ТАЛАНТ РЕДКИЙ, САМОБЫТНЫЙ
Советская Россия знает множество отличнейших литераторов из тех, кто начинал вместе с нею, кто в день ее рождения уже дарил ей первые свои произведения. Не затерялся среди могучих самобытных голосов и голос Бориса Лавренева. Он нес свою тему, свое представление о важном в литературе, и важное это состояло в понимании идейной мощи Октября, сознательным и верным бойцом которого он был. Борис Андреевич любил яркие, сильные драматические сюжеты. Все его произведения построены на захватывающей интриге, на чередовании событий неожиданных, броских, оглушительных. Он интересовался натурами незаурядными, событиями необычными — исключительность вообще была основой его. Поэтики, исключительность не сама по себе, но как форма особенно наглядного проявления типического в искусстве. Об этом стоит вспомнить сегодня, когда сюжет в литературе кое-кем подвергается опале, объявлен старомодным понятием, не нужным-де для отражения «потока сознания» и «потока жизни». Однако успехи литературы проверяются не теми или иными неоформулировками, но отношением к произведению читающей публики, влиянием на умы поколений. Давно замечено, что бессюжетная повесть, бессюжетный роман не находят отклика в сердце читателя, оставляют его равнодушным.
Лавренев любил крепкий сюжет. Но не просто сюжет занимал писателя. Не согретый идеей, не просветленный мыслью, не овеянный ветром времени сюжет, облаченный даже в изящную художественную форму, превращается в плоское, обывательское чтиво. В остросюжетной литературе Лавренева билась ясная революционная идея, ради новой жизни творятся невероятные события его повестей и пьес, ради борьбы за власть Советов входят на страницы его произведений сильные, необыкновенные люди. Среди жемчужин не только отечественной, но и мировой прозы нетленной красотой сияет небольшая лавреневская повесть «Сорок первый». По ней ставились и ставятся фильмы, повесть эта — частый гость телевизионных экранов: десятки раз инсценированная, она пленяет все новые и новые зрительские и читательские поколения, потому что острая, захватывающая интрига соединена в ней с четким революционным замыслом.
Лавренева интересно читать — вот, может быть, пусть не самое главное, но немаловажное свойство его таланта. Книги его популярны в лучшем смысле этого слова, они о народе и для народа, и потому народ любит их. Книги, которые интересно читать всем, право же, лучшие книги на земле, и вовсе незачем делить книги на такие, которые пользуются широкой читательской популярностью, и такие, которые доступны-де лишь избранным «интеллектуалам». Самый высокий интеллектуализм состоит как раз в том, чтобы идеи, высказанные в произведении, были понятны массам, совершившим революцию — величайший переворот не только в общественной жизни, но и в мировой человеческой мысли «Сорок первый» — творение большого ума, несущее на своих страницах новую мысль, новую эстетику. Во имя конечного торжества дела революции убивает красный боец Марютка своего возлюбленного — белого офицера Говоруху-Отрока, Торжествует долг, погибает любовь. И писатель печалится, повесть его окрашивается в скорбные трагические тона. Писатель печалится потому, что любовь в мире людей не должна погибать. Она нуждается в таком справедливом устройстве жизни, чтобы ее не душили антагонистические конфликты, чтобы не были в страшном, непримиримом разладе долг и чувства — вековые враги буржуазной действительности. Марютка счастлива выполненным долгом, но глубоко несчастна как человек. Эта мысль «Сорок первого» была гуманной, во многом новаторской, звала людей к активному преобразованию жизни на принципах свободы и равенства, братства и справедливости
Лавренев, верный принципу социалистического реализма, видел и переносил на страницы своих книг дорогих ему матросов и солдат, которые несли в своих сердцах такой горячий огонь любви к народу, что он очищал их от слепых анархических порывов. Борис Андреевич Лавренев любил и писал людей, горячо боровшихся, горячо строивших, горячо живущих. Среди его любимых героев не было людей равнодушных, успокаивающихся вместе с победой революции Успокоившихся он — сам вечно молодой, взволнованный и темпераментный—ненавидел. Есть в лавреневской прозе сторона, присущая всем нашим литераторам, но особенно полно звучавшая у Лавренева: святой, негасимый интернационализм. О чем бы ни писал Борис Андреевич — о русской жизни, о боях за революцию, о трудных послевоенных днях, о жизни советских матросов,— он всегда слышал дыхание планеты, жил проблемами, которые волновали весь мир. Интернациональное звучание литературы социалистического реализма — одна из новаторских эстетических и гражданских категорий. Каждый писатель по-своему расценивает эту категорию, по-своему ее развивает. Для Лавренева интернационализм был живой, каждодневной сферой проявления национального. Стоит вспомнить такие, к примеру, его произведения, как «Срочный фрахт» или «Крушение республики Итль», чтобы понять, как сопрягалась в его творчестве русская революция с заботой об интересах трудящихся всей планеты, как победа Советской России отозвалась в душах всего прогрессивного человечества.
Романтическая настроенность произведений Лавренева тоже была особой, отличной от романтического пафоса других произведений тех лет. Будучи вдохновенным романтиком, Борис Андреевич обладал одновременно и острым сатирическим пером Юмор его органически соседствовал с героическим образом, соленое словцо уживалось рядом с трогательным лирическим описанием. Юмор и романтика — эти две неразрывные струи в творчестве Лавренева — венчали и его последние дни. Незадолго перед смертью он начал и, к сожалению, так и не успел окончить сатирическую комедию в стихах «Всадник без головы». Он высмеивал бюрократизм, головотяпство, тщеславие, глупую суетность. Герой этой комедии Петр Алексеевич Великий должен был символизировать все тупое и самоуспокоенное, что ненавидел писатель с первых же своих шагов в литературе. А в пишущей машинке, стоявшей на письменном столе Лавренева, остался после его смерти заложенный и наполовину исписанный лист бумаги, где снова шла речь о революции, о днях гражданской войны. Влюбленность в революционный шторм и сатирическое обличение всего, что мешало движению вперед, до последних дней жизни писателя оставалось рядом в его творчестве.
Начав как прозаик, Борис Андреевич все чаще и чаще обращался к драматургии Оно и понятно- стремление к острой событийности, к действенному сюжету, непримиримым столкновениям сильных натур органически привело Лавренева к самому действенному роду литературы — к драматургии. Среди таких пьес Лавренева, как «Мятеж», «Кинжал», «Братья Шаховские», «Мы будем жить», «Песнь о черноморцах», «Лермонтов», звездой первой величины сверкает «Разлом» — пьеса, давно вошедшая в богатейший арсенал советской классики. В «Разломе» сосредоточено все то лучшее, что драгоценными крупицами сверкает в других произведениях Лавренева, в пьесе как бы сфокусировано все его творчество, и она по праву стала центральной в наследии писателя. В характере матроса Годуна, поднимающего корабль на борьбу с буржуазным правительством, воплотились многочисленные поиски писателя, страстно желавшего создать положительный образ героя-современника. Борис Андреевич Лавренев, как известно, был не только большим писателем. Общественный темперамент Лавренева был его второй сущностью, еще одной его дорогой к людям. Он работал чрезвычайно много. Немолодой человек, он был председателем комиссии по драматургии, редактором журнала «Дружба народов», членом художественных советов ряда московских театров, редколлегий газет, приемных комиссий. Он часто выступал основным докладчиком на многочисленных пленумах и конференциях, вел семинары молодых драматургов. В Лавреневе были неразрывно связаны писатель, гражданин, трибун.
Борис Андреевич Лавренев был очень красив. Красив не только природной внешностью, но и своим прекрасным духовным миром. Высокий, суховатый, подтянутый, с большими горящими глазами, благородным седым зачесом, в морском кителе, который он носил чаще гражданского костюма, Борис Лавренев был образцом гармонически развитой личности. Таким он и запомнился. И таким он встает со страниц своих замечательных книг, которым суждена вечная жизнь.
Владимир ПИМЕНОВ
(Источник - http://www.erudition.ru/referat/printref/id.15884_1.html)
***