Трохин Геннадий
|
|
Геннадий_Трохин | Дата: Пятница, 23 Май 2014, 08:37 | Сообщение # 1 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| Я родом из Сибири, из г. Новокузнецка. Активно писать начал, когда целый год маялся в лихие девяностые от безработицы. Тогда написал свою первую повесть, которую почти сразу после небольшой доработки опубликовали в журнале "Огни Кузбасса". И пошло и поехало: мои рассказы стали печатать в городских и областных газетах, а далее в литературных журналах, таких как: "Наш современник", "Слово", "Смена","Наша улица", "Чудеса и приключения", "Невский альманах", "Аврора", "Южная звезда", "Сибирские огни", "Огни Кузбасса", "День и ночь", в еженедельнике "Литературная Россия" и в др. Трижды лауреат международного литературного конкурса малой прозы "Белая скрижаль" и призер этого же конкурса за 2012 год. Высшее образование получил в Сибирском металлургическом институте им. С. Орджоникидзе. Инженер-строитель. После института 2 года служил офицером в армии, работал на стройке, в проектном институте. Всё это потом пригодилось в моих литературных потугах. Единственное, о чём я жалею, что не начал заниматься этим раньше, ещё в молодости. Может что-нибудь и получилось из меня путное: не просто любитель русской словестности, а что-то и повесомее. Но назад время не вернёшь - а жаль...
Моя копилка
Сообщение отредактировал Геннадий_Трохин - Среда, 28 Май 2014, 08:21 |
|
| |
Геннадий_Трохин | Дата: Пятница, 23 Май 2014, 08:41 | Сообщение # 2 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| Конец Гришки-зэка
«Пятый — лишний...» Эту поговорку, странную на первый взгляд, я услышал в больнице. К нам в палату положили четвёртого. Гриша-зэк, начифирённый до «нормы», подсел в обед к нашему столику и, как всегда, витиевато матерясь, сообщил:
— Ну, чо, зажранцы, бля... поздравляю... Не было печали, так...
Здесь я делаю пропуски в предложениях, ибо Гриша произносил непотребные слова. Но как он их произносил! Это надо было видеть. Да-да, я не оговорился, именно видеть. Движение бёдер, мимика, а руки?.. Мат без слов, и только! Когда Гриша выходил покурить, на лестнице собиралось пол-этажа. Такого отточенного мастерства мне ещё не доводилось встречать.
Мы так и замерли с набитыми кашей ртами, отчётливо представляя себе, что такое лежачий больной. А Иван Лукич, домбытовский фотограф, навалившись впалой грудью на трость, сердито замычал, этим выражая своё отношение к услышанному.
Дня четыре «четвёртый» не вставал. Были только видны заострённый нос, уныло торчащий из-под одеяла, худая, с вздутыми венами, рука да старенькая, день и ночь вопросительным знаком согнутая, капельница. Четыре дня и ночи ему не давали покоя: кололи, поили, кормили лекарствами, куда-то увозили на каталке, а в перерывах между процедурами он спал... спал, словно торопился напоследок отоспаться за всю прожитую жизнь.
На пятый день он поднялся. Сухощавый, приземистый, совсем не лысый, лет за семьдесят человек смотрел на нас васильковыми глазами. Звали его Тимофей Степанович. Шахтёр-пенсионер из Абашева. Ненадоедливый и немногословный, он всем пришёлся по душе, вот только... Вначале мы не придали этому значения.
Перед едой он обязательно выбивал ладонями по столу чечётку, приговаривая скороговоркой: «Пятый — лишний, пятый — лишний...» Ел основательно, бережно подбирая заскорузлыми пальцами хлебные крошки. Эта странная присказка у него — как молитва у верующего. Первым не вытерпел Гриша-зэк. Сгорая от любопытства, как-то спросил его:
— Степаныч, ты чо, бля... поминаешь всё какого-то пятого? Пришил кого?..
Я опять делаю пропуски в предложениях...
— Ну, милок, в жизни никого не тронул, — смущённо запротестовал «четвёртый».
— Ты же говорил, бля, что воевал. Неужели никого не...
— Воевал. В артиллерии. Да там разве увидишь кого... Провоевал всего-то... чуть меньше года: в сорок втором попал в плен под Миллерово. Трое нас осталось от всей батареи, да одна винтовка с одним патроном.
По тому, как лежащий к нам спиной Иван Лукич перестал шебуршать газетой, стало понятно, что разговор сейчас превратится в общий.
— Погнали нас, как стадо баранов, прямо в саму Югославию, — продолжал «четвёртый». — Поначалу не кормили. Кто ослабел и не мог идти — пристреливали. Это потом уже буханку ржаного хлеба на четверых стали давать. Не дай бог кому оказаться пятым — день, ну, от силы, два, и каюк тебе! Почему, говоришь, не делились? Эх, милок, потопай-ка весь день на своих двоих... за краюху хлеба. Люди от голода зверели: друг у друга норовили отнять, а ты — делиться. Трое нас с батареи, да ещё один пристал — вместе и держались, а не то... — Тихо выбив ладонями чечётку на острых коленях, он глухо добавил: — Вот тебе и «пятый — лишний», Григорий, а ты... при-ш-шил.
Минуты через три Иван Лукич снова зашелестел газетой, а меня позвали в ординаторскую, заведующая давно обещала показать меня профессору.
Профессор брезгливо мыл руки и сердито бурчал при этом:
— Где вас так угораздило? Гм... с радиацией имели дело? Гм... нет? Гм... с химией? Гм... лет десять назад... гм... с таким заболеванием было примерно столько же... гм... сколько дважды Героев Советского Союза... гм... редкая болезнь, да. Ну, гм... в командировках были? Гм... Рассказывайте, где?
Я назвал десятка два городов, и он сокрушённо качнул крупной головой:
— Гм... Вы знали, что в Белом Камне... гм... был маленький Чернобыль? Да, в печати не сообщали об этом... гм. Да, понимаю, но больше туда не ездите... гм. Договорились?
Идя по коридору, я ловил любопытные взгляды больных и рассуждал про себя: «Какой же пожар они собираются у меня гасить? Профессор так и сказал: загасим... гм, но лежать придётся... гм... долго».
В палате, кроме «четвёртого», — никого. Я навзничь, как подстреленный, бухнулся на кровать и отрешённо уткнулся в стенку.
— Не спите? — сквозь затуманенное сознание пробился голос «четвёртого».
Я резко перевернулся на спину. Он сидел рядом на стуле, подложив под себя ладони:
— Не берите в голову, всё образуется — вот увидите.
Я смотрел в эти васильковые глаза — они словно баюкали, и мне сразу захотелось, чтобы он говорил, говорил как можно дольше. Почувствовав, что я слушаю, «четвёртый» продолжил:
— Сколько мне довелось пережить — не приведи Господь кому... Три раза сажали: один раз немцы, два наши. До пятьдесят первого долбил уголёк в Осинниках за лагерную баланду. Потом таких, как я, определили вроде... на поселение, чтобы два раза в неделю отмечались у «кума». Меня отправили в Зыряновку. Вдвоём с таким же бедолагой соорудили землянку. Почему, говоришь, домой не вернулся? Так нельзя: по пятьдесят восьмой ведь проходил. Списался с родными — сам я с Кубани. Отец с фронта не вернулся, следом брат младший... Мать умерла в сорок седьмом. Жениться не успел. Была одна, дочь наших соседей, так столько лет прошло с тех пор. А тут познакомился со своей Татьяной...
Он вдруг прерывисто задышал, стал торопливо шарить рукой в карманах. Пыхнув несколько раз ингалятором, виновато произнёс:
— В Югославии... заработал. В горах там даже летом холодно, особенно ночью. Ну, так вот... — дальше продолжил он, — в шахтовой столовой она работала. На десять лет её был старше, а полюбила...
«Четвёртый» смущённо махнул ладонью, а васильковые глаза налились такой синевой, что я невольно подумал: «Да за такие глаза женщины с ума сходят».
— Моя Татьяна в молодости, — снова донёсся его тихий голос, — складная была: черноглазая, цыганистая, одна коса чего стоила — во всю спину! А родня её так и не приняла меня: «За зэка замуж! Вон сколько парней сохнет — только моргни глазом». Пошёл я, как положено, в конце недели к «куму»: так, мол, и так — жениться приспело, а жить негде, да и родня её житья нам не даст. А я не пил, не курил, лишнего не болтал, ни-ни... на работе были мной довольны. Он, думаю, всё обо мне знал. И вы верите: помог ведь. Перевели в Абашево, на другую шахту. Комнату дали в бараке, и зажили мы душа в душу. С получки купили гармонь — отец мой в станице был первым гармонистом и меня научил играть.
На втором месяце она была, когда забрали меня. Пятьдесят восьмая сразу по двум пунктам: измена Родине и шпионаж в пользу иностранного государства. Загремел я на двадцать пять лет в северные лагеря. В третий раз! Когда увозили, Татьяна моя добилась-таки свидания. Сама бледная — лица на ней нет. Лучше бы я пятым-лишним... тогда, в сорок втором...
Он вдруг опять стал ловить посиневшими губами воздух. Молчание затягивалось. Я уже не надеялся услышать продолжения рассказа, когда «четвёртый» с видимым усилием, будто свело горло, снова заговорил:
— Сказала: «Ждать не буду, прости — молодая ведь». А ещё сказала, что ребёнка не будет... И ушла, ни слезинки в глазах. Эх, мать честная!
В пятьдесят седьмом вернулся, а у неё уже трое... Где увидит, ревёт горючими слезами — сильно она любила меня. Муж её, дебошир и прогульщик, пить ещё больше стал. Узнал я, что собирается он с дружками подкараулить меня. Так Татьяна моя тенью за ним ходила, чтобы со мной чего-нибудь не случилось.
Всё-таки они поймали меня. Прижали к стене железными прутьями. Думаю: «Васильченко, всё: смерть твоя пришла». Откуда ни возьмись, — она! Встала между нами и грозит ему: если что со мной случится, то сегодня же от него уйдёт. Навсегда! Лучше бы они порешили меня. Ради такой женщины, на что угодно пойдёшь.
Через полгода женился — ламповщицей у нас работала. А через год, когда у меня двойняшки родились, муж Татьяны зимой замёрз пьяный, как собака. Жена ревновала меня на первых порах: ведь вся улица про мою беду знала.
Он надолго замолчал, очевидно, вновь переживая случившееся с ним много-много лет назад.
Вдруг из своего угла подал голос Гриша-зэк:
— Бля, а духовку-то... прочистил ей?
Увлечённые разговором, мы не заметили, когда он успел проскользнуть в палату. И Иван Лукич, повернув к нам из-за спинки своей кровати правое ухо, уже давно с напряжённым вниманием слушал.
— Какую духовку? — внезапно покраснев, спросил «четвёртый».
Иван Лукич неожиданно для всех с завидным проворством хватил своей изящной тростью Гришу-зэка по спине.
— Я те покажу, бля, как по-людски говорить. Тюремщик проклятый!
Мне пришлось встать, а то Гриша стал не на шутку заводиться. Лукич — тоже хорош: под конец такое загнул, что Гриша-зэк сразу смолк, с изумлением разглядывая своего обидчика.
А через неделю в палату — были только мы с Лукичом — вбегает взволнованный Гриша-зэк.
— Вы чо... бля... сидите?
— А что?
— К Степанычу... бля... его бабы пришли. Одна на костылях... бля...
«Четвёртый» как-то проговорился, что жене два года назад отняли ногу — что-то с сосудами...
Мы вскочили на ноги и, не сговариваясь, гуськом заторопились к выходу. Я сразу признал в черноглазой женщине со смуглым румянцем на щеках его первую, которую звали Татьяна. Чуть тронутые сединой волосы были собраны на затылке в тугой чёрный узел. А с другого бока, прислонившись к плечу «четвёртого», сидела полная, с одутловатым лицом, одноногая женщина...
«Когда беда пришла в дом, — вспомнил я последний наш разговор, — бабы мои не в шутку сдружились. Татьяна придёт то пол помыть, то огород вскопать — я-то уже негожий был...»
Гриша-зэк так затягивался сигаретой, словно курил в последний раз, — он был явно не в своей тарелке.
— Во, бля... как жизнь закрутила всё в узелок. А я не поверил... бля... вначале.
На этом можно было бы поставить точку в рассказе. Но...
Через две недели выписали Гришу-зэка, а вернее, выгнали за нарушение больничного режима: в одну из самовольных отлучек он напился и попал в милицию. А я всё ждал, когда у меня потушат... как обещал профессор. Потом потихоньку ушёл Лукич, а за ним «четвёртый». С ним мы не попрощались — меня перевели на дневной стационар, так что появлялся я в больнице три-четыре раза в неделю. Уже отцвела в прибольничных огородах картошка, а я всё ждал...
И вот через пять лет, как-то ранней весной, меня окликнули на улице. Длинноволосый, борода до пояса, щербато улыбаясь, подваливает ко мне... кто бы вы думали? Не догадаетесь — Гриша-зэк! На нём старенькое пальто с цигейковым воротником, кроличья шапка до бровей и глаза, не наглючие, как у окуня, а... «Фу, ты, чёрт! А где же знаменитый Гришкин мат?»
Мы зашли в кулинарию — там была приличная забегаловка с горячими беляшами.
— Мне сока, — тихо запротестовал Гриша-зэк.
Я поставил на стол два стакана водки по сто пятьдесят, два стакана яблочного сока, по горячему, только со сковороды, беляшу и бросил:
— За встречу!
Гриша-зэк отпил из стакана сока, а к беляшу даже не притронулся.
— Ты чего?
— Великий пост ведь — нельзя.
— Ты что — верующий?
— Родительский день, Василич, а мне ещё на кладбище успеть надо, к матери. Помяни-ка лучше Васильченко.
— Это который же? — холодея, спросил я. — «Четвёртый»?
— Да, Степаныч. На руках у меня умер, — снова отпив из стакана, пояснил Гриша-зэк. — Ты как выписался, — это мне старшая сестра сказала, Галина Михайловна, ей твои усы уж больно понравились, — через месяц я снова загремел в больницу. А следом и Степаныч... Мы ещё перекинулись с ним парой слов. Переживал он, что с тобой тогда не попрощался. А ночью…
Я придвинул к нему стакан.
— Помяни.
— Не могу: я ведь обет дал.
«Какой ещё обед?» — удивился я, и мне вдруг уже расхотелось идти домой. Я всё-всё вспомнил, а главное, эти виноватые васильковые глаза. «Не попрощался со мной...» — с какой-то, непонятной мне, благодарностью повторял я.
— Эх, Василич, как они над ним причитали, как причитали... Веришь, даже позавидовал ему. Прости меня, Господи! — Устремив свой взгляд на потолок, Гриша-зэк перекрестился. Я с опаской тоже посмотрел вверх. — Ещё подумал, Василич, кончать надо со всем этим балаганом. Кому я нужен на этой земле? До смерти жить в общежитии? Женщины? Нужны им мои красные глаза. Знаешь, какая у меня была «кликуха» на зоне? Окунь! Гришка-окунь! Хоть и не мёд нынешняя жизнь... — Он показал шершавые, в мозолях, ладони, задумался.
— А я-то думал: монахи только молятся, — наивно удивился я.
— Ну да! И камни таскаю, и землю копаю — за день так наломаешься.
Всё, услышанное от него, потрясло меня до глубины души. Гриша-зэк и монах. «Во, бля, как всё завязалось в узелок, сказал бы он, будь на моём месте», — с горькой усмешкой вдруг подумал я, а вслух спросил:
— Похоронили где?
— В Абашеве. Вся улица была.
Когда уходили, Гриша-зэк отнёс свой стакан водки двум алкашам, подрёмывающим за соседним столиком, и, что-то сказав им, перекрестил обоих в выпученные глаза... Мы вышли. Повернулись друг к другу и крепко обнялись. Гриша тихо шепнул на ухо:
— Василич, загасили?
— Загасили, — тоже прошептал я, и... мы разошлись. Он пошёл своей дорогой, а я своей.
Вот и вся история про «четвёртого», Гришку-зэка, уверовавшего в бога и ставшего первым монахом, встреченным мною в этом невероятном мире. Все имена я изменил, кроме одного...
Моя копилка
Сообщение отредактировал Геннадий_Трохин - Воскресенье, 25 Май 2014, 07:25 |
|
| |
Геннадий_Трохин | Дата: Пятница, 23 Май 2014, 09:27 | Сообщение # 3 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| Снежная фамилия
Какие только истории ни случаются с человеком в новогоднюю ночь: и любовные, и смешные, и фантастические, а то и просто курьезные. Но у каждого она — своя, особенная, которую он потом помнит всю оставшуюся жизнь. Или не помнит? По крайней мере, старается не помнить. Не потому что забыл — нет! это я сужу по себе, — а просто не хочет вспоминать, а тем более рассказывать кому-то. Значит, была на это причина. Была…
Помню, 31 декабря 197... года вызывает меня к себе командир полка — подполковник Маринин. Отрапортовал я, как по уставу положено, жду. Он и спрашивает меня, а голос у него раскатистый, точно гром в сильную грозу (а вообще-то у него лирический баритон):
— Сколько вы служите, Потехин?
— Полтора года, товарищ п-полковник, — я с лёгкой запинкой опускаю букву «д», со скрытым умыслом, конечно. Мой командир наживку заглотил сразу — это я понял по его порозовевшим монгольским скулам и по внезапно прорезавшемуся лирическому баритону. Я с облегчением перевёл дух — гроза вроде бы пошла на убыль. Но бдительности не теряю.
— Когда я вам велел закончить бытовки?
— К 23 февраля, товарищ п-полковник, — опять закидываю я «леща».
— И как же вы их к хренам собачьим закончите, если там конь не валялся? — опять загрохотало под потолком. — Неделю нет песка. Солдаты одним местом груши околачивают.
— Молчать! — оборвал мои оправдания командир. Я даже невольно залюбовался им: невысокий, стройный, со слегка раскосыми глазами на смуглом рябоватом лице, он был воплощением военной кости, боевого отца-командира.
— Какая метель? Какие четыре дня? — он слегка задержал дыхание твёрдыми, как пересохшая резина, губами. — Смир-р-на-а! Пр-р-иказываю! Сейчас же взять машину и за песком! Скажите майору Морину: я приказал. И чтоб к обеду...
Не дослушав концовки, я выкрикнул: «Есть!» и пулей лечу к выходу.
Когда мы выехали в поле, метель, бушевавшая с самого утра, начала ослабевать Мало того, дорога, на удивление, была расчищена. По обеим её сторонам белели две стены из снега в два метра высотой.
— Надо же! — удивился я.
— Так ученья ж начались, товарищ лейтенант, — пояснил рядовой из автовзвода Калибаба, горилоподобный малый с красными ручищами.
Я не придал этому значения. Маршрут наш пролегал до деревни Еселевичи, а там — через два километра и песчаный карьер. «Если повезёт с экскаватором?..» — я не успел завершить свою мысль, как из-за дальнего леса бесшумно выскочили два «Мига» и на бреющем полёте пронеслись над нашими головами. Их уже не было видно, а гром, похожий на сто тысяч командирских баритонов сразу, только-только понёсся над притихшей равниной. «Не к добру... — поёжился я в своей шинели. — Плохая примета».
Благополучно миновав развилку двух дорог, повернули на Еселевичи.
— Товарыщ лэйтэнант, посмотрите! — крикнул второй солдатик, из кабельного батальона, показывая рукой вправо, Далеко внизу к той самой развилке, которую мы недавно проехали, нескончаемым потоком ползли машины.
— Товарыщ лэйтэнант, можэт, вэрнёмся? Пока нэ поздно? Мы же из этого карьера сегодня нэ выберемся!
— Нет, уже не успеем, Алиев, — сказал я, прикинув расстояние от головной машины до развилки. — Давай, вперёд!
Но и к карьеру мы не сумели пробиться. Проехав пятьсот метров, машина упёрлась в такие заносы, что рядовой Калибаба, не дожидаясь моей команды, повернул назад.
В кабине тепло, монотонно гудит движок. Мы то ползём, то стоим. Стоим, конечно, больше. Бедой всех армий всех стран и народов были обозы. Бобруйская танковая дивизия тоже — не исключение. Мои солдатики на одной из остановок «стрельнули» сигарет:
— Говорят, в чэтырэ утра поднялы ых...
Вскоре начали попадаться танки. Словно подбитые меткими выстрелами, они кособочились по полям, как туши бизонов. Всё чаще стали проноситься над нами «Миги», от непрерывного грохота которых трубочкой сворачивались в ушах барабанные перепонки. «Кто же командует этим табором?» — прислушиваясь к негодующему бурчанию в животе, подумал я и покосился на своих соседей. «Съедят ведь, — заглянул я в их по-волчьи голодные глаза. — Время спать, а мы ещё не... Где же у них кухня? — морзянкой стучит в висках немой вопрос. — Что-то не видать этой колымаги».
— Пайковые трескают, — перехватил мой зыркающий по сторонам взгляд рядовой Калибаба и мечтательно опускает веки. — Эх, сальца бы...
И тут я вспомнил про печенье: «Есть, точно!». Я нащупал в кармане шинели целую пачку печенья. Ещё вчера купил к чаю, да так и забыл о нём.
Когда съели всё печенье, аппетит ещё больше разгорелся. Чтобы прояснить ситуацию, я вылез из машины и отправился на разведку. Ветер насквозь продувал шинель, когда я брёл вдоль машин. «Что за ч-чёрт! — в темноте я дошёл до знакомой развилки, которую проехали ещё днём. — Там, за метельной мглой, мой полк! Тёплая постель, еда...» Я посмотрел на часы: 23 часа 10 минут. «Прощай новогодняя вечеринка, где меня ждёт Лина... — простонал я. — Прощай ужин…» От одних только воспоминаний об этом у меня вдруг противно засосало под ложечкой.
— Стой! Кто идёт? — неожиданно прервал мои мысли грозный окрик. Человек в белом маскхалате преградил мне путь. — Туда нельзя.
В метрах десяти от нас стоял высокий военный в генеральской папахе. К нему подходили люди и что-то докладывали.
— Товарищ генерал, тут чужой! — сказал человек в маскхалате, разглядев наконец, мои петлицы.
— Веди его сюда.
— Как вы оказались в расположении дивизии? — подскочил ко мне низенький крепыш в зимней куртке.
Я доложил зимней куртке о себе, и тут меня вдруг осенило! Не мешкая, я обратился к генеральской папахе:
— Товарищ генерал, вон дорога в мой полк. Дайте, пожалуйста, команду, чтобы машины немного отъехали в сторону...
— Ну, лейтенант, вы — нахал, — обрывает меня зимняя куртка. — Перед вами генерал, а вы...
— Оставь его, начштаба, — зябко повёл плечами генерал, — пусть движется с нами в колонне. А утром разберёмся с ним.
От этих слов у меня что-то оборвалось внутри: «Мать твою, вот влип, так влип!» Меня привели назад, к нашей машине. Тот, кто в маскхалате, осветил кабину фонариком:
— Не высовываться, лейтенант. Считайте себя под арестом, а утром увидимся, — и он, словно привидение, растворился в снежной круговерти.
— Ну что, товарищ лейтенант, Новый год будем встречать? — Калибаба с хитрой, как у старого хохла, улыбкой переглянулся с рядовым Алиевым и потряс перед собой фляжку. В ней что-то аппетитно булькнуло. В ответ махнул я на всё рукой: на устав, на генеральский приказ, на эту чёртову погоду: «А... начихать на всё!»
Досталось нам по сто граммов спирта на брата да натощак ещё. Мы сидели в остывшей кабине и грелись, прижимаясь друг к другу. Я уже окончательно распрощался с новогодним ужином, с Линой, которой, я думал, было очень весело на этой вечеринке, без меня. От одной только мысли об этом у меня перехватило дыхание, и, чтобы окончательно не расклеиться, я вспоминаю её мягкие, тёплые руки, волосы цвета свежей соломы, всегда пахнущие немыслимыми духами. Видимо, столько всего такого... прочёл на моём лице рядовой Алиев, что тут же погладил меня ладонью по погону и участливо спросил:
— Кушать хочэтся, товарыщ лэйтэнант?
В моём животе опять что-то громко булькнуло, и, чтобы не выказать своих чувств, я с тоской уставился в заиндевевшее стекло кабины. Когда от усталости у меня стали слипаться веки, впереди, машин за десять от нас, взвилась красная ракета, и началось движение. Куда? В какую сторону? А чёрт его знает! Когда до развилки осталось пять метров, мы быстро переглянулись друг с другом, словно попрощались. Как перед боем.
— Давай! — хлопнул я ладонью по широченной спине Калибабы. В ответ он так пихнул меня локтем в бок, что у меня чуть не слетела с головы шапка. Пользуясь моментом, мы включили все мосты у нашего «газона» и помчались по правой, свободной от машин, дороге вперёд. Направляющий колонну солдат с красным флажком в руке едва успел отскочить в сторону. Мне даже послышалось, что стреляют. Вжав в плечи голову, я весь отдался дороге. Проехав километра два, остановились. Впереди снова развилка.
— По какой дороге, товарищ лейтенант? — напряжённо всматриваясь в темноту, спрашивает меня Калибаба. Мне уже было всё равно, по какой ехать, и я показал на ту, что справа.
— Товарищ лейтенант! Там что-то впереди?..
Проклиная всё на свете, я вывалился из кабины и поплёлся к чернеющей на снегу какой-то, внушительных размеров, массе. Пройдя около ста метров, я, наконец, узнал его. Словно усмирённый дубинкой укротителя, на дороге стоял бронированный носорог. Померещилось мне или нет — я не знаю, но дуло пушки на моих глазах слегка опустилось вниз и упёрлось прямо мне в лицо. Послышался приглушённый смешок. Или мне почудилось? Нет, один лишь запах солярки. Вот опять! Когда до танка осталось три метра, он вдруг шевельнулся и двинулся на меня. Только через две секунды до меня докатился грохот мотора, но я уже был далеко. Я нёсся сломя голову по дороге вперёд!
«Он не видит меня! Он не видит меня! — рвётся из груди чей-то незнакомый мне, испуганный голос. — Почему он не...» Грохот настигает меня. Казалось, что гусеницы уже цепляются за развевающиеся полы шинели, ещё секунда и меня затянет под хищно клацающие за спиной траки. Прибавляю ходу... И тут я почувствовал, что мои ноги, отделившись от туловища, бегут впереди меня. Туловище само по себе, а ноги... Ветер, как бешенный, засвистел в ушах. «Только бы не упасть, только бы не упасть...» — молю я сам себя, не сбавляя темпа. Когда до нашей машины осталось метров тридцать, танк прибавил обороты — это я ощутил по нарастающему в ушах грохоту. Силы стали покидать меня, и тогда я сходу, как на приступ неприятельской крепости, бросился на одну из снежных стен, что возвышались по обе стороны дороги; пробуравив в ней, точно крот, широкий проход, я выскочил на самый верх.
«Ф-у-у...» — я сидел на снегу и дышал, дышал, подобно загнанной лошади. Внутри у меня всё грохотало в унисон танковому двигателю. Снег быстро таял на разгорячённом лице и, смешиваясь с потом, стекал по щекам вниз. Под шинелью, под галифе также тёк пот. А я продолжал сидеть и наслаждаться покоем и тишиной, если не считать утихающей пурги и стука моего сердца. Звёзды по-приятельски подмигивали с высоты, и у меня вдруг стало зарождаться непреодолимое желание покинуть эту, надоевшую до чёртиков, снежную равнину. Туда, к звёздам, навсегда! В вечный покой и тишину. «Ч-чёрт! А где же тот долбаный носорог?» — снова стал спускаться я на грешную землю. Чудовище, продолжая сопеть своими поршнями, насосами и патрубками, стояло рядом. Из башенного люка и водительского, внизу, торчали две головы и, кажется, давно наблюдали за мной.
— Хорошо бегаешь, лейтенант... Настоящий чемпион! — раздался с верхнего люка голос
И я снова услышал знакомый смешок, чтоб мне провалиться на этом месте. Ну, когда я подходил к танку. Когда мне ещё почудилось.
— Мы с сержантом замерили по секундомеру — мировой рекорд! Поздравляем!
И вот тут у меня от такой наглости что-то прорвалось. Какой там трёхэтажный мат? Я выдавал на все девять этажей. Это из меня лезло, как из дырявой бочки. Лезло, не останавливаясь. Когда это всё из меня окончательно вылезло, я впервые посмотрел на них. Они, открыв рты, с неподдельным восхищением разглядывали меня.
— Ну, ты даёшь… — наконец, выдохнула голова на башне. — Прости уж нас за эту, дурацкую, шутку. Двое суток торчим здесь, от скуки уже скулы начало сводить. А тут ты подвернулся. Простишь, браток? А?
Я не стал отвечать им: очень велика у меня была обида на этих шутов гороховых. Поняв, что прощения от меня не дождаться, голова на башне что-то сказала водителю. Носорог тотчас взревел всеми своими цилиндрам и отполз немного назад. Потом лихо, на одном месте, развернулся. Из-за вздыбившейся снежной пыли до меня донёсся знакомый голос:
— Лейтенант! С Новым годом тебя! Если будешь в Бобруйске, спроси старшего лейтенанта Снежко. Там меня каждая собака знает. Снежко! Виктор! Запомни!
И всё исчезло. Только удаляющийся в темноту грохот напомнил мне о моей рекордной стометровке и о встрече с двумя шутниками-танкистами. «Снежко... Фамилия какая-то странная. Снежная...», — напоследок ещё подумал я и поплёлся к машине.
Только к четырём утра мы наконец-то дотелепали до своего полка. Через маленькое оконце в двери здания контрольно-пропускного пункта я увидел начальника тыла — майора Ларионова, дежурного по полку и моего заместителя — младшего лейтенанта Мишу Кожича. Сидели они без шапок, как на поминках. При моём появлении все сразу вскочили со своих мест, а младший лейтенант Кожич даже отдал мне честь. Начальник тыла, не дослушав до конца мой доклад, схватил телефонную трубку:
— Товарищ подполковник, прибыл Потехин! Нет, все живы, здоровы! Передам. Спокойной ночи, товарищ подполковник. Да, действительно, какой уже сон.
Майор нахлобучил на лысину шапку и пристально, сбоку, будто забыл, кто стоит перед ним, посмотрел на меня:
— И задал же ты всем жару! Командир приказал каждый час ему звонить. Всю ночь не спит. Распорядился отдыхать тебя отпустить на весь завтрашний день. Тьфу ты, какой завтрашний? Сегодня уже. Солдат велел накормить. Хоть из-под земли, говорит, достаньте, а накормите. Вот такие калачи, лейтенант Потехин, — и он протянул мне широкую, как лопата, ладонь.
— Да, чуть было не забыл, — спохватился вдруг начальник тыла, — несколько раз звонила какая-то девушка, Линой представилась. Просила передать тебе, что, как только прибудешь, чтобы прямо шагал к ней. Сказала: «Ждать буду всю ночь». Такие вот калачи! Усекаешь, лейтенант? — И майор многозначительно прищурил один глаз.
А танкист тот соврал. Никакой это не рекорд вовсе — навёл я справки про все рекорды на короткие дистанции, а заодно и про всех рекордсменов. Но если учесть снег, одежду, сапоги и портупею, то на рекорд, пожалуй, потянул бы. Это точно. А дело-то, впрочем, не в рекорде и не в этой идиотской стометровке оказалось, а в его фамилии; с неё-то у меня и пошло всё, и поехало...
Когда это случилось, был я уже капитаном, а службу проходил на Дальнем востоке, и тоже в правительственной связи. Помню, как-то на досуге решил я почитать нашу «Звёздочку». Господи! Лучше бы я не открывал её. Точно на второй странице натыкаюсь на этот список. Глазам своим не верю!? Пятым по вертикали в списке значится… Сначала подумал: померещилось Читаю снова, а у самого строчки перед глазами двоятся, как у пьяного: «Майору Снежко В.Г., командиру танкового батальона... звание Героя...» А сбоку приписка мелким шрифтом. «Это — он! — сразу решил я. — Не бывает в жизни столько совпадений: и фамилия, и танкист, и звание (по выслуге лет вполне подходило). Только такой сорвиголова, как он, мог оторвать Героя Советского Союза и ещё… посмертно».
Допоздна просидел я в тот вечер. Вспомнил всё: новогоднюю ночь 197… года, шутников-танкистов, своих бойцов и его звонкий, со смешинкой, голос: «Будешь в Бобруйске, спроси старшего лейтенанта Снежко...» Делать мне больше было нечего, как по Бобруйскам ездить, к тому же рода войск у нас с ним были разные, никак не стыковались. С того дня и поехала у меня «крыша»…
Чтобы я теперь ни делал, куда бы ни ехал, передо мной он стоит, как живой. Словно рентгеном, просвечивает меня своими глазищами, будто провинился я перед ним в чём-то. В Афганистан тогда не посылали из наших войск. Попробовал я написать рапорт — так оказалось, что сначала нужно оформить перевод из наших войск в войска Министерства обороны, и тогда они ещё посмотрят; а по тем временам легче на луну было слетать.
Написал я в «Красную Звезду». Хотел узнать: не в Бобруйской ли дивизии раньше служил тот танкист? Оттуда мне ответили, что редакция такими сведениями не располагает, обращайтесь в Министерство обороны. Писал я и им, но тоже без толку: у нас ведь достучаться до кого-то, что до глухого через стенку: «А зачем? Кем ему приходитесь? Не имеем права...» И решили мы с Линой, что как только выйду на пенсию, поедем в гости к её родичам в Белоруссию. А до Бобруйска там рукой подать.
Но тут наши демократы надумали Союз развалить. Вероятно, и ту дивизию под шумок ликвидировали. Так и не поехали мы с Ангелиной Степановной в гости, времена настали — не приведи, Господь!
Но в душе у меня до сих пор теплится надежда: может, не он был в том списке?.. Не один же он с такой фамилией? И ещё танкист? А «Звёздочку» я стал прочитывать теперь до самой последней буквы: вдруг (чем чёрт не шутит!) снова увижу эту снежную фамилию! Если он — живой, то можно не сомневаться, что в генералах ходит. Это уж точно — не будь я майором Потехиным!
Моя копилка
Сообщение отредактировал Геннадий_Трохин - Суббота, 24 Май 2014, 13:20 |
|
| |
jbazis | Дата: Пятница, 23 Май 2014, 21:48 | Сообщение # 4 |
Группа: Удаленные
| Оба рассказа читаются. Хорошо. Хотя и из серии "не мое".
|
|
| |
Геннадий_Трохин | Дата: Воскресенье, 25 Май 2014, 07:33 | Сообщение # 5 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| Большое спасибо, что отметили мои рассказы. А что разве есть серия "Не моё"?
Моя копилка
|
|
| |
jbazis | Дата: Воскресенье, 25 Май 2014, 11:28 | Сообщение # 6 |
Группа: Удаленные
| Цитата Геннадий_Трохин ( ) А что разве есть серия "Не моё"? Есть. Я произведения подобной тематики обычно не читаю. Ибо не мое
|
|
| |
Геннадий_Трохин | Дата: Среда, 28 Май 2014, 08:08 | Сообщение # 7 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| Предательство
Свёл меня с ней младший лейтенант Миша Кожич. Узнал он, что в одном доме хозяева готовы взять на постой одного или двух квартирантов, но только холостых.
Хозяйка — крепенькая ещё старушка с широко расставленными голубенькими глазками, в которых, казалось, навсегда поселилась хитринка, согласилась сразу. Показала просторную комнату с двумя высоченными какого-то нерусского типа окнами. Цену заломила... сначала двадцать рублей. Я, было, запротестовал, но она сразу же согласилась, как будто ждала этого, на пятнадцать. Комната мне понравилась, и я отправился за вещами.
Бабка Нюра, так звали мою хозяйку, жила одна. Правда, в Минске проживала её дочь с внуком, но навещали они её редко. За год, что я пробыл здесь, видел их всего два раза: в Новый год да как-то осенью. Дочь была высокой, стройной. Даже можно было бы назвать её красавицей, если бы не эти тонкие, вечно опущенные в уголках рта, губы, придававшие ей выражение капризное и высокомерное. Пышные белокурые волосы, собранные на затылке в большой кувшинообразный узел, открывали бледную, в золотистых завитках шею с родинкой возле правого уха. «Мама, вы неправильно режете картофель. Ну, зачем так крупно? — поучала она старушку, как мышь, суетившуюся у плиты. — Мама, куда вы дели мой халат, который я вам подарила на день рождения? Он так был вам к лицу». Она работала в школе и всегда, когда разговаривала с матерью или с сыном, голос у нее был громкий, с хорошо поставленной дикцией, как на уроке. Но однажды установившееся, как я думал навсегда, мнение о хозяйкиной дочери поколебалось...
Осенью, уже на втором году службы, я всю ночь был в поездке. Командир отпустил меня отсыпаться, приказав в 15-00 явиться на службу. День выдался погожий. Я шёл по тихой, заросшей акацией улице, неся в себе усталость и сладкую радость от предстоящего отдыха. В калитке неожиданно столкнулся с бабкиным внуком, который выводил старенький «Диамант». Поздоровавшись, мальчишка завилял по дороге, с трудом перебрасывая через сидение ногу.
Она стирала бельё недалеко от крыльца. Тонкие, в белой пене, руки замерли на стиральной доске, на которой я увидел свою майку в синюю полоску! Щёки её моментально покрылись нежным румянцем, что я невольно залюбовался ею. А когда она, стремительно повернувшись, вбежала на крыльцо, я какое-то мгновение стоял, как истукан, завороженный её сильными бёдрами, стянутыми цветастым платьем.
«Сколько же ей?.. — вздыхал я, ворочаясь в прохладной постели. — Наверное, тридцать или чуть больше? Разведённая». Бабка Нюра однажды проговорилась, что дочь ещё девчонкой выскочила замуж, не спросив её, за актёра областного театра, а он таким гулеваном оказался. Сны мне снились греховные... Будто иду я по яблоневому саду в одних трусах, а впереди, словно маня меня в таинственную глубину его, мелькает между деревьев женщина. Волосы живым золотом струятся по её телу, и я явственно ощущаю их волнующий аромат. Во рту пересыхает от желания зарыться в них лицом, отчего я бегу за ней, бегу…
Когда я проснулся, её уже в доме не было — уехала в Минск. И только лёгкий аромат духов напомнил мне о моём сне и о хозяйкиной дочери.
Гордостью этого дома был сад. Посаженный ещё до войны на расчищенном от мусора пустыре, он разросся и был, пожалуй, единственной доходной частью хозяйкиного бюджета (пенсия была крошечной у бывшей кастелянши городской бани). Осенью бабка Нюра ездила продавать яблоки в Минск, в Барановичи. Несколько мешков со скидкой в цене сдавала в воинскую часть и в ресторан. Но и на местном рынке не залёживались её яблоки — крупные, с глянцевидной восковой поверхностью и с таким ароматом... Что уж там говорить! Слава о Нюрином «золотом наливе» дошла даже до нашего полка. Жёны офицеров покупали яблоки только у неё — товар проверенный и надёжный. А что до солдат… Одной стороной сад примыкал к воинской части. Кирпичный забор в два метра высотой и заболоченная пустошь за ним не были помехой для любителей полакомиться чужими яблоками. Но бабка Нюра оказалась старушкой упорной и пробивной. Командование полка это поняло сразу и приняло соответствующие меры: забор обтянули сверху колючей проволокой, а замполит на занятиях по политической подготовке как-то упомянул, что старшина танкового батальона Ян Иванович Кавецкий геройски погиб, защищая наш город, в далёком сорок первом. До войны при танковом батальоне были развёрнуты ремонтные мастерские — старшиной там и служил её муж.
Ещё знаменит был этот дом своими наливками и настойками. Наливки бабка Нюра делала на свекольном перваче — чистой и крепкой, как зверь, самогонке. А настойки у неё получались светлыми, как слеза, пенистыми, когда откроешь плотно забитую пробку, с неповторимым ароматом чуточку залежавшихся яблок. Ну, а что до домашнего сала от её кабанчика, копчённого по-деревенски, с дымком, да и просто солёного — это надо пробовать самому: просто так не опишешь. Всё умела бабка Нюра, а вот соседи почему-то её недолюбливали. За что? Не знаю.
Из живности у неё были кабанчик Борька, дворовый пёс Жучок — злющая, в вечных репьях, чёрная лохматая страшила, да кошка Машка.
Кроме меня, у бабки Нюры жила ещё одна квартирантка — угрюмая пожилая женщина, работавшая уборщицей в каком-то магазине. Выходила она из своей комнаты, расположенной сразу за кухней, редко. Поздоровается и спрячет глаза под брови. Нелюдимая была... Сын её, вечно пьяный сорокалетний мужчина, проведывал мать редко. Недолюбливала его бабка Нюра, называла сыном колбасника, непутёвым. Да и с его матерью не больно-то была ласкова — частенько переругивались они за стенкой. Какая-то скрытая угроза (так мне казалось) затаилась в маленьких глазках молчаливой квартирантки. Меня всегда удивляло: почему не откажет ей? Человек она в таких делах решительный и к тому же довольно бесцеремонный.
Вставала бабка Нюра с рассветом. Нешуточное это дело обработать такой сад. Переваливаясь на толстеньких ножках, суетилась до темноты. Попробовал я помочь ей, а главное — поглядеть захотелось на её знаменитые яблоки, но хозяйка посмурнела сразу лицом и нашла какие-то отговорки. Если бы не лето — яблоки висели зелёные, неаппетитные, — подумал бы: ну, и жадина же ты, бабуся...
Весной у бабки Нюры хлопот — невпроворот. Надо землю вскопать, навоз раскидать, грядки сделать, посадить, деревья к лету подготовить. Руки уже не те, до всего не доходят. А тут ещё погреб просел. Доски завезены, творило готово — сосед за бутылку наливки сколотил, и попросила меня бабка Нюра солдатиков ей в помощь дать. «А я уж накормлю их досыта, напою... Компотом, компотом...» — быстро спохватилась бабка Нюра, встретив мой недовольный взгляд.
Переговорил я со старшиной роты и после завтрака, а было это 9 Мая, привёл четырёх солдат. Парни истосковались по домашней жизни, а тут ещё хозяйка пообещала накормить их настоящим борщом, а на второе — жареной картошкой со свиными шкварками. С погребом уже заканчивали, когда рядовой Виноградов поманил меня в глубину сада. Я пошёл за ним. В самой дальней и заброшенной части его, под большой, с двумя изогнутыми стволами яблоней он указал мне на холмик с лежавшим на нём деревянным крестом. По бокам его торчали из земли четыре обгоревшие свечи. Земля на холмике была не слежавшейся, как после зимы, а взрыхлённой и чёрной. Виноградов вопросительно посмотрел на меня.
— Не спрашивай об этом хозяйку. Я сам... — попросил я его, когда шли обратно.
Бабка Нюра принимала работу. С одного бока пришлось ещё подбросить земли, с другого подправить, да и сверху было насыпано неровно. Нас она встретила настороженно, изучающим, долгим взглядом впилась в моё лицо. Приняв погреб, плотно притворила калитку, ведущую в сад, и намотала ещё для пущей надёжности проволоки. Бабка Нюра немного перестаралась: угостила солдат яблочной настойкой. Когда, отяжелевшие от домашнего обеда, они ушли, я отчитал её за это. «В День Победы можно, лейтенант. Помаленьку ведь», — оправдывалась бабка Нюра, убирая со стола. А потом возьми да и спроси:
— Чего это вы в сад ходили?
...Бабка Нюра долго сидела, отрешённо глядя в угол кухни. Хитринки в её голубеньких глазках растаяли, как снежинки, и стали они беспомощными и пригорюнившимися, как у вконец уставшей от одиночества и воспоминаний старой женщины. А тут ещё в проёме перегородки появилось хмурое лицо квартирантки. Бабка Нюра в сердцах запустила в неё тряпкой и тоненьким, пронзительным голосом закричала: «Уйди, злыдня! Сколько будешь кровушку-то мою пить? Сгинь! Сгинь с глаз моих! Кикимора сушёная!..» Чего-чего, но такого я от моей хозяйки не ожидал. Когда мы снова остались одни, бабка Нюра спустилась в подпол, достала своей знаменитой наливки на свекольном самогоне.
— Значит, видел ты её... — полуутвердительно заключила она, когда мы выпили по стопке густой, цвета вечернего заката, наливки.
Бабка Нюра слегка порозовела. Морщины на её круглом, как яблоко, лице разгладились. И, махнув на всё, на всё на свете своей маленькой, с растопыренными пальцами, ладошкой, она неожиданно рассказала мне эту историю, историю своего предательства. Рассказала на одном дыхании, словно скинула разом с плеч тяжёлый груз, непосильной ношей давивший на неё все эти, послевоенные, годы.
— Только отстроились, — начала она свой рассказ, — война! Этот дом сложил из сосновых брусьев сам Янек. Работящий у меня был мужик. С тридцать девятого с ним, как встала ихняя часть в нашем райцентре. В сороковом Светочка родилась. Перед тем как прийти немцам, колонна наших отремонтированных танков ночью ушла из города. С ними мой муж. Толком так и не попрощались. С тех пор — ни слуху, ни духу о нём. А потом... — Она осенила себя крестом и, отпив полстопочки, продолжила: — Потом и случилось это...
Немцы появились утром. А в обед забегает ко мне солдатик. Без гимнастёрки, пилотку где-то потерял, на ногах обмотки, одна рука выше локтя забинтована. «Тётя! — кричит. — Спрячь меня!» А я во дворе со Светочкой была. Только его в сарай, за дрова, отвела — немцы! С ними этот... колбасник, пан Туроль. Как потом я проведала, видел он, как солдатик ко мне заскочил. Немцы что-то по-своему лопочут и кивают пану Туролю: переведи. Я-то знаю: по-ихнему он ни бельмеса не понимает. А он напыжился, как петух, и говорит мне: «Покажи-ка, Анна, куда ты краснопузого спрятала?» Я похолодела вся, но вида не показываю. Прикинулась дурочкой: мол, не ведаю, о чём ты спрашиваешь. Немцы загалдели: видать, догадались по моим глазам, что я ответила. А один, самый молодой, рыжий, бросил автомат на землю и ко мне подходит. Что-то говорит да руками такое мне показывает, что стыдно стало. И на землю показывает: ложись, давай. Потом в Светочку ткнул пальцем и губами пухкает, а сам головой на автомат кивает. Обомлела я. А когда он мундир стал расстёгивать, схватила Светочку, прижала к себе. Думала: не посмеет. Посмел ведь. При всех... Даже Светочки не постеснялся. Остальные гогочут. Под конец Светочку к забору поставил и автоматом в неё целится. Всё у меня внутри оборвалось. Всё стерпела бы, но Светочку, кровинушку нашу с Янеком, не отдам! Показываю глазами на сарай. Поняли они сразу. А пан Туроль: «Эх, Анна, не надо было тебе доводить до этого». А сам ухмыляется в усы свои тараканьи.
Когда солдатика нашего из сарая выволокли, по моему виду он всё, наверное, понял, что со мной произошло. О, Господи! Царствие ему небесное. Изрешетили всего бедненького. Прямо на моих глазах умер с поленом в руках. А на прощание один так меня приложил прикладом по голове, что не помнила: сколько времени пролежала без памяти. — Она наклонила голову и, убрав седенькую прядь со лба, показала мне синеватый шрам. — Когда пришла в себя, оттащила солдатика в сарай. А ночью похоронила его в саду, потом там яблоню посадила. Видел ты это место. О, Господи!..
— И кто ещё про это знает? — прервал я горестные восклицания бабки Нюры.
— А никто. Кроме пана Туроля и его жены — никто. Пана Туроля в конце войны наши повесили, — добавила бабка Нюра.
— А жена?
— Жена его? У меня живёт. Кикимора проклятая! Как освободилась, сюда и приехала. Уж который год терплю её. За комнату не платит. Деньги в долг требует, а не возвращает. И даю ведь кикиморе: боюсь, что выдаст меня. Столько лет несу этот крест. А ты расскажешь? — вдруг с запоздалым раскаянием в голосе спросила меня бабка Нюра. — Ох! Лейтенант, — уронив на стол голову, заплакала она, — открыться бы мне! Поди, родные у него живы ещё?
— Как теперь узнаешь? — вздохнул я.
— А… и узнаешь. Когда в ту зиму дрова в сарае брала, нашла солдатскую книжку его. Спрятанная в поленнице она лежала. Сейчас у меня хранится, в укромном месте. Показать? Мне теперь всё равно. А хоть и посадят! И-и-и…
— Не посадят! — стал успокаивать я вконец зарёванную бабку Нюру. — Не посадят! Ясно вам! Родные ещё спасибо вам скажут, что могилу его сохранили.
— Правда, лейтенант?.. — сложив крестом на груди руки, снова заревела бабка Нюра.
В военкомате работал наш бывший офицер. Выслушав меня, оставил у себя солдатскую книжку. Только одного я не сказал тому офицеру... Да и зачем ему об этом знать? Теперь — это наша с бабкой Нюрой тайна.
Долго искали в Красноярском крае родных погибшего солдата. Пролетел месяц, другой. Тот офицер при встрече хмуро отвечал: «Запрос послали. Ждите». Я уже и в отпуск съездил, в далёкий Новокузнецк. А запрос, отпечатанный на казённом бланке районного военкомата города Несвижа, всё гулял где-то по северному краю. Может, и нет сейчас уже этого посёлка?
В тот день я задержался на службе. Улица пахла поздними яблоками и солениями. Шла заготовка к зиме. А зима в Белоруссии такая же ранняя, как в моей Сибири. «Стоп! Кто это?» У калитки, как мне показалось, чем-то встревоженная, стояла бабка Нюра.
— Ой! Лейтенант, что будет? Что будет-то? — запричитала она. — Объявились его родные: мать и две сестры. Грозятся приехать на той неделе.
— Откуда такие вести?
— Да офицер из военкомата приходил. Вот письмо, — она в полной растерянности показала мне конверт. — Куда я их поселю? А кормить?
Нюра опять стала бабкой Нюрой. Гости-то гостями, а семейный бюджет её не должен от этого страдать.
— Не на месяц же? — успокоил я её.
— Ты думаешь? — неуверенно переспросила она меня.
Пошла вторая неделя, а подтверждения того, что они приезжают, так не поступило. «И не приедут ведь...» — вздыхала бабка Нюра. Она уже и разных деликатесов прикупила, повкусней каких. А остальное у неё всё своё: и огурчики солёные и маринованные, и помидорчики, и сало, и компоты, а про наливку с настойкой нечего и говорить. А уж рыбка копчённая — пальчики оближешь! — сосед уважил, рыбинспектор на загородных прудах. Всё припасла бабка Нюра, а их всё нет и нет. А может… Не любят русские люди, особенно из провинции, докучать хозяевам. Так оно и вышло...
Тихо и незаметно в прохладный субботний день (бабка Нюра только принялась солить капусту) к калитке ограды ее дома подошли три скромно одетые женщины. С деревенским загаром, продубившим простые, грубоватые лица, все, как одна, сероглазые; у самой пожилой из них глаза были только совсем-совсем светлые, будто выцвели на солнце, даже зрачков не видать. В тот день я на службу не пошёл: ангина припекла.
— Кавецкие тут живут? — вместо приветствия спросила та, что моложе.
Увидел я их, когда они ещё только искали калитку. Натягивая на ходу китель, ринулся сломя голову к выходу. А от стола уже, уточкой переваливаясь на полных ножках, в стареньком фартуке, устремилась к ним бабка Нюра. У старшей вывалились из рук сумки. Она, как слепая, сделала навстречу два шага. И вот, задыхаясь от рыданий, они замерли в объятиях, словно слились воедино друг с другом.
— Ой! Да что это я! — спохватилась вдруг бабка Нюра. — Ой, ой! Совсем свихнулась. Проходите в дом. Утомились в дороге-то?
Старшая замотала головой, и я услышал её тихий, испепеляющий душу, шёпот:
— Где?..
Я занёс в дом вещи и поспешил за ними в сад. Когда я догнал их, они уже были там. Старшая, как была в синем плаще и в чёрном платке на голове, так и рухнула на этот холмик. Дочери хотели поднять её, но она словно окаменела, вцепившись скрюченными пальцами в пожухлую землю.
— Оставьте уж её... — прошептала бабка Нюра. — Пусть побудет с ним. А мы пока отойдём, не будем им мешать.
Не мог я в тот день находиться с ними: какой-то жгучий ком подкатывался к горлу, начинали гореть щёки. Когда я выходил из калитки, навстречу мне попался тот офицер, из военкомата, а с ним военком, знаменитый партизанский комбриг, с огромным букетом роз.
— Где они? — не отвечая на моё приветствие, спросил полковник.
— Там... — махнул я рукой в сторону сада.
— Лейтенант! Что у тебя с глазами? — донеслось мне вдогонку, но я уже был далеко.
Я шёл, как пьяный, почти ничего не видя перед собой.
— Девочки! — услышал я откуда-то сбоку. — Гляньте-ка: офицер плачет!
— Ой! Мамочка! И, правда.
Я дотронулся до щеки — она была мокрой.
Сколько лет минуло с той поры! Но в День Победы, когда у тестя поднимаем ставший уже ритуальным стакан простой русской водки, перед глазами всегда встаёт тот холмик в яблоневом саду и четыре обгоревшие восковые свечи. И ещё… две постаревшие женщины: одна круглолицая, с широко расставленными голубенькими глазками, обнимает другую, с почерневшим от горя лицом.
А звали того солдата Иван. Збруев! Иван!
Моя копилка
Сообщение отредактировал Геннадий_Трохин - Среда, 28 Май 2014, 08:11 |
|
| |
Геннадий_Трохин | Дата: Понедельник, 09 Июн 2014, 12:32 | Сообщение # 8 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| По дороге на дачу
Осень... Последние дачные денёчки. Мы с женой решили навестить ее родителей в деревне Нижние Кинерки — благо по выходным туда еще ходил заводской автобус.
Народ набился в автобус в основном «безлошадный»: рабочий люд и пенсионеры с женами, детьми и внуками, отбывающие в субботу на свои дачные участки. Настроение у людей праздничное, расслабленное, как будто позади не было тяжелой, трудовой недели, а впереди не маячила работа на своих шести сотках. По салону несется оживленная перекличка: «Нин!.. Зин!.. Жора... Степа» вперемешку с незлой перебранкой и смехом. Люди усаживаются в свои кресла, кроме тех, кто стоит в проходе, — сидений, как всегда на пригородных рейсах, на всех не хватило. Мне посчастливилось отвоевать два места возле входной двери. Правда, жена не любит сидеть спиной к ходу движения, а что до меня, то мне было абсолютно «до лампочки». В восемь часов началось движение. К этому времени я уже окончательно пришел в себя от штурма автобуса и, не торопясь, приступил к визуальному обследованию салона и его обитателей.
Впереди, лицом ко мне, восседала пожилая пара с двумя вместительными сумками, втиснутыми под сидения. Он — какой-то профсоюзник из завкома, по тому, как почтительно обращались к нему водитель и некоторые пассажиры, заключил я. К тому же он по-хозяйски сгрёб деньги с «бардачка» у водителя и, пересчитав, сунул их в свой карман. Все звали его Борис Ефимович. У него было ничем не примечательное лицо с серыми, навыкате, глазами и с гладко выбритыми, слегка обвисшими, щеками. Хорошо отутюженные чёрные брюки с безупречными стрелками на коленях говорили об аккуратность их владельца, голубая рубашка была завёрнута на воротник клетчатого пиджака — так уж никто, по-моему, не носит сейчас. Жена его, молодящаяся особа в ярком, с оранжевыми кругами, платье и со значительным выражением на рыхлом, белом лице, смотрела из-под своей шляпки на всех поверх голов, как бы подчеркивая этим совершенно случайное своё присутствие здесь. Но вскоре от дальнейших моих наблюдений меня начали отвлекать разговоры, которыми стал наполняться наш автобус. Я невольно прислушался...
Где-то на задних сидениях занудливый, как пила, женский голос минут пять уже перепиливал косточки своей невестки:
— Клавочка, так и я ей об этом же говорю: до именин ли сейчас, когда зарплату месяцами... чхи! А она, представляешь? О, Господи, где ж это я поймала? Чхи! Мужчина с бритым чере... — взвизгнула вдруг на кого-то «пила», — простите, головой, прикройте, пожалуйста, окно — дети же здесь. Да, да, вам говорю! А вы фуражку наденьте, если вам про чере... чхи! Как это не ваше дело? Вы не в лагере! — снова на высокой ноте завизжала «пила» и внезапно смолкла, словно напоролась на крепкий сук. Позади кто-то сильно хрястнул стеклом окна. Тишина, набрякнувшая, как грозовая туча, зависла над головами.
— Клава, а неряха, я тебе скажу... — минуты через две снова зашуршало сзади.
Сбоку от прохода сиплый, пропойного тембра, голос прокрякал:
— Кхр... Василий Иванович, ты говоришь: по участкам шарятся? Вон у Атуринского зятя в Ашмарино, кхр... двери с окнами уволокли, половину пола, кхр... Да что там! Баню по брёвнышку...
— О-ё-ёй!.. Пресвятая Богородица, — из середины автобуса задавленно ойкнул старушечий голос, — до чего народ довели. Да разве раньше так тащили? И этим бесстыжим ещё хватает совести по телевизору врать-то: как хорошо у нас всё идёт. По плану. Хоть ссы в глаза, им всё божья роса!
Сидящий справа от меня бородатый лысоватый мужчина в выцветшей штормовке с раздражением вдруг бросил:
— А вы чего хотите, бабушка, когда в правительстве кто у нас? — Он стал загибать пальцы на левой руке, называя при этом фамилии и должности, и делал он это с таким выражением на лице, словно вколачивал в доски гвозди. — Посмотрите-ка, русских-то там «кот наплакал»... А в Израиле, возьмите, где вы там хоть про одного русского слышали в их правительстве? То-то же. Да хоть в той же Грузии или Армении. Поэтому наплевать им на нас, только бы свои карманы набить, а потом смыться куда подальше. На Багамы, к примеру. Обобрали страну до нитки. Эх!
Дремавший рядом с бородатым мужчиной загорелый, крепкий на вид, старик при последних словах его заворочался и приоткрыл один глаз.
— Евреи виноваты... — с непонятной интонацией в голосе произнёс он. — Ну-ну...
— Ч-что ж это п-получается? — вдруг неожиданно стал заикаться завкомовец (полная супруга его из-за плеча мужа с осуждением посмотрела на «бородатого» в штормовке). — Ч-чуть ч-что, евреи... К-кругом одни е-евреи в-виноваты. К-как б-будто на них б-белый свет к-клином сошёлся!
— Да ты не нервничай, Борис Ефимович, — уже окончательно пришёл в себя сосед «бородатого», снисходительно поглядывая на выгоревшую штормовку. — Товарищ Корякин не про всех евреев говорит, а про отдельные личности. Верно?
Его совсем-совсем светлые, как осеннее небушко, глаза излучали такую непоколебимую убеждённость, что «бородатый» с готовностью кивнул головой в знак согласия.
— По телевизору-то что: тоже они брешут? — снова из середины ойкнул старушечий голос. — И все такие справные! Как моя соседка, Вера Семёновна. Ёй, до чего довели. Ёй-ёй!
— Бабушка, да садись уж на моё место, — раздался молодой и тоже расстроенный голос.
— Ой, милая, спасибо тебе, а деткам твоим здоровья на этом свете. Ой, надо же...
— Бабушка, ты мне своими мешками все ноги отдавила.
— А ты, милая, не расшаперивай их. Не с ухажёром сидишь.
— Ну, бабуся, с вами не соскучишься! — с досадой прозвенел всё тот же молодой голос.
Меня с головой захлестнула эта людская разноголосица, что я на какое-то время выпустил из внимания своих соседей: пожилую пару напротив меня, бородатого мужчину в выцветшей штормовке, его соседа, загорелого, крепкого на вид, старика. Но энергичный толчок локтем в бок заставил меня вновь сосредоточиться. Жена, молча, показала глазами в сторону прохода. А там, видимо, не так давно завёлся тот немудрящий, но откровенный разговор, который бывает только в дороге и между давно знакомыми людьми — скрывать, мол, нечего и не от кого: столько лет вместе. Говорил сосед «бородатого» в штормовке. Его негромкий, но раскатистый басок, казалось, проникал во все уголки автобуса, заставляя людей умолкать и вслушиваться в неторопливо льющуюся, обстоятельную речь. Одно я только пожалел, что пропустил начало этого необыкновенного разговора. Не просто же так он начался?..
... — На фронте я в звании старшины командовал взводом. Службу ещё до войны начал — стариком считался, может, поэтому солдаты и слушались меня. Но вот однажды прибыло в полк пополнение. Пятерых определили ко мне. Столько лет с тех пор прошло, а я всё думаю: если бы не попали они тогда в мой взвод? Наверное, по-другому бы всё было? Совесть бы спокойнее была?
Он с надеждой посмотрел на «бородатого» в штормовке, вероятно, ожидал от того разъяснений своим сомнениям, а, может, поддержки. Но так и не дождался.
— Четверо были обыкновенные, на первый взгляд, ребята, — снова начал он своим хрипловатым баском, — а вот пятый... Всякой национальности у меня во взводе были солдаты; верите, даже один телеут был — никто о них тогда не слышал ничего. А тут... — Он с какой-то непонятной для меня хитринкой в глазах посмотрел в сторону завкомовского работника. — Одним словом, появился в моём взводе рядовой Абрам Нахинсон, маленький молчаливый еврей. А у меня к тому времени сложилось определённое мнение о них, что все они — головастые, кучерявые и чернявые к тому же, обязательно в очках, и ещё высокие. Где бы я ещё с ними общался? Сам я — Кузедеевский, из деревни до войны — ни на шаг. Вот, думаю, и еврей тебе: голова кверху тыквочкой, шея тонкая, кадыкастая, уши большие и торчат, как два сухофрукта. А носяра... но не такой, как у кавказцев, а бурбулькой, и губы пухлые, как у нецелованной девицы, особенно нижняя. Что меня в нём тогда поразило, так это — глаза: голубые-голубые! И ещё волосы на голове. Когда немного отросли, рыжими оказались. Еврей — и рыжий! Чудно...
Всё внимание в нашем закутке полностью переключилось на бывшего старшину. У завкомовского работника даже щёки порозовели.
— А картавил, — с улыбкой рассказывал дальше старик, — как дитё малое. А народец-то у нас — сами знаете, какой, — ушлый. Если ты отличаешься чем-то других, да ещё умней, затюкают, как пить дать. А он ещё скромнягой был, каких только поискать.
Из последнего пополнения трое уголовниками оказались. Из лагеря их сразу на фронт. Такой дурной народец, я вам скажу... Кто слабее их, шестерить принуждали. Сложно мне с ними было. Ох, сложно! Но я эти лагерные привычки быстро... — Он показал свой крепкий, как гирька, кулак. — Парень я уже тёртый был, двоим морды так начистил, что остерегаться стали. А мне, верите, приглянулся Абрам, особенно когда узнал, что он добровольцем ушёл с четвёртого курса института. А ведь мог остаться, мог: отец-то у него — профессор. Интересно мне с ним было — парень-то я не шибко грамотный был, за плечами шесть классов и всё. А тут — мать честная! — живая книга. За три месяца, что он у меня пробыл, всю историю России с ним прошли: полный курс профессора Соловьёва, начиная с древнейших времён. Так-то вот! До фронта он учился в историко-архивном институте, да не доучился... От него я узнал, что при Петре первом население России сократилось почти втрое. Во все времена правители у нас не считали свой народ за людей.
... — Как воевал? — рассеянно переспросил он «бородатого». — Наравне со всеми лямку тянул. Делал только всё осознанно, аккуратно. Если команда окопаться, окоп выроет в полный рост, нишу для гранат сделает, как положено, даже уступчик, чтобы сидеть. А другой сачканёт, потом первого же его в бою и... Грех на душу брать не буду, путёвый был солдат, послушный. Только бы побойчее ему надо было быть. Это уже потом, спустя много лет, понял я: интеллигентом он был, настоящим. Таких людей, как он, совестливых, я не встречал больше в своей жизни.
А те, трое, хамоватые оказались ребята, чуть что: жид, жид! Сначала за глаза, а потом... Оттого-то и льнул он ко мне, наверное.
Помню, приказали мне одну высотку захватить, а я взвод не могу в атаку поднять. Встаю, а у самого поджилки трясутся: «Пойдут или не пойдут?» Трибуналом попахивало. Слышу: сопит кто-то рядом и жмётся, жмётся ко мне плечом — сам маленький, пилотка на ушах. Вначале не признал его. Но когда он блажнинушкой «ура» закричал, признал: Абрам! Так вместе и побежали на немецкие траншеи, а за нами наш взвод. А стрелял как, язви его в душу! Ворошиловский стрелок! Это потом и сгубило его, а руку, считайте, я приложил к этому. Я!..
Захотел один, из той блатной троицы, к немцам перебежать: дела у нас тогда на фронте хреновые были. Не знаю только: двое других в курсе дела были или нет? Затишье в тот день выдалось. Иду по траншее, подхожу к ним... «Где третий?» — спрашиваю. «Да по нужде, наверное», — а сами морды воротят в сторону. Что-то неладное подсказало мне сердце. По траншее передаю команду: «Где такой-то солдат?» Никто не знает. А Абрам, замечаю, знаки мне какие-то подаёт — неподалеку он был, в охранении. «Товагищ стагшина, — шепчет он мне, — такой-то утгом искал белую тгяпицу. Думаю...» И показывает глазами в сторону немецких траншей. «Правильно думаете, рядовой Нахинсон, — подбадриваю его. — Чтоб в оба глаза у меня глядел, чтоб не прозевал его!» А сам отошёл в сторону и матом крою, на чём белый свет стоит: строго у нас насчёт дезертиров было, запросто погореть можно было. Слышу, опять зовёт. «Вот он!» — и показывает мне рукавицей куда-то. «Ну, и глазастый!» — удивился я. Кое-как высмотрел того говнюка: задница кверху и, как танк, прёт к немцам. «Сможешь?» — спрашиваю его. А он мне: далековато, мол... Чую, не лежит у него душа в своего-то стрелять. Тогда провёл с ним короткое политзанятие, приближённое к боевой обстановке, припомнил всё: сожжённые города, бабушку Сару, что во Львове осталась. Жива ли?
Долго он целился — я уже потерял того из виду. Но лишь он приподнялся со своим флагом в руке, тут Абрам его первым выстрелом и уложил. Как медведя. Вроде бы не в землянке мы, не у печки, а с него пот в три ручья. С чего бы? Ничего я не мог понять тогда своей головушкой чугунной. Это сейчас: Чечня, Афганистан, уже генерала Власова пытаются реабилитировать. А тогда... — он задумался, что-то разглядывая за окном, словно в самом себе пытался найти оправдание своим, тогдашним, поступкам.
— Перед боем вызвали меня вместе с другими командирами взводов нашей роты в штаб батальона. А за себя оставить некого — один молодняк, а те, которые обстрелянными были, полегли все. Оставил одного, из запасного полка к нам прибыл. Думал... Эх! Надо было бы кого-нибудь другого... Одним словом, натюрились мои в моё отсутствие: уголовники мыло в деревне на самогонку выменяли, а Абрам-то мой непьющим оказался. В охранение его часовым и откомандировали: одну смену, потом другую. А на улице мороз, за тридцать. А он, сердешный, как мне потом рассказали, захворал ещё... В третью смену замёрз. Это он за себя и за тех, двоих, отдувался. Загубили парня, да какого! Профессором бы мог стать, прославил бы свою историческую науку. Отомстили они ему за смерть своего кореша: у уголовников ведь, как у мусульман, тоже существует кровная месть. Всю ночь они долбили землю под последний окоп его. Так и похоронили парня с открытыми глазами, веки к глазным яблокам примёрзли.
— А что родным сообщили? — нетерпеливо прервал затянувшееся молчание «бородатый».
— Что сообщили? — словно откуда-то из небытия, донёсся голос бывшего старшины. — Как положено: пал смертью храбрых. Про медаль написали.
... — Интересуетесь, что с этими было? А ничего. Не стал я поднимать шума: впереди такие бои предстояли... «Если бог есть, то покарает этих сукиных детей!» — так посчитал я. И как в воду глядел: злую смерть оба приняли. Одного танком по земле размазало: ленился он окопы, как положено, рыть, а другому ноги оторвало до самой задницы. Если живой остался, не позавидуешь.
Собирался я после войны заехать к его родителям в Москву. Хотел всё рассказать им. А потом подумал: зачем? Всё равно убили бы: не так, так в бою. Взвод-то мой весь до одного лёг под Тулой. А меня по ранению списали, поэтому и живым вернулся. Не могу себе простить, что не уберёг я его. Мне надо было там, вместо него, остаться. Моя это вина. Моя!..
Голос его прервался, и он не проронил больше ни одного слова до самой деревни. В автобусе воцарилась та удивительная, хрупкая, тишина, которая, как невидимой, но прочной нитью, связывает людей воедино, заставляя каждого заглянуть в самые потаённые уголки своей души и, быть может, задуматься или ужаснуться, а то и пожалеть... Я посмотрел на пожилую пару. Она сидела с красным носом, поминутно хлюпая в розовый платочек. А он, словно окаменел, смотрел на меня и, казалось, ничегошеньки не видел. Автобус так в тишине и въехал в деревню, когда вдруг неожиданно для всех, как гром среди ясного неба, прозвучала объявленная водителем остановка: «Памятник!» В сутолоке устремившихся к выходу людей я потерял из виду своих попутчиков.
— С-софочка, — вдруг донёсся до меня знакомый голос, — ты д-давай обе сумки, н-не выдумывай д-даже.
— Боренька, ты забыл об инфаркте. Забыл? Вот-вот, так-то будет лучше.
Потом я увидел их уже с загорелым стариком. Бывший старшина, основательный и крепкий, как старое, сухое дерево, подхватив из рук завкомовца сумку, не спеша, направился вместе с ними к бетонному мосту, что через речку Кинерку. По тому, как старательно, чуть в сторону, выбрасывал старик правую ногу, я заключил, что у него протез...
Моя копилка
|
|
| |
cvetlana_ivankova | Дата: Понедельник, 09 Июн 2014, 14:03 | Сообщение # 9 |
Постоянный участник
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 206
Награды: 5
Репутация: 5
Статус:
| Геннадий_Трохин, Здравствуйте, Геннадий! С огромным удовольствием прочла Ваши рассказы! Понравились все - и темы интересные, и изложение грамотное, и читаются легко! Пишите, с нетерпением жду новых произведений!
cveta061206
|
|
| |
Геннадий_Трохин | Дата: Понедельник, 09 Июн 2014, 15:30 | Сообщение # 10 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| Цитата cvetlana_ivankova ( ) Геннадий_Трохин, Здравствуйте, Геннадий! С огромным удовольствием прочла Ваши рассказы!
Спасибо за обнадёживающий озыв на мои рассказы. Очень рад, что вам понравилось.
Геннадий.
Моя копилка
|
|
| |
Мила_Тихонова | Дата: Понедельник, 09 Июн 2014, 15:46 | Сообщение # 11 |
Долгожитель форума
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 19709
Награды: 344
Репутация: 742
Статус:
| Геннадий! Я просто зачиталась! Замечательно, интересно, так написано, что читается без запинки. Вы просто мастер. Спасибо! И непременно выложите что-нибудь ещё. Буду ждать. Мила.
Играть со мной - тяжёлое искусство!
|
|
| |
Геннадий_Трохин | Дата: Вторник, 10 Июн 2014, 18:21 | Сообщение # 12 |
Зашел почитать
Группа: Постоянные авторы
Сообщений: 69
Награды: 2
Репутация: 9
Статус:
| Цитата МилочкаТ ( ) Геннадий! Я просто зачиталась! Замечательно, интересно, так написано,
Здравствуйте, Мила. Мне прямо не по себе от вашей похвальбы по поводу моих рассказов. Но за "мастера" спасибо. Вы так считаете? Прочёл ваши стихи - до сих пор под впечатлением от их правдивости и душевности. Спасибо. По вашей просьбе выкладываю ещё один рассказ - историю моей семьи.
Дети каторжников
Один большой-пребольшой чиновник из правительства выдал однажды (уж очень, видно, «достали» его наши, одуревшие от нескончаемых забот, шахтёры): «Вы — дети каторжников. Ка-а-тор-р-ж-ников, понятно вам?» А было это уже после расстрела Белого дома.
На следующий день в нашем «Кузнецком рабочем» на второй полосе жирнющими, как антрацит, буквами было напечатано, почти как у Короленко: «Дети каторжников...» и далее по тексту. Ай-яй-яй! Как нехорошо обзываться, даже если тебя «достали». А ты попробуй-ка прокормить семью из четырёх едоков, да ещё на такую зарплату. Моли Бога, чинуша, что это тогда было, а не сегодня. Съели бы, как Кука, за милую душу! Да ты бы сам по доброй воле не вышел к народу: времена уже не те... Не те времена! Это верно. А слова эти задели меня за живое настолько, что я все эти годы был, как тот инопланетянин, не в своей тарелке. Не цинизмом задели, нет, а скорее правдой поразили они меня. Не ошибся ведь чинуша: как в воду глядел. Сужу я об этом по своему сыну. Две семьи поставили эту отметину на крутой лоб моего голубоглазого русоволосого парняги. Начну с жены...
Когда она рассказала мне об этом, не поверил. «Ну, заскоки, у кого их не бывает, — подумалось мне тогда. — Княжна, понимаешь, из рода Вяземских». Подбавилось, правда, немного французской крови, от прабабки, и немецкой — от прадеда. А бабку жены, Александру Адольфовну Клопенбург, я застал ещё в живых. Своенравной была — знала себе цену. Фамилию свою так и не променяла на чалдонскую. Мишу своего, потомка казаков ещё с ермаковских времён, держала в строгости. Да и как не держать-то было, когда на каждом шагу постреливали в него женские глазки.
Читали, наверное, у Шолохова про казаков Мелеховых, обличьем своим ещё на турков смахивающих? Так это почти про её мужа. Нравом был только мягче и ростом повыше — не зря ведь на царскую службу взяли в лейб-гвардию, в роту «чернявых». Во время штурма Зимнего стоял в оцеплении Дворцовой площади, чтобы юнкера с офицерами не прорвались на помощь. Не знал он тогда, что сероглазая девчонка Шурочка Клопенбург испуганно вздрагивала в огромной квартире на Невском от близких выстрелов и мата возбуждённой толпы.
Отец её, действительный статский советник, служил в Министерстве иностранных дел, а может, не действительный вовсе, но говорили в семье, что чином был не ниже полковника; умер перед революцией, оставив двух дочерей, и сына Бориса на руках у своей жены. А в восемнадцатом, в самый разгар красного террора, бросили они свою роскошную квартиру и, спасаясь от неминуемого расстрела, бежали вчетвером в далёкую Сибирь.
Высоченный черноусый молодец в солдатской шинели сразу приглянулся молоденькой, кудрявой исполкомовской машинистке: «Не как другие — надёжный мужчина». В село Бачаты, в дедовский ещё дом, привёз председатель комбеда молодую жену. Характера Шурочке не занимать было. Но когда муж во главе чоновского отряда гонялся за бандами по лесным дорогам, ночами не спала, молилась за своего Мишу. И когда уставшие бойцы спали в их большом доме, заставила мужа научить её стрелять.
Только два сына, таких же чернявых, как их отец, выжили из четверых её детей. Всему научилась Шурочка: корову доить, землю пахать. Долго скрывала от властей, что знает французский язык (гимназия для благородных девиц в самом Смольном — не шуточки тебе). Немецкий тоже знала, как свой родной, русский, но не призналась — по документам была из семьи простых служащих. Десять лет потом в школе учила детей французскому языку. В тридцать пятом мужа исключили из партии. По её вине: тайком окрестила сыновей.
В сорок первом старший в семнадцать лет ушёл добровольцем на фронт. А следом младший, прибавив один год. Ночами молилась за сыновей. В сорок втором и до мужа дошёл черёд. Осталась совсем одна. Вскоре пришла страшная весть о её любимом брате Борисе. Странное ведь дело: голубых кровей, полунемка, вроде бы обиженная советской властью — почти всю свою жизнь была на положении беглой каторжницы, — а молилась за победу новой власти. И дождалась... Когда мужчины её вернулись, поставила свечу за советскую власть, что сохранила ей сыновей и мужа. Старший сын вернулся только инвалидом: с перебитой правой рукой и испаханным осколками телом. Он-то и стал отцом матери моего сына.
«Хорошо ли они воевали за вашу советскую власть?» — пряча за очками ехидную улыбку, спросит всё тот же чинуша. А, как все русские в «этой» стране, живота не жалея. Две «Красные Звезды» у старшего, лейтенанта-артиллериста, только вторая где-то затерялась в ворохе штабных бумаг после тяжёлого ранения, и орден Отечественной, не считая медалей; орден Октябрьской революции — уже в мирно время. У младшего, моряка-водолаза, медалей — во всю грудь. И нервы... нервы... А как без них, когда прямо на его глазах выбрасывало из пучины товарищей с распухшими до неузнаваемости, чёрными, головами.
И не просили у власти ничего. Кровь не позволяла им гнуть спину. Старший сын живёт в «хрущёвке». А младший давно уже умер. От чего умирает водолаз? Нервы, почки и сердце — глубина холодная не для них.
А дед Миша, казаковатый седой молчун? Только незадолго до своей смерти получил он однокомнатную квартиру возле самой объездной дороги, потому что их землянка на Береговой улице, около нынешнего танцзала, пошла под снос. А не то... Ладно, молчу. А Шурочка (Александра Адольфовна) умерла на пять лет раньше своего Миши. Лежат они теперь на Кузнецком кладбище бок обок: княжна по крови и сибирский чалдон, отдавшие власти всё и не получившие взамен, кроме крохотных пенсий, ничего.
А вот с моей стороны... Даже не по себе иной раз становится. Жизнь с моими родичами такое вытворяла! Начну с материнской линии.
Бабка моя, Анна Васильевна Дурова, преставилась на 11З-м году (о ней даже писали в нашей газете). Застала ещё крепостное право. Вот это свидетель, скажете. По её прожитым годам можно историю России двадцатого века изучать. Девчонкой была, когда снялась со своего насиженного места семья Быковых, малоземельных крестьян из Рязанской губернии, и отправилась в неизведанную Сибирь. Земли там, говорили в деревне, хоть сколько бери. Мать умерла в дороге. В семнадцать лет выдали её замуж за их же деревенского, тоже сироту, Васю Дурова. Батрачили. Через два года хозяин одарил их за «ударный труд» тёлкой с овцой. И зажила семья Дуровых своим двором в алтайской деревне Кытманове.
Всё помнила баба Нюра: как звали первого их жеребца, сколько держали коров, овец, сколько пудов пшеницы снимали. Восьмерых родила она. До тридцатого года жили, и горя не знали: хлеб пекли, коров доили. Хоть небольшой, но достаток всё же был. А в тридцатом... С четырьмя малолетними детьми забросила их судьбина-мачеха в край Нарымский, с болотами непроходимыми да с тайгой нехоженой. Кинули им по мешочку муки на каждую семью и оставили одних на погибель в жуткой, незнакомой земле.
Мужики принялись копать землянки, а внизу — вода. Ели кору, лебеду, крапиву. Пухли от голода, болели и умирали. Двоих ребят: Васю и Дуняшу схоронили в нарымской земле. Выжили моя мать и её сестра — погодки. Если бы не обручальные кольца да кое-что из одежды, которую успели захватить с собой, когда под конвоем угоняли их из родной деревни, истлели бы уже давно их белые косточки. Отдали они всё председателю сельсовета Нарымского поселения и ударились в бега, в неблизкую землю Кузнецкую. Там уже жили их взрослые дочери и сын Микиша. Жили своими семьями.
Как они плыли по Оби, как ехали на поезде, один бог свидетель. Без денег, без еды, на дворе — осень, а они разутые, раздетые. Побирались, ели корки от арбузов и дынь. Голодали — жуть! И вот, когда до желанного дома, где жила одна из дочерей, оставалось совсем немного, не выдержало сердце у их хозяина...
Есть одно место в Новокузнецке: «Болотная» называется. Кто только ни селился здесь: спецпереселенцы, беглые, как мои, всякое ворьё и просто бездомный люд. Землянки строили из черёмухи и осины — заросли их были до самой Томи. Стены обмазывали глиной, ею же заливали пол. Крышу крыли соломой вперемешку с камышом. Голодно было... Чтобы не замёрзнуть зимой, ночью ходили на угольный склад воровать уголь. Но в школу всё-таки пошли две Нарымские сестрицы. Семилетку окончили.
Это потом уже, в войну, когда моя мать работала заведующей магазином, встретила она однажды деревенского активиста, который раскулачивал её семью, едущим на ассенизационной бочке. Спился, говорили люди, и пропал. Есть на свете Бог, спросите? Да, вероятно, есть.
Четыре сестры остались от когда-то многодетной семьи Дуровых. Старшая жила в Осинниках, за шахтёром была замужем. Нарымская сестричка моей матери и средняя сестра всю жизнь прожили в «Болотной». Была там улица под названием Флотская, вся в зарослях черёмухи и ранетки. И ведь трудно жили, небогато (в каждой по трое детей), огородом жили, за счёт скотины, которую держали до самого сноса, а погулять любили. В выходные, в праздники. Мужья их были, если на современный язык перевести, чтобы понятнее было, крутыми мужиками, которым сам чёрт — и сват, и брат! Жизнь каждого ломала так, что согнуться можно было, и не выпрямиться. А эти, когда выпьют, любили покуролесить и покуражиться. А так мужики молчаливые, со спрятанной в глубине глаз хитринкой: мол, вешай-вешай на уши лапшу, да только я — воробей стреляный, на мякине меня не проведешь.
В сорок первом два моих дяди почти с первого дня на фронте: один на флоте, другой, из Осинников который, в пехоте. Осинниковский, дядь Коля его звали, за всю войну ни разу, даже вскользь, не был ранен, как заговоренный. Много лет спустя он мне признался, когда умирал медленной, мучительной смертью:
— Идёшь, Геннадий, в атаку, кругом кровь, товарищей убивает, а сам про себя богу молишься, просишь его, чтобы не дал погибнуть, и ведь если бы верующим был, а то так... Сколько людей побило рядом со мной, а я... будто под богом. — Он скривил искусанные от боли губы и, тихо постанывая, стал ходить по коридору. — Вот, Геннадий, видно, расплата мне пришла за то, что они там остались, а я здесь, живой. Господи, если бы знать заранее, что такие мучения меня ожидают в будущем, лучше бы там остался, с ними...
Несколько раз он приезжал на консультацию к какому-то «светилу» насчёт своих ног, обмороженных ещё под Сталинградом, останавливался у нас. И я не помню, чтобы он хоть на час бы прилёг. Очевидно, боль терзала его тело с невероятной силой и коварством. В одну из таких ночей я узнал от него, что мужчины перед смертью целуются друг с другом в губы, взасос. В забое ведь, что в подводной лодке, смерть — одна на всех.
Последний год его жизни был самым мучительным: вначале отняли пальцы, потом ступни, потом до колен, а потом... За что такие мучения отвалил Всевышний одному человеку? Только на похоронах я увидел два солдатских ордена Славы и два знака шахтёрской...
Ну а второй, который воевал на флоте? Тот любил, по словам родственников, «фраернуться». Если крепко выпьет, то всем будет рассказывать, как с самим Ворошиловым пил спирт в землянке. А когда с фронта приехал, то первое время кобуру носил, и если что не по нему, хватался за неё, матерился; ему держали руки, уговаривали: «Митрий, да ты что? Никто и не хотел... Фронтовик...» Раскрыла секрет его вездесущая супруга.
Однажды, когда он спал, открыла она эту зловещую кобуру, а там... Правда, кроме своей младшей сестры, никому не сказала. Да что там... Разнеслось, как тополиный пух по ветру. Выструганный из дощечки пистолетик там лежал. Потом ещё болтали, что крутил он кино на сборно-призывном пункте в Новосибирске. Профессия у него была редкая по тем временам — киномеханик. Помню, все стены в их доме были обклеены афишами, пахло клеем и какой-то, нездешней, удивительно красивой, жизнью. Неправда всё: когда повзрослел, показал мне двоюродный брат его военный билет. Воевал он в Днестровской флотилии, пулемётчиком на мониторе «Железняков», и в морской пехоте. Медалей — полный набор. Две — «За отвагу». А ведь из раскулаченных крестьян был, голь перекатная. И тоже болотинский.
Лежат уже в сырой земле три сестры — последние из большой, дружной семьи Дуровых. Осталась самая младшая, моя мать. Удивительно то, что смерть их всех забрала в феврале. Уже и мать с облегчением вздохнёт в конце февраля: «Ну, теперь Господь до следующего февраля не заберёт. Можно жить и не тужить».
А отец мой, паровозный машинист, — сын настоящего каторжника-кандальника. Есть под Ачинском, в Красноярском крае, небольшой городок Боготол. Все здешние мужики работали на железной дороге, отцова семья тоже. Пятеро их у матери. Отец мой — самый младший. Мать его после гибели мужа на первой мировой войне сошлась со ссыльным поляком. Был он после каторжных работ отправлен на поселение в их городок. Только успели родить одного младенца, когда грянула революция. Похоже, большой зуб имел поляк на прежнюю власть: ушёл, не раздумывая, с красногвардейским отрядом на Колчака. Ушёл и как в воду канул: ни слуху, ни духу о нём. И до сих пор.
Окончил отец школу фабрично-заводского обучения и в шестнадцать лет уехал на Кузнецкстрой. Определили его к железнодорожникам, в мастерские. Поселили новоиспечённого слесарька в палатку — много их было на месте цветочного рынка, что на проспекте Энтузиастов. Старательного паренька заметили и вскоре перевели на паровоз. А в девятнадцать лет — редкая по тем временам карьера — стал он машинистом. На фронт не взяли: машинисты нужны были на заводе.
Старший брат его, тоже машинист, «сел» за аварию на десять лет. На Сахалине рубил лес. А средний брат с сестрами остались в Боготоле. Все они давно умерли, отец остался. Приглашал его недавно племянник погостить приехать в Боготол. Тоже машинист, только на электровозе. Да куда теперь поедешь? Возраст... а на билеты двух пенсий не хватит. Слышишь, чинуша, это в ваш огород камешек. Наворотили вы дел — внукам не разгрести.
Вот тебе и каторжники! Страну обустроили, тебе дали возможность выучиться. А теперь коришь, что они — каторжники. Скажешь, наверное: «Ну и родословная же у твоего сына: до третьего колена, и всё». А какая, скажи-ка на милость, родословная может быть у него? Ведь одна прабабка его крепостной была у помещика. Чем гордиться ей было? Каким таким родом своим? Рабство, оно всегда без памяти и благодарности. Одну злобу и смуту будит оно в сердцах. А ты: какая это родословная? Другая всю свою жизнь скрывала от властей своё происхождение, чтобы живой остаться.
О дедах и бабках своих, прокладывавших своими руками дорогу к лучшей жизни, мы с сыном будем помнить всю оставшуюся жизнь и внукам передадим, а они своим….
Как же ты прав, чинуша! Действительно, мы — дети каторжников. Да не только мы с сыном. И от этого нам никуда не деться.
А чинушу того выгнали из правительства. Помните, пытались как-то в коробке от ксерокса вынести из Кремля пятьсот тысяч долларов. Одним из несунов и был тот чинуша. Бог шельму метит. А то — дети каторжников, дети каторжников…
Моя копилка
Сообщение отредактировал Геннадий_Трохин - Суббота, 14 Июн 2014, 21:37 |
|
| |